Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Эдда кота Мурзавецкого (сборник) - Галина Николаевна Щербакова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А еще раньше, еще при Бабусе, девушка Настя легко ступила в бахмутскую церковь под ручку с Петенькой. Кто там заметил парня с синим от горя лицом, что толокся вроде как бы совсем рядом, а на самом деле даже и не существовал. Мысленно Василий Луганский взрывал церковь, а вместе с нею все чертовы копи, даже новый, с иголочки трактир и задубелую во времени церковно-приходскую школу. Уничтожив все дотла, он успевал – умственная жизнь быстрая, ее не догнать – схватить на руки невесту и, перекинув ее через седло, мотануть так далеко, что оставшимся в живых в голову не брякнет их найти. И где-то там, на мягкой траве, он долго будет разглядывать ее голый живот и стройные ноги, чтобы потом раз и навсегда сделать все это своим.

Так было в голове. А в жизни парень мокрел у храма Божьего под звуки пения, разрешающего любовь в любую минуту желания. И не было взрыва, и не треснул пополам трактир, и Настя не легла поперек седла.

А вокруг уже занималось зарево двадцатого века, но кто же думал всерьез о том, чего не может быть никогда, на взгляд людей обеспеченных и умных. Соляные копи жили и умножали Петенькину силу. И Василий был неплох в деле, очень успешно крестьянничал, как сказала бы покойная Бабуся.

Соль, конечно, солью, но соль земли – это хлеб, и Петру не хотелось отрываться от земли. Летом городские Луганские приезжали в родовой хутор. Так хорошо там! И сады, и речка, а маленьким детям козочки да лошадки – настоящее счастье. И брат Василий – рукой подать, всегда гость дорогой.

А у Василия летом загоралась душа. Мечта по имени Настя оказывалась почти рядом. В гости зайти – запросто, пятнадцать минут на лошади. А ногами ходить – вообще одна радость. То подсмотришь в саду голое коленце, то спущенные плечики сарафана, а то и вообще было: присела Настя под кусточком, Василий так и замер, чтоб не спугнуть, у него мышцу судорога схватила, как собака бешеная.

Бабуся требовала, чтобы он женился. Василий и сам понимал, что надо, сколько можно жить, подглядывая за чужой женой. Но не мог себе представить женщину, кроме Насти. А тут возьми и заедь к ним троюродный дядька, предводитель дворянства Столыпин, Бабусин родственник. Он быстро навел порядок. Нашел Василию холостячку, наследницу ростовских пекарен. И поженил в два счета.

Как же не полюбил жену Василий, как не полюбил! И тем не менее к Первой мировой в семье у него подрастали мальчишка и девчонки-двойняшки. У Петра было два сына и две девчонки – стройненькие, узенькие, как мама Настя. И продолжалась эта девичья красота в семье брата как его клятость.

Располневшая от родов Настя возбуждала Василия теперь куда круче, чем раньше. Так бы и кинулся! Так бы и съел! И девчонок ее хотелось раздеть и разглядывать по самую пипочку. Даже бы не тронул, что он, зверь какой? Вот только глаза насытить, запахом упиться – этого хотелось до не могу, раз уж с матерью не получилось.

Революция входила в Василия раздражением на собственную личную жизнь. И первопричину всего – не поверите! – он видел в Боге. Это ж сколько он молитв прочел, это ж сколько он поклонов отбил, а щедрот его церкви вообще не счесть. Лучшая колокольня во всем крае, а иконостас даже где-то записан как ценная реликвия. И ничего ему за это. Ни-че-го.

Подоспела война. Забрали сына Петра. Оба брата провожали его до Ростова. Красиво ехали ребята на войну. Петр сразу поехал домой, а Василий, помахав ему шапкой, зашел в трактир. Извозчику разрешил часок покемарить. И тут случилось.

Рядом сидел парень, годами в сына Петра.

– Чего ж не служишь? – спросил Василий.

– А зачем? – вскинулся парень. – Царя защищать? Я пойду в армию, чтоб повернуть ее против этой жизни, когда человек не может жить по своей воле, он как пес – где ему укажут место, там и дрыхнет, в какую плошку что нальют, то и жрет. Нет! Это не по мне! Каждый сам должен взять то, что ему надо и что хочется.

Парень уже был хорошо пьян, но слова его входили в Василия, как нож в масло. Они загорались в нем таким теплым и радостным огнем. И ему стало казаться, что это он сам говорит, а его слушают: и про попов жадных, и про неволю – ничего сам не выбрал, ни жену, ни судьбу, ничего своей рукой не взял.

Надо было возвращаться, но он поперся по улицам и видел многих людей, в глазах которых плескался такой же огонь неприятия жизни.

В результате пришлось искать наемную пролетку, собственный кучер ждал, ждал да и тронулся домой, пока не ночь.

Шла война. Гибли люди. Погиб сын Петра. Такое горе, а Василию как-то в радость: и в церкви на отпевании, и дома на поминках он был рядом с Настей, и теплый ее бок касался его. А когда она в очередной раз безудержно зарыдала, он обнял ее, все-таки родственница, и держал ее долго-долго, как свою. И она даже как-то прижалась.

Этой скромной близостью он жил долго, радостно ожидая других счастливых случаев. Они подворачивались. Умерла мать Насти, и снова он сидел рядом с Настей, но все было совсем иначе, та плакала, сморкаясь в платочек, и теплый бок ее был равнодушен.

Время летело быстро. У плохого времени совсем другая скорость. Россия взбухала странно, то заливаясь кровью, то впадая в смертную тоску или пьяную радость.

Однажды, проходя по привычке мимо садов Петра, он услышал стук заколачиваемых окон. У крыльца грузились подводы. Петр был напряжен, даже увидев брата, не расцепил зубов. Но потом сказал. Как убил:

– Мы уезжаем, Вася. За границу. В России нельзя оставаться, пришла чума. Приедем, устроимся, дадим тебе знать. Надумаешь – приезжай.

– Все едете? – спросил Василий.

Глупый вопрос, но ждался глупый ответ: мол, Настьку с девочками оставим пока, а ты приглядывай. Но ответ был другой:

– Остается Данила. Мы из суеверия молчали, но у него жена на сносях, вот-вот родит, а дорога будет трудная, опасная. Ты за ними, брат, поглядывай. У меня, скажу тебе, сердце не на месте.

Василию хотелось сказать, что другие сыновья сражаются за Россию, а не сторожат беременных баб, но вовремя вспомнил, что старший сын Петра погиб. Как только успел сообразить. Слова уже собрались в горле, в слюне, готовые выскочить, пришлось ими подавиться. Закашлялся. Петр сочувственно сказал: «Ты, Васька, себя береги. Осень плохая, очень холодной водой течет, а у нас в роду, помнишь, был Никифор чахоточный. Всю жизнь пришлось прожить за границей. Легкие – место нежное...» И он обнял Василия.

Так они расстались навсегда.

– Петр с семьей драпает, – сказал он жене.

– Потому как умный, – сказала жена.

И тут он стал ее бить. Сроду руки не поднимал, а тут накатило. За все сразу. Что Петр, видите ли, умный. Что умному досталась Настя, а ему, дураку, значит, эта костлявая сука, о которую руки обломаешь, а удовольствия ноль. Заверещали дочери, все в мать. Что Бог ни разу ни в чем ни капелюшечки ему не помог, а значит, теперь он точно живет без него. Он пойдет с теми, кто сносит купола, кто убивает шибко умных, и будет ему счастье.

А вскоре жена с детьми убежали из дома. Хорошо, что догнал. Хорошо, что успел выхватить сына. Ему плевать, что потом случится с этой сукой без ног и с верещащими девчонками. Он их ненавидел. Ненависть шла горлом – пеной и кровью, опровергая уже сам лозунг революции, что она есть счастье для всех. Какое там счастье от пены с кровью? Был просто слабый человек, сломленный нелюбовью. Не так уж и мало, между прочим. В революцию идут и по куда как меньшей причине. Тему счастья и справедливости мы даже пальчиком не тронем. Посмотрите революциям в глаза. Где вы там увидите справедливость и тем паче счастье?

Невозможно угадать, когда и где ты потеряешь ключ от квартиры, на каком бордюре расквасишь нос, кто из близких тебе людей заложит тебя всю с маковкой. Все варианты бед и случайностей можно рисовать до бесконечности. А вот что ты ударишься в любовь, как пьяный в витрину, это из невозможного, так сказать, эксклюзив. К тому же если тебе за сорок. И ты иссохла в том месте, где выращивают розы любви, там давно живет-поживает могильничек из стихов Цветаевой, амура с отбитым крылышком и собственным портретом, в котором нет ничего, кроме неприличного сияния когдатошних глаз.

Татьяна предъявляла всем и каждому негодящийся, глупый для юрисдикции аргумент: человек с таким лицом, как у Максима, не способен на убийство. И ей впрямую говорили: вы – дура. Тоже мне аргумент. А с таким лицом человек может быть президентом, воспитателем детей, врачом? Ты знаешь, какая у Сократа была морда? Но он был Сократом. А Пушкин что, Джонни Депп? Смотри наоборот. Красотка Марлен Дитрих – редкая сука, а у серийного убийцы – лицо как у Чехова. И так далее... Бесконечное число разговоров с журналистами, юристами, депутатами.

Зачем она пошла к его жене, она не знает сама. Красивая гламурная тетка, из тех, которых нам теперь ставят как образец успеха и правильности жизни, лежала на узком диване, покачивая на пальцах ног до отвратительности розовую и пушистую, скажем грубо, тапку. Узнав, что Татьяна пишет статью о взрыве и ей хотелось бы поговорить о Максиме, жена дернула плечиком.

– Ну и что вы хотите узнать от меня?

– Ваш муж мог бы пойти на преступление? Никто, кроме вас, не знает это лучше.

– Лучше – хуже... – засмеялась женщина. – Это не предмет для разговора. Он обожает нашу дочь. Он мечтал, чтоб она была первой на конкурсе. И теперь она ею станет. Разве нет? Мужчина обязан бороться за любимых женщин.

– Но для этого надо оправдать вашего мужа, иначе вашу дочь просто не допустят до конкурса. Такой способ победы, согласитесь, пройти не может... – На лице женщины-тапки мелькнуло даже не выражение смятения, сомнения (ну, мало ли какие мысли бывают у тех, чьи мужья сидят за решеткой за убийство), лицо подверглось некоей гримасе, очень осторожной, чтобы, не дай бог, не грозила возникновением мимических морщин. Представьте себе тихое-тихое болото, и вы на него дуете изо всей силы, чтобы всколбасить... Тот самый случай мимики.

– Не сбивайте меня с толку, – сказала она. – Мне все объяснили юристы. Макс человек горячий и не любил Луганских. Он многих не любил из нашего круга. Пока нет никаких фактов, подтверждающих, что сделал он. Мог, но сделал ли? Его будут держать там в целях его же защиты. Его адвокаты боятся, что Луганские могут подложить компромат или как это там... Они договариваются об общем интересе. И писать категорически ничего не надо. Это не ваше дело. Пишите о пенсионерах, которых так много, что их-то точно пора взрывать. Вы заметили, как воняет старость? Бедность?

Это было ей уже вслед, как издевка.

Уходя, Татьяна вспомнила выражение, которое не давало ей покоя, пока перед глазами маячила эта карамельно-розовая тапка: классовая ненависть. Господи! Тоже мне класс! Глупая, наглая бабенка. Но с чего-то же начинается столкновение миров. В ее случае тапка олицетворяла безнравственность и подлость, вскормленные несчитовыми деньгами. Деньги – это наше теперь все. Ум, совесть, честь. А если она против, то скажут: может, ей просто завидно, что у нее нет этой анфилады комнат и прислуги, которая с презрением из-за ее позавчерашних туфель закроет за ней дверь? Но мне не надо это сегодняшнее, господи, – кричала внутри себя Татьяна. Просто пришло время царствования людей без мимических морщин, людей-масок, окаменевших от силы и права денег.

Она поехала к матери. Вот кто рухнул от того взрыва, можно сказать, навсегда. Каждый раз Вера Николаевна ощупывает дочь, будто ей надо окончательно убедиться: она жива и ничего с ней не случилось. Иногда у матери сидит этот неприкаянный учитель, который был тогда. В его глазах, когда он смотрит на мать, столько страдания, что сразу возникают две мысли, хорошая и плохая. Хорошая – что мы еще не все говно, что живет в человеке боль не от плохого пищеварения, а от жалости и сочувствия. Плохая же... Зачем травить душу матери своим приходом, если ты все равно не знаешь петушиного слова для своей старой подруги? А то только нюни. Господи, а ты сама, дочь, знаешь? Встань и иди! Иди и смотри! Обрящий да увидит! Сколько еще цитат можно вспомнить?

Мать зациклилась на Луганских. Какие-то детские воспоминания. Что-то где-то когда-то было, хотя вся жизнь прожита на каком-нибудь этаже, среди панельных стен, а до того – деревянных.

Но почему-то у нее трясутся руки. И Таня выпроваживает грустного друга, сидящего как-то неуверенно и боком. Ей надо накормить мать супом. Это сложно: приходится подкладывать под подбородок полотенце. Лицо у матери детское. Детское в морщинах. Отнюдь не мимических. Морщины-борозды, по которым проехала жизнь всем, чем могла. Ах, как любят в России, хоть в советской, хоть пост-, ездить по человекам. Главное государственное дело. Гусеницами ли, колесами, шинами от «Мерседесов». Главное – прокатиться по живому. Сам дурак, что не зацепился за борт или не отскочил в сторону. Ты что, без понятия, что страна едет?.. Незнамо куда, правда. Но это уже вопрос к философам.

– Мама! Открой рот шире! Слышишь меня? Шире! Ну что ты как маленькая.

А ведь ее никто не взрывал, просто она испугалась, что могут взорвать ее дочь. Всего ничего – в этой стране постоянное ожидание беды. Слева, справа, сверху, снизу...

А тут еще телефонный звонок. Пришлось отставить тарелку, вытереть матери лицо и взять трубку.

– Верочка! Это я! – Голос чужой, издалека.

– Это не Вера. Это Таня.

– Таня! Господи! Я не узнала твой голос. Это Юлия Ивановна. Помнишь, вы как-то с курорта заезжали к нам в Лисичанск.

(Она тогда почему-то ляпнула: «Где-то здесь должны жить эльфы».)

Крохотный зеленый городок. Ее мама – из Попасной, это недалеко. А Юлия Ивановна – учительница. Ей может быть уже сто лет, не меньше. Голос такой дребезжащий...

– Да, я помню. Как вы живете?

– Мама звонила, спрашивала о Луганских. Они ей седьмая вода на киселе. Сима – ты помнишь Симу? – рассказала, что были два брата, между ними была вражда, и во время коллективизации один из братьев спалил семью другого вместе с детьми и няней. Страшная история. Зачем это Вере? Про это лучше не помнить.

– Да ни за чем. Что-то вспомнила и забыла. Я скажу маме, – ответила Татьяна, будучи уверенной, что ничего подобного она матери не скажет. – Спасибо вам за информацию. Привет передавайте Симе. – И первой положила трубку.

Так не бывает, но так было. Мать смотрела на нее абсолютно осмысленным, даже каким-то помолодевшим взглядом.

– Это была Юля? Я и без нее вспомнила Луганских. У бабушки одно время, рассказывали, пряталась сбежавшая жена одного из Луганских, а в доме другого – бывает же такое – сгорела девушка из нашего села, она нянчила у них ребенка. Так мне говорила мама. Я поеду к ней, расспрошу поподробней.

– Зачем это тебе? И что может помнить девяностолетняя старуха с провалами в памяти? Я запрещаю тебе к ней ездить!

Последние слова Татьяна прокричала и сама услышала в собственном голосе какую-то странную неуверенность. Будто не так уж и бессмыслен этот поход к бабушке, которую определили в дом престарелых по ее, Татьяниному, настоянию. И сейчас вдруг та ее настойчивость кольнула ее болью и стыдом.

Она тогда вышла замуж, и они впятером жили в трехкомнатной хрущевке. Иван был из тех, кому придумали это определение-клеймо – иногородний. В этом слове было много смыслов. Иной – значит, не москвич, второсортный. Иной – значит, посягатель на твои кровные метры. То, что Иван был из Свердловска, города высочайшего интеллекта и какого-то особого таланта и развития, значения не имело. Бал правил сатана, и он насытил исконно русское слово «иной» (не этот, некий) только одним смыслом – не свой, чужой, иноверец. Все вместе – не москвич. Значит, тебе ничего не положено, если только ты не устроился в какое-нибудь специальное место.

От сатаны пошел и вопрос: как быть? Разменяли трехкомнатку на однокомнатку для молодоженов и проходную двухкомнатку – для мамы, папы и бабушки. Бабушка шумела в проходной: двигала стульями, включала на всю мощь телевизор. И она, Татьяна, первая начала разговор о доме стариков. Мама махала руками: «Как ты можешь такое говорить, ведь стыдно же, стыдно! Мать родную...»

Родная мать подслушала разговор и сказала: «Валяйте! Все мое поколение прошло через тюрьму. Я что, лучше других?»

– Какая тюрьма? – кричала Татьяна.

– Я буду к тебе ездить каждый день, – бормотала мать.

Но ездила, через день, Татьяна. И бабушка ей говорила:

– Ну что печалиться, детка, если сделать из людей сволочей – главная задача коммунизма? И никто тут не лучше. Никто! Поверь и успокойся – ни-кто.

Потом родилась Варька – поменялись жильем с родителями. Теперь живут, слушая ночами Варькину музыку. И уже без вариантов. Денег на жилье для дочери у них нет. Перспектива тут одна: если они умрут. Или бабушка с дедушкой. Это не мысль, не план, не надежда. Это так – ясный след коммунизма, закаменевший в условиях капитализма. Так вот кольнет боль и стыд – и живи дальше. Или не живи. Никто никого на этом свете не держит. После тебя останутся как минимум квадраты.

– Возьми с собой папу, – сказала Татьяна совсем другим голосом и уже застыдилась своей непоследовательности. «Как дерьмо в проруби», – сказала она себе.

– Нет, – ответила мать. – Я поеду с Андре.

– Это кто? – спросила Таня рассеянно.

– Мой друг. Он ведь меня спас, когда это все случилось. Если бы не он...

Татьяне хотелось крикнуть матери, что никто ее не взрывал, а значит, и не спасал. Но она смолчала. Ее вдруг охватило предчувствие, что все это не так просто – звонок Юлии, сгоревшая когда-то родственница, бабушка в лечебнице и Андре, который уныло сидел сегодня здесь на стуле, а когда ушел, то ей захотелось выбросить стул вослед.

– С тобой поеду я.

Бабушка довольно проворно вышла им навстречу.

– Боже, Танечка! Тебе так к лицу этот лиловый шарф. За этот цвет мне досталось по морде. 22 июня сорок первого года я надела лиловое в черный горох платье, которое сшила ко дню своего рождения. Мне исполнилось двадцать семь, а твоей матери год. Я тогда была одна дома и не слушала радио, я смотрела на себя в зеркало. После твоего кормления, – она посмотрела на Веру Николаевну, – это должен был быть мой первый выход в свет. Платье изорвали в клочья мужнины родственники. Они слушали радио о начале войны, и я им, естественно, показалась до неприличия радостной.

– Можно понять, – сказала Вера Николаевна.

– Что? Так и рвали платье? – спросила Татьяна.

– Кто-то взял за фонарик рукава, кто-то за бант, третий за пояс. Шифон был дрек, фальшивка, не выдержал патриотизма. Советская власть ведь не прощала никому несоответствия утвержденным понятиям. И еще она ненавидела индивидуальную радость. Радостно должно быть или всем, или никому. Я это вызубрила назубок значительно раньше. Но в тот день, дура, забыла. Так жалко было платье... С чем пожаловали, девушки?

Ну и какая тема для разговора годится после этого? Тема здоровья, советской власти или качества тогдашнего шифона?

– Мама, – сказала Вера Николаевна, – вспомни про ту девушку, которую спалили вместе с Луганскими.

– Марусю? Она была мне троюродная сестра и сирота. Ее родителей уничтожили как классовых врагов. Мы забрали ее к себе. Наша семья была городская. Папа был железнодорожником, не пахал, не сеял. Марусе искали работу, но где она была, эта работа, на станции Попасная? Луганские кем-то нам приходились и жили на хуторе, они были как бы наособицу, и их пока власти обходили. Хороводил тогда всем Васька Луганский, отпетая сволочь, но родственников на хуторе как бы оберегал. Вот Маруся и пошла в няньки к ним. Там было четверо детей. Хуторянские Луганские были молодые и плодились хорошо.

– А у Василия были дети? – спросила Татьяна.

– Сын-оторва. И, кажется, дочки? Не помню. Маруся была очень довольна своей работой у другого Луганского. Вежливая семья, без скандалов. У нее даже стал завязываться роман с кем-то из деревенских. Или ей так казалось, трудно сказать. А потом мы узнали, что команда Василия Луганского сожгла их дом и подворье, никто не спасся. В газете писали, что уничтожено еще одно гнездо контрреволюции, у которого была прямая шпионская связь с заграницей. Родители сожженных действительно уехали еще во время войны, до революции. Остались сын с женой на сносях, мальчишка старшенький и двое – или трое? – маленьких. Вырубили род под корень.

– Часть рода, – сказала Татьяна. – Другие-то живы.

– А что им сделается? Это было их время. А теперь скажите, с чего такой интерес.

– Тут убили одного Луганского с дочерью, – сказала Татьяна.

– Значит, теперь они бьют своих, – засмеялась бабушка. – Как это поет «Машина»: «Вот новый поворот, и мотор ревет»...

– Какая машина? – растерянно спросила Вера Николаевна.

– Бабуля, ты молодец, раз поешь молодые песни.

– Ну, какие они уже молодые? – засмеялась бабушка. – Молодые – это «Муси-пуси, миленький мой, я горю, я вся во вкусе рядом с тобой».

– Она спятила, – сказала Вера Николаевна на ухо Татьяне.

– Не бойся, дочь! Ефимову сто с лишним, а он рисует. Моисееву тоже – он пляшет, а мне всего ничего, девяносто два. И я пережила и революцию, и даже перестройку. Держите меня в курсе Луганских, мне очень нравится эта история.

Он был в уборной, когда услышал голос мамы, странный такой.

– Ник! Ник! Помоги мне! Где ты?

Он выскочил, но дом был уже в огне. Он видел, как мама разбила окно и с маленьким Мишкой на руках пыталась вылезть. Ее срезали пулей. В другом окне срезали няню Марусю с маленькой Олечкой. В третьем окне убили отца. Потом на всякий случай стали палить по всем окнам. Они так ярко виделись на фоне огня – дед Василий и его сын Иван, и другой его хлопец, мальчишка, может, не намного старше его самого, сын от второй жены Василия; отец говорил, что она у него местная фельдшерица и ярая большевичка. Но ни с ней, ни с сыном Василий никогда брата не навещал. «Успеется, – говорил, – гостевать». – «Как хоть зовут моего двоюродного брата?» – спрашивал отец. «Володька», – отвечал Василий.



Поделиться книгой:



Регистрация