Мама не разрешает Лидочке приходить в гости в коммуну на Гарибальди. Это, как минимум, нелогично, если Лидочка уже «двадцать раз потеряла девственность», но Лидочка не спорит с мамой. Ей, Лидочке, не нравился Сашка Сорочан и точно так же не нравится тот, из коммуны с Гарибальди. Он бряцает на гитаре, проникновенно завывая, гундосит свои ужасные рифмы, которые называет стихами, и проповедует свободную любовь, хотя это давно уже не модно, да и с самого начала было не столько протестом, сколько распущенностью, на Лидочкин взгляд. Заниматься любовью – это всё-таки не чай со сладким в малознакомой компании. Нет-нет, она, Лидочка, не ханжа и не против разнообразных опытов и экспериментов, но знать бы тему исследования для начала, а не лишь бы лабораторных мышей потрошить из любви к потрошению лабораторных мышей. Это уже не осмысленный эксперимент, а беспричинный садизм. И что-то Лидочке подсказывает, что именно в коммуне на Гарибальди никому не нужны её пирожные из кафе «Сказка», её глупые детские мысли о торте «Наполеон» и восхищение одесской главой «Евгения Онегина» – взрослая Маринка уж точно не размышляет о такой ерунде. И, кажется, именно тут Лидочка может лишиться девственности не так, как хочет она сама. А сама она, Лидочка, хочет лишиться девственности с тем, у кого времени – полная бесконечность, а не конечный цейтнот трехминутной похоти, экспериментальная идеология и ещё что-нибудь такое же бессмысленное. Она хочет с тем, кто будет думать о ней, Лиде. Лидии Фёдоровне. Думать головой, сердцем, душой, а не торопиться тыкать в неё тем, что растопыривает Герочкины штаны, как только он к Лидочке прикасается. Ещё бы! Ему всего двадцать четыре! А у кого время не конечно? Правильно! У детей и, что в данном вопросе главнее, – у стариков. Значит, лишиться девственности, соблюдя собственные пункты, можно только с кем-нибудь древним. С тем, кто никуда не торопится. Пусть ему будет лет тридцать, или даже пусть он будет совсем дряхлым – лет сорока. И пусть он потратит на Лиду всю свою оставшуюся жизнь, а не три минуты. Лидочка очень любит старых мужчин вообще и не понимает, почему мама так волнуется из-за всех этих мальчишек.
Лидочкина мама уже близка к тому, чтобы напрочь категорически запретить поездку к Ленке Лисневской, но Лидочка сообщает маме, что Лисневский, Ленкин папа, будет преподавать у них хирургию на третьем и четвёртом курсах, и мама разрешает. Но только туда-обратно и не поздно! Не напиваться! Не напиваться! Не напиваться! Вообще не пить!!! И никакого моря ночью. А ведь море ночью, если рядом есть сильный старый мужчина, которого можно обнять за шею, замерев в его мускулистых руках, – самое безопасное место, если вдуматься. Но Лидочка не хочет рассказывать такое маме. Потому что мама не вдумается. Мама схватится за сердце и голосом стареющей примы провинциального театра сообщит, что Лидочка развратная женщина и даже ещё хуже на «п» и совсем уж на «б». И неблагодарная тварь. Это непременно. И где справедливость? Маринку, в университет провалившуюся, косу отстригшую, полгода неизвестно где шатавшуюся, живущую в такие же восемнадцать в коммуне на Гарибальди «там, с одним», родители целуют во все места и рады, если она соизволит у них полчаса лишних посидеть. А её, Лидочку, золотую медалистку, поступившую в медицинский институт, послушную до отвращения, постоянно пытаются уличить в чём-то постыдном. Лидочка видит, как постаревшая, но всё ещё властная старшая медсестра отделения гинекологии еврейской больницы, которая на самом деле всего лишь ГКБ № 1, мама Марины Гендельман, превращается в дешёвое повидло, стоит Маринке занестись «на секундочку» на порог родительской маленькой квартирки в крохотном дворике. Мама наливает Маринке стопочку тягучей, приятно пахнущей наливки цвета венозной крови и смотрит-смотрит-смотрит на неё. То волосы дочери, короткие, жесткие и непослушные, поправляет. То обнимает и целует. Просто так. Потому что хочется, а не потому что надо на день рождения. Маринкина мама и Лидочке наливки предлагает.
– Нет, нет! Что вы! – испуганно отмахивается Лидочка.
– Да её маман порешит! – заливисто хохочет Маринка.
– Ну, тогда, может, кофе? – спрашивает мама подруги Лидочку и достаёт из перекошенного временем замурзанного уютного шкафчика дефицитный растворимый кофе, презент внимательного заведующего старшей сестре отделения.
– Да, кофе, пожалуй, можно, – соглашается Лидочка.
– Можно-можно. А то ей дома и кофе небось можно только с молоком. Некрепкий. И негорячий, – целует Маринка подругу в щёку, заметив, что та сердится. – Не пыхти! Заори: «Дура ты, Маринка! Безалаберная дура, плохая дочь и падшая женщина!» Разозлись!
– Я не могу на тебя заорать и тем более разозлиться. Ты же знаешь, – улыбается Лидочка.
– Да ты ни на кого не можешь.
– Конечно, не могу. Потому что я послушная хорошая девочка, которая всегда себя хорошо ведёт и не задаёт глупых вопросов, – вздыхает Лидочка. – Не могу, но иногда очень сильно хочу. И заорать, и разозлиться, и назадавать кому-нибудь воз и маленькую тележку глупых вопросов, и, может быть, даже кого-нибудь убить. Хочу, а сама даже рюмку наливки выпить с подругой и её мамой не могу. Со своей – и подавно.
Маринкина мама отчего-то вдруг плачет.
Утром Лидочка просыпается, умывается, легкомысленно одевается, потому что жара стоит невероятная уже в семь утра. Собирает в сумку полотенце, купальник, на который потратила две стипендии (мама ругала, но не за деньги, а за фасон и расцветку), какие-то мелочи и блокнот с карандашом. Выходит из дому, идёт к остановке и садится на третий трамвай. Лидочке до конечной. До Пересыпи. И это совсем в другую сторону от её чистенького детства, полного подметенных-политых центральных улиц и минеральных вод из бюветов желудочно-кишечного санатория имени Горького.
– Он так называется, потому что этим желудочно-кишечным санаторцам всё время горько? – интересуется Лидочка.
– Ну, им, конечно, не сладко, но санаторий так называется в честь писателя Максима Горького. Алексея Пешкова, – улыбается Лидочке дедушка.
– А при чем здесь писатель к желудкам и кишечникам, и при чем здесь Алексей Пешков к Максиму Горькому?
– Ну, что тебе ответить на первый вопрос, я не знаю, а Максим Горький и есть Алексей Пешков. Это, детка, называется «псевдоним».
– А зачем нужен этот… севданим?
– По разным причинам. Если надо скрыть настоящее имя. Или если твоё собственное кажется тебе неблагозвучным.
– Мне не кажется. Когда меня называют «Лидия Фёдоровна», мне это кажется очень вот этим, благозвучным. А когда меня называют «Лидочка» – мне не очень нравится. Но почти все почти всегда, когда не дома, всё равно называют меня «Лидочка».
– Вот и Алексея Пешкова, может, раз назвали Максимом Горьким, а потом уже прилипло, уважаемая Лидия Фёдоровна, – говорит дедушка.
– Ты, дедушка, можешь называть меня «Лидочка». Ты всё равно называешь «Лидочкой» не так, как все. Даже когда ты говоришь «дитя моё», мне тоже нравится. А когда говорят другие, мне прямо вот горько-горько и даже противно! Особенно, когда незнакомые тёти говорят мне: «дитё», – говорит Лидочка дедушке, забыв и про санаторий, и про горького писателя Алексея.
На Пересыпи надо пересесть на другой, седьмой трамвай и долго-долго ехать по улице Московской[19] и даже ещё по Николаевской дороге до остановки «Зерновой», там перейти проезжую часть, пройти по улице Лиманной до нужного номера. Огромное путешествие для неподготовленной Лидочки начинается с конечной третьего трамвая. Через дорогу на неё пялится двумя слепыми глазами грязный переход под железнодорожной насыпью. В нём толкутся не праздничные курортники в шортах и панамках, как в том, Лидочкином ареале, а самые будничные люди промышленного города в спецовках, грязных кепках и простой обычной одежде без санаторных и пляжных безалаберностей и вольностей. Сплёвывающие прямо под ноги дядьки в замасленных робах. А она, Лидочка, тут в своих легкомысленных лаптях на двух лямках – считай, босиком, – идёт по этому мягкому липкому месиву, мало похожему на подметенный и политый асфальт 16-й cтанции. Под грязным гастрономом работяги пьют пиво из выщербленных стаканов прямо на деревянных ящиках. На разостланной порванной газете расквашенный солнцем и рассолом свинец передовиц тает в луже перламутровых внутренностей переливающейся серебром кильки. Над натюрмортом обильно кружат яркие зелёные мухи. Все это настолько отвратительно, что уже прекрасно, будь Лидочка студенткой художественного училища. Но Лидочка – студентка медина и не будет, как её странный друг «Генка-колхоз», хвататься за карандаш и зарисовывать всё «с натуры» в растрёпанный альбом, который он везде таскает с собой. Во-первых, она не умеет рисовать, в своём блокноте только пишет и поэтому завидует Генке. Во-вторых, не понимает Генкиных восторгов по поводу тюльки. Лидочка и раньше не могла есть эту гадкую рыбёшку иначе, как в виде «биточков», а уж после лицезрения этой вонючей малосольной массы, в которую матерящиеся мужики запросто запускают свои грязные клешни и, оторвав пуговичную головёшку с тупым круглым глазом, отправляют
– Только тут, черт возьми, от оригинала пришлось отойти! – цыкает «Генка-колхоз». – Не может бутылка изливаться в плечо!
– Мазня! – возмущается Лидочка маминым голосом. – Так и я могу! Ты вот…
– …«Мурку» сбацай? – гогочет Генка и тут же рисует Лидочкин портрет пастелью на куске картона, в правом верхнем углу. Рядом, внизу – обнажённого коленопреклонённого себя, только на месте того, что у Герочки торчит в белых штанах, изображает классический кувшин с лежащими рядом двумя яблоками, отбрасывающими классические тени. Затем пририсовывает справа внизу собаку, похожую на корову. Ещё пару минут спустя красивое Лидочкино лицо превращается в группу воздушных шариков, с ниточками на юбочных пупочках, сохраняя при этом, как ни странно, и чуть брезгливое выражение, и слегка длинноватый нос, и вообще узнаваемость. Когда Генка докуривает сигарету, над Лидочкиным лицом-шариками уже парит дурацкая лошадка из детской карусели.[21]
– И что это за фигня? – фыркает Лидочка.
– Ага! Значит, мы так, по верхам, а туда же, интеллигенция вшивая! – трубно вопит Генка и щёлкает Лидочку по носу.
И почему-то умная мама начинает казаться глупой, а «Генка-колхоз» – наоборот, очень умным. Лидочка краснеет и сердится на Генку, который не только образованнее, но и всё-всё замечает. Такое, что пусть оно себе горит ярким пламенем, чтобы его замечать. Зачем замечать плевки на грязном асфальте? Зачем замечать огромного, вонючего, пузатого, на слоновьих ногах сторожа вивария, чьей кирпичной ряхи Лидочка страшно боится и, скрывая страх, бежит мимо, якобы высокомерно задрав голову и не здороваясь, потому что вдруг он изрыгнёт в ответ не только запах перегара, а и фонтан тюлечьих голов? Генка же, увидав сторожа, вопит:
– Какая фактура!!!
Лезет жать тому лопатообразную руку и спрашивает разрешения нарисовать, и тут же – тут же! невдалеке от вонючего общественного сортира! – делает набросок, присев на бордюр газона анатомического корпуса, положив свой вечный альбом на землю. И у сторожа оказывается внезапно приятный голос, и от него совсем не страшно пахнет морскими свинками и яблочным духом. И Лидочка перестаёт бояться сторожа вивария и уже не пробегает проход в библиотеку между виварием и анатомкой, сломя голову от ужаса, а спокойно идёт и здоровается со сторожем, и он приветливо улыбается в ответ. Вот тебе и «Генка-колхоз»!
Лидочка знакомится с ним как-то вечером в вестибюле между анатомическими залами. Она строит рожи зеркалу, полагая, что никого нет в маленьком коридорчике между большими сводчатыми мирами, кроме неё и трюмо, и тут чувствует на себе чей-то взгляд. Люди всегда чувствуют взгляд, он не менее материален, чем приятное прикосновение или же брошенный в тебя камень. Так, во всяком случае, говорит Генка.
– Взгляд может быть похож на брошенный в тебя микроскоп? – спрашивает потом Лидочка Генку.
– Ну, считай, что я извращенец и приятно прикасался к тебе микроскопом, – отвечает ей Генка.
А тогда, в коридорчике, она вопит, как ненормальная, потому что в анатомке может быть очень страшно в десять вечера между сводчатыми мирами цинковых столов с отверстием в центре, под которым подвешено ведро, чтобы не капало на кафельный пол то, что всё ещё истекает из очередной покинутой жизнью оболочки формы существования белковых тел.
– Тихо! Это я, Генка!
Лидочка орёт ещё громче, потому что если в десять вечера в анатомке услышать: «Тихо! Это я, Генка!» – особенно если ты никакого Генку не знаешь, – то это вовсе не успокаивает и тем более ничего не объясняет. Зато позволяет приобрести не очень нормальный портрет твоей особы: забавная симпатичная ты показываешь забавный симпатичный человеческий розовый язык лицу, перекошенному ужасом. А между вами – зеркало. Приобрести портрет и друга Генку, студента художественного училища, которого лаборант пускает вечером в анатомку рисовать оболочки. Потому что,
Лидочка приходит на круг трамвая и ждёт. Местная публика кучкуется у давно вычисленных мест раскрытия дверей. Сейчас утро, и из неведомого «оттуда» трамваи приходят битком набитые, а в неведомое «туда» уходят полупустые. Лидочка, зайдя последней, даже садится. Как раз там, где она любит сидеть с детства – на одно из задних трёх мест. Красное заняла развесистая потная баба. Лидочка садится в крайнее, серое. «Ну и ладно, мне уже восемнадцать! Я уже с молодыми людьми встречаюсь. Какая глупость – красное, не красное!.. Ужасное место эта гадкая легендарная Пересыпь! И стоило о ней столько апокрифов создавать? Мелкие покосившиеся домишки, грязь и заводы – заводы – заводы. Страшные фантастические пейзажи! Потрясающе уродливые».
Лидочка, погруженная в свои мысли, чуть не проезжает свою остановку. Динамик невнятно и с одолжением скрипит противным женским
«Кому тут нужна мебель?» – удивляется Лидочка.
Море и небо везде прекрасны. Все остальное конкретно здесь – фи! Ленка говорит, что там, дальше, в Лузановке, берег чище, чем тут, где она живёт, но они сегодня отправятся не сюда и даже не в Лузановку, а за город, в какую-то не то Крыжановку, не то Вапнярку, а может быть, даже Александровку. По обстоятельствам. Потому что шумной толпой легче доехать, конечно же, до Крыжановки, в крайнем случае – до Вапнярки, но никак не в Александровку. В Александровку надо ехать на машине, а машин у них всего одна – Ленкиного жениха. Или мужа? Наверное, правильнее говорить «мужа», раз они вместе живут и даже уже подали заявление в ЗАГС. Но Ленка зовёт его «мой Петя».
Лидочке прямо сейчас расхотелось идти или ехать дальше. До Ленки бы дойти. Что это вообще за море такое без склонов и волнорезов? Дикий, запущенный район! Это точно Лидочкин город? Лидочкин город всё ещё начинается красивым главным корпусом на улице академика Павлова и заканчивается в Черноморке мединовским летним спортивным лагерем. Между, чаще всего, мелькают платаны переулка Чайковского, каштаны Приморского бульвара, липы и акации парка Шевченко и тополя проспекта Мира. А это что такое?! Нет, кажется, когда-то она тут уже была. Давно-давно. Пейзаж знаком, а память у Лидочки отличная. Ну да. После окончания пятого класса мама достаёт путёвку в пионерлагерь «Молодая гвардия», и они едут в безумную даль на жёлтом автобусе номер сто семьдесят семь. Там море без волнорезов, нет склонов, и Лидочке отвратительно целых двадцать дней заходить и выходить в воду по свистку. В отгороженную сеткой с буйками воду. Купание стада баранов… Подъём стада баранов. Кормление стада баранов. Стадные игры баранов на свежем воздухе. Сон стада баранов…
Старшекурсники уверяют, что и там, дальше, если ехать по этой дороге на автобусе долго и прямо, есть город и даже называется, как Лидочкин. И в том городе даже есть большая больница, где у них занятия по клиническим специальностям – терапии, хирургии, неврологии, травматологии, урологии, акушерству и другим заманчивым таинственным предметам вроде эндокринологии. Лидочка же пока крутится внутри пропедевтического[23] клизменно-уточно-инъекционно-пальпаторно-перкуссионно-десмургического[24] цивилизованного круга и дальше Слободки – тоже то ещё местечко – не выезжает.
В Слободском автобусе ездит страшный-престрашный мужик. Он грязный, вонючий и даже летом в каком-то засаленном кожухе. Если он едет в автобусе – это видно издалека. Сзади – люди, и спереди – люди. Посредине салона, свободный от неприятных чужих прикосновений, надёжно защищённый от них бронёй своего запаха, стоит этот вечно сопливый страшный мужик и орёт что-то непонятное в заавтобусный мир. Сопли он не вытирает никогда, и зрелище это не для слабонервных. Лидочка не из слабонервных, но однажды зимой столкнулась с мужиком непосредственно в автобусе. И вышла на следующей же остановке. Генка потом весь февраль охотился на обрисованную Лидочкой натуру. Написал. Даже в самых сюрреалистических творениях «Генки-колхоза» не было столько безумия, как в этом «Портрете одесского слободского бича»,[25] выполненном в самой что ни на есть реалистичной манере. Чем-то он напоминает Лидочке Мусоргского, который упорно взирал когда-то на девочку безумным похмельным взглядом, в какой угол в кабинете музыкальной литературы ни забейся.
– Мусоргский?
– Намекаешь на манеру Ильи нашего Репина? Вот и фигушки. Не то! Это моя манера, я нашёл! Эта картина когда-то будет стоить миллионы. Причём отнюдь не рублей.
– Ни на что я не намекаю. Просто страшная картина. Выкинь её к чертовой матери. Даже препараты, извлечённые из ведра с формалином, не были так ужасны в твоём исполнении.
– Ты что! У меня на неё уже три покупателя. Но я жмусь, хотя холсты и краски нынче дороги, да и кисточки недёшевы. Не говоря уже о пожрать. – Генка сладострастно взирает на своё творение, поедая кильку в томате. – И к тому же, что такое препараты? Подумаешь, кусок мёртвой плоти. Смерть и смерть. А тут – живой мертвец. Мёртвый жилец. Разложение души и гниение духа.
– Генка, как ты можешь есть, глядя на это?! – ужасается Лидочка, подавляя рвотные позывы, возникающие при виде не то товарища, не то ухажёра, жующего в непосредственной близости от портрета.
– Много ты понимаешь! Я его обожаю! – отвечает Генка и любовно проводит рукой по гребням масляных мазков, изображающих венец намертво смёрзшихся соплей на неожиданно аккуратных усах и стильно подстриженной бороде, накинувших прочную сеть на открытый в оре рот мужика.
Так же, как любовь Генки к своей картине, ей непонятна любовь Ленки к своему району. «Мой Петя» предлагает продать этот домишко и купить что-нибудь в районе поприличнее. Но Ленка, судя по тому, что Лидочка о ней уже знает, скорее расстанется с эскадроном «моих Петь», чем с проживанием в этом неуютном, неприспособленном для комфортной жизни, некрасивом пыльном месте. Лидочке больше понятна любовь Германа к японской машине или её собственная любовь к обыкновенно красивым вещам и обыкновенно красивым людям, чем такие странные формы восхищения уродством и даже любви к нему.
– Простите, а где улица Лиманная? – спрашивает Лидочка у более-менее вменяемой и безопасной с виду толстой гражданки.
– Тебе кого там надо? – тыкает ей незнакомая тетка, золотозубо щерясь.
– Подругу, – отвечает опешившая Лидочка.
– Имя-то у подруги есть?
– Лена.
– Лисневского, шо ли, дочка? Так то тебе дорогу перейти, и сто метров справа будет твоя Лена. Зелёные ворота. Не ошибёшься. Там такой лай раздастся, что подпрыгнешь. Иди, иди. Вот она, Лиманная, одна она тут. Вместе учитесь? – зачем-то уточняет незнакомая гражданка.
– Не совсем, мы с ней в одном институте учимся, но на разных факультетах. Она на стоматологическом, а я – на лечебном, – зачем-то оправдывается перед тёткой Лидочка, наученная не общаться с людьми на отвлечённые темы прежде узнавания имени-отчества.
– Ой, молодец, Ленка! Будет кому нам теперь зубы лечить. А ты кем будешь?
– Врачом, – отвечает Лидочка тётке.
– Так то любому дурню понятно, шо врачом, если уж в медицинском институте учишься. Каким врачом будешь? – спрашивает тупая тётка, не посвящённая в таинства долгого пути обучения врачеванию. – Вот папа-то у Ленки хирург, мама – детский врач, дядька – по психам, а стоматолога ещё не было. Ночью зуб заболит, куда бежать?
– А что, если у вас ночью живот болит, вы к Лисневскому бежите? – спрашивает Лидочка, не удостаивая тётку ответом на заданный вопрос.
– Ну, а куда же ещё?! – незамутнённо удивляется тётка.
– Вообще-то он сосудистый хирург, – свысока кидает девушка. Но тут же опоминается. – Спасибо, – говорит уже по-королевски воспитанная вежливая Лидия Фёдоровна, и, не в силах вести себя иначе, высокомерно задрав нос, как последняя Лидочка, гордо шествует в указанном направлении.
«Кажется, я понимаю, зачем Ленке Лисневской московская сторожевая», – перебегая широкую пыльную дорогу, думает она.
Никакого лая Лидочка не слышит и громко стучит в зелёные ворота. Вместо звуков присутствия грозной собаки со двора доносятся музыка и смех, и сомневаться в том, что именно здесь уже гуляет студенческая компания, не приходится. Ворота распахивает не Ленка, а какой-то незнакомый парень. Не очень симпатичный, но высокий, сильно хмельной и в плавках.
– Лёня! – представляется он. – Привет!
– Здравствуйте, а я Лидочка. – «Вот чёрт! – проносится в голове. – Нет, чтобы сказать «Лида», ну что такое-то, а?!» – Елена Лисневская здесь живёт?
– Заходи. Ленка!!! – кричит Лёня. – Твоя подруга пришла. Садись! – Он пригласительным жестом указывает на стол, стоящий под тентом. – Ешь, пей. Сейчас Ленка придёт, а чуть позже и остальные подтянутся. Купаться пошли. Я уже не могу купаться. Ты с Ленкой учишься?
– Нет, – разозлилась Лидочка на Лёню за то, что собирается и ему объяснять что и как. – Не совсем, мы с ней на разных факультетах учимся. Она на стоматологическом, а я – на лечебном.
– Так, значит, ты со мной учишься! Потому что я тоже на лечебном. На шестом курсе, – ржёт парень и, схватив Лидочку за руку, тащит за стол и наливает ей полный бокал красного вина из трёхлитровой стеклянной банки.
«Да к чёртовой матери, в конце концов, этот некрепкий кофе с молоком!» – думает Лидочка и залпом выпивает холодное сладкое вино. Она долго ехала в жарком трамвае. Ей очень хочется пить, быть, наконец-то, непослушной девочкой, очень нехорошо себя вести и даже задавать глупые вопросы.
Спустя ещё бокал холодного красного сладкого вина в голове становится шумно-шумно. Ещё – и в сердце – смело-смело. Ещё – и на душе – легко-легко. Лёня что-то увлечённо рассказывает и беспрестанно хватает Лидочку за коленки. Ленка ругается с «моим Петей», во дворе грохочет музыка. Город накрывает немыслимая даже для пыльного юга жара, и холодное красное сладкое вино хочется пить ещё. И ещё. И ещё. Лидочка не может, но ей хочется. И она пьёт.
– Ленка, а где твой пёс? – спрашивает отчего-то вдруг неповоротливым языком Лидочка подругу, когда та, наконец, перестаёт метаться между домом и двором и пилить «моего Петю» за очередное что-то.
– Вильям? Да он в дальнем углу огорода привязан. Он же зверь, ты что! Только меня подпускает. Даже на моего Петю рычит, вроде как предупреждает: «Не подходи!» Можешь посмотреть издалека. Кстати, надо бы ему свежей воды налить. Нет-нет! Не вздумай. Это я себе напоминаю. Жарко. У него знаешь какая шуба? Дублёнка настоящая, а не шуба! Кожух! Ты чего так окосела-то? Ты смотри осторожней. Жара, вино холодное. Только это, Лидочка, вино, а не вода. Да ещё и дурное молодое вино. Иногда лучше водки выпить, уж поверь.
– Что ж это все со мной как с маленькой?! Я хочу и могу! Хочу и могу смотреть на собаку!
– Ну, иди, смотри, раз хочешь и можешь. Только издалека, – миролюбиво отвечает Ленка подруге.
Лидочка отмахивается от надоедливого Лёньки, который уже, кажется, желает её ничуть не меньше, чем Герочка. «Судя по состоянию его «кувшина с яблоками», – думает про себя и хихикает вслух пьяная Лидочка.
– Я пойду на пса посмотрю, понял?! А ты отстань! У меня жених есть. Даже целых два. А может, и три, но Ванька – жид. Кто ж русской Лидии разрешить выйти замуж за жида Ивана? – заявляет она Лёне и хохочет.
– Ну, сходи-сходи, освежись. День ещё длинный, да и ночь не коротка, – соглашается новоявленный кавалер. – Я пас. Вильям наш Шекспирович просто зверь. Лает и рвёт цепь так, что ну его. Я даже издали любоваться не имею желания. Сейчас сама убедишься, Лидочка.
Девушку передёргивает.
– Для кого Лидочка, – пищит она внезапно противным голоском, морща лобик, – а для кого Лидия Фёдоровна Юсупова. Ага?..
– Чего? – недоумевает Лёня.
– Того! Ты что, «Пять эпизодов из жизни Берегова»[26] не читал?
– Начитанная? – шутливо спрашивает старшекурсник, но в маленьких бесцветных глазках его загораются злобные огоньки. – Мы тут все пересыпские, в школе фасона «шлях до вьязныци»[27] учились, так что…
– Не сильно выпендривайся? Это я ещё не сильно. Сильно будет, когда я задам тебе глупый вопрос.
– Это какой же? – насмешливо уточняет Лёня.
– О коллапсе звезды и превращении её в чёрную дыру! Съел?! Так что ты пока размышляй, чего бы такого умного ответить на мой глупый вопрос, а я пойду смотреть на Вилю, пока остальные не вернулись. Что-то долго купаются.
Перемещение тела в липком тягучем пространстве жары даётся Лидочке с трудом. В тени тента всё легко и возможно. Тут же, под солнцем, девушке кажется, что она резко уплотнилась, отяжелела и весит тонну. Или даже две тонны. Где-то в поддиафрагмальном пространстве внезапно начинаются неприятные волнения.