Много народу собралось. Бабы поодаль стоят, шепчутся, девок мало — спят еще, парни, почти прямо с гулянки, среди мужиков жмутся, позевывают, клюют носом, детишки возле матерей на цыпочки подымаются, вытягивая шеи, на руки к матерям просятся.
Вся крыша чижовки, как поле цветами, усеяна ребятами.
Федота нет, ему некогда, на пашню укатил. Бродяги на колени опустились: только Лехман, выше всех среди толпы, столбом стоит, угрюмо смотрит в землю.
— Люди добрые… — тихо начинает Антон.
— Чуть жив… Осподи… — причмокивают бабы и качают головами.
— Смилуйтесь, люди добрые… Пожалейте…
И все время, пока он говорит, Ванька Свистопляс, стоя на коленях и широко опершись ладонями в землю, то и дело бухается в ноги мужикам и тихо, без слов, скулит…
— Пойдем, ребята!.. — громко сказал бродягам Пров. — Нечего тут…
Толпа утихла.
— Вставай! — приказал Пров.
— Люди добрые!.. — взмолил Антон. — Меня казните, их не трогайте… Мой грех… Я все напакостил…
— Ты?! — крикнул Крысан и вылез из толпы. — И моего мальца ножом пырнул ты?!
— Ну, я… ну… — уронил Антон.
Крысан так крепко стиснул зубы, что черная бороденка хохолком вперед подалась, а скулы заходили желваками.
— Вон лесовик-то стоит!.. Орясина-то!.. Вон кто… Бей его, ребята!!
— Стой! — схватил Пров за ворот Крысана. — Не лезь!.. Мы сами разберем.
— Дурачье… Чалдоны… — презрительно прогудел Лехман и ударил по толпе взглядом.
Сенька с Мишкой — два друга — с кулаками подлетают, громче всех орут:
— Они, варнаки, и коров перерезали… Не иначе!
На Прова напирает возбужденная толпа.
— Стой! Сдай назад!.. Черти!
— А-а-а… Заступник?..
Бабы от перепуга к месту приросли. Толпа напирает и гудит. Кто-то пальцы в рот вложил и оглушительно свистнул.
— Бей их!
Тюля отчаянно взвыл, Лехмана к земле за штанину тянет:
— Дедка, проси… Дедка, на колени…
Пров охрип:
— Сдай, тебе говорят!!!
Но голоса пьяно ревели:
— Расшибем!
Улюлюкали, кулаки сжимались, глаза метали молнии, все ходило ходуном.
И вдруг толпа враз грянула ядреным, зычным хохотом и утонувшими в смехе глазами унизала неожиданно кувырнувшегося рыжего Обабка.
Обабок, ко всему равнодушный, стоял пред этим смирнехонько рядом с Провом и, мечтая о бутылочке, только что потянулся и сладко позевнул, а какой-то парнишка, наметив с крыши в Лехмана, как трахнет невзначай в широко разинутый Обабков рот липкой грязью. Обабок на аршин припрыгнул и, дико выпучив глаза, шлепнулся задом наземь:
— Тьфу!!
Заливалась толпа, буйно звенела на крыше детвора, хохотали бабы, девки, Пров, хохотал бежавший по дороге веселый звонарь Тимоха, даже у Тюли смешливо заходили под глазами фонари.
А сидевший на земле Обабок усиленно плевал, отдирал грязь из рыжей бороды и по-медвежьи рявкал:
— От так вдарил!.. Язви те…
Не дал Пров остыть смеху, замахал руками, закричал снисходительно строгим голосом, чуть улыбаясь:
— Ну, молодцы, расходись, расходись!.. С богом по домам… Бабы, девки, проваливай!..
Бродяги поднялись и глядели с надеждой на Прова.
Когда угасла последняя смешинка, опять окаменело сердце Прова, строгое, темное, мозолистое. Угрюмо вскидываясь взглядом на разбредавшихся баб, Пров чуял, как набухает злобой его сердце:
«Три белые, последние… Ну, погоди-и-и!»
И когда поредела толпа, Пров отвел в сторону Цыгана да Сеньку Козыря и долго им что-то наговаривал, указывая вдаль: крутой наказ дал. Еще двоих отвел.
— Ну, так счастливо, ребята… Айда!..
— Айда! — крикнул басом оправившийся Обабок и под злым взглядом Прова зашагал к своей избе.
Повели бродяг пять мужиков.
А за ними следом другая компания пошла — Андрея разыскивать, что у Бородулина деньги утянул; его, варнака, надо изымать обязательно: он из Бородулина душу вышиб… Какой он, к лешевой матери, политик… Вор!
Про Кешку и забыли. Он орет в чижовке, но глухо, плохо слышно, Тимоху кличет:
— Где ты, дьявол, кружишься?! Живой ногой к Устину… Живо, сек твою век!..
— А подь ты к… — огрызается тот, скаля зубы. — Я лучше с парнишками в городки побьюсь…
Бабы только до веселой горки дошли.
Ребятенок едва прогнали.
А карапузик Митька хитростью взял, к речке спрыгнул, бежит у воды, его не видать. Бежит-бежит да наверх выскочит, а как в лес вошли, по-за деревьями прячется, — одна штанишка со вчерашнего дня засучена, другая землю метет.
Староста Пров, отправив бродяг, решил остаться дома и медленно пошел по улице. Но чем ближе к дому, ноги быстрей несут, — мысли подгоняют их, мысли быстро заработали. И, уж не замечая встречных, вбежал Пров в свою кладовку, дробовик сорвал с крючка, — вот хорошо, Матрена не заметила, — да по задворкам, крадучись, назад.
Когда бежал мимо Федотовых задов, слышит — мужики галдят, вином угощаются.
«Разве тяпнуть для храбрости? Нет, дуй, не стой… Лупи без передыху…»
XXVI
Бродяги со скрученными руками шли тихо.
— Куда же вы нас ведете? — спросил Лехман.
— В волость.
Ваньке Свистоплясу в свалке, вместе с ухом, ногу повредили.
Идет Ванька, прихрамывает, ступать очень больно. Стонет.
Тюля бодро шагал бы, если б не беда: гирями беда нависла, гнет к земле, горбит. Левый глаз совсем запух, закрылся, а правый — щелочкой выглядывает из багрового подтека; как слепой идет Тюля, голову боком поставил.
Антону рук не связали, уважили:
— У меня, милые, бок поврежден…
Он нес узелок с новыми своими сапогами. Под глазами черные тени пали, щеки провалились, без шапки идет, волосы прилипли ко лбу, ворот расстегнут, на голой груди — гайтан с крестом.
Солнце подымается, ласкает утренний тихий воздух — теплом по земле стелется.
Полем идут — цветами поле убрано, — прощайте, цветы!
Медленно движутся: путь труден.
Не разговаривают, не советуются, а близко чуют друг друга, души их в одну слились. Так легче: не один — вчетвером беду несут.
Черемуховой зарослью идут — черемуха белым-бела. Воздухом не надышишься, до того сладостен и приятен запах.
Тайгою идут — хорошо в тайге. Стоит молчаливая, призадумавшись, точно храм, божий дом, ароматный дым от ладана плавает.
Вот и зеленая лужайка, вся в солнце: хорошо бы чайку попить.
— Хорошо бы, Тюля… — силится пошутить Лехман.
— Славно ба, — на полуслове понял Тюля.
Лехман шагает крупно, в груди у него хрипит, согнулся, лицо темное. Версты полторы от деревни прошли, немогота опять настигла. Нет сил идти.
В конвоиры к бродягам Крысан прилип.
Все мужики как мужики: идут, посмеиваются. Цыган бутылку вина из плисовых штанов вытащил, отпил, другому передал, третьему; только Крысан молча идет, нахлобучив на брови зимнюю свою, с наушниками, шапку, за щеками сердитые желваки бегают, зубы стиснуты, глаза рысьи, оловянные, жрут бродяг неистово. Молчком идет, чуть поодаль, ружье у него за плечами хорошее, называется «турка», медвежиное.
— Развяжите нас, пожалуйста… Комар поедом ест…
Мужики не ответили. Бродяги мотали головами, но комары жадно пили кровь.
Только до «росстани» дошли, до «крестов», где дороги таежные пересеклись, глядят — телега тарахтит. Заимочник Науменко, бывший каторжник, домой едет, корье везет.
— Куда, робяты?
— Да вот… бузуев… А вино у тебя есть?
— Есть… Вот дойдете до заимки — угощу.
Когда подошли к заимке, Крысан спросил:
— А нет ли у тебя, Науменко, лопаты хорошей али двух?
— Зачем?
— Бузуев закапывать… — пробурчал Крысан.
У Науменко бородатое лицо сразу вытянулось:
— Да что-о-о вы это, робята…
А бродяг бросило в дрожь.
Конвоиры вошли в избу. Каторжник Науменко подошел к бродягам:
— Бегите, братцы, скореича… Я развяжу…
— Нет, — сказал Лехман. — Нам все одно подыхать… У нас все кости перебиты… — Губы его дрожали, брови то лезли вверх, то падали.
Мужики, выпив по стакану, вышли и собрались в путь.
Как ни отказывался Науменко идти с ними, силком принудили.
— Будешь перечить — все твое жительство спалим! — пригрозил Крысан. — Всей деревней придем…
Науменко скрепя сердце на своей лошаденке опять вслед плелся и выпытывал у братанов Власовых, в чем вина бродяг.
Антон шел, бессмысленно озираясь, и ему хотелось громко, на всю тайгу, заголосить или вскинуть вверх голову и завыть диким звериным воем.
А Ванька Свистопляс с Тюлей готовы были броситься пред мужиками, целовать им ноги и молить о пощаде и милости.