1. Известны ли вам доказательства того, что люди всех рас — белые, негры, монголоиды и другие — принадлежат к одному биологическому виду, происходят от одних предков и не отличаются друг от друга более, чем (извиняемся за сравнение) рыжие,
черные, серые, сибирские коты?.. Если же вы этого не знаете, если вы сомневаетесь в этом, то почему вы не стремитесь узнать, понять? Понимаете ли вы, что о равенстве рас говорят не потому, что это хорошо, а потому, что они равны на самом деле?
2. Понимаете ли вы, что с большой долей вероятности в ваших жилах течет кровь нескольких рас, потому что перемещение и смешение племен с древнейших времен было сложным и причудливым, да и вообще предки у всех общие. Если так, не кажется ли вам, что расизм есть неуважение к своим собственным предкам и, стало быть, к самому себе?
3. Хватит ли у вас (внутренне, перед собою) того чувства абсолютного равенства и уважения к людям другой кожи, которое, как рассказывают, позволило Эйнштейну достойно проучить одну американскую даму?
— Господин Эйнштейн, как бы вы реагировали на желание вашей дочери выйти замуж за негра?
— Я сказал бы — приведи мужа, чтобы познакомиться. Но я бы никогда не разрешил моему сыну жениться на вас.
4. Понимаете ли вы, что различия, существующие между расами, значит не больше, чем различия между нациями, между отдельными людьми: разница, а не преимущество, тот типичный случай, когда абсолютно невозможно сказать: «Этот лучше, а этот хуже»?
Они различаются по некоторым второстепенным признакам, и все тут.
5. Понимаете ли вы, что разница в обычаях, обрядах, большая отсталость некоторых племен и народов — временное историческое явление, что всего несколько сот, от силы тысяч, лет назад все человечество было на примерно одинаковом уровне?
6. Если вы все поняли уже, но испытываете некоторое напряжение, сами стесняетесь неловкости, стихийно возникающей у вас при контактах с людьми другой кожи (лучше об этом прямо сказать, чем утаить), то не известно ли вам, что это характерное проявление чувства непривычного, принципиально не отличающегося от того, что с вами происходит в чужом доме, в чужом городе (отчего, надеюсь, вы не станете утверждать, что чужой дом и чужой город вообще плохи)? Что это чувство естественно заменяется чувством привычки, как это бывает у всех разумных людей, подолгу живущих среди чужих? Что, если другая группа людей вызывает у вас какие-то отрицательные эмоции, — самое ужасное, что можно сделать, это сделать отсюда большие выводы и начать культивировать свои чувства?
Расовые предрассудки — очень стойкая, заразная, но излечимая болезнь.
Книга, строго говоря, закончена, но автор полагает, что не обойтись без приложения. Во-первых, читатель, возможно, не совсем убежден, насколько таинственны даже сравнительно близкие тысячелетия… Во-вторых, не из одних же кострищ, камней и костей складывается первобытная история: как же не поговорить о духовной жизни, об искусстве? Наконец, очень хочется еще попутешествовать в прошлом и пофантазировать о будущем…
Приложение
БЕСКОНЕЧНЫЙ ЭТЮД
— БАБУШКА, — ГОВОРИТ ВОСЬМИЛЕТНЯЯ ВЕРА, — ЗАПИШИ В ТЕТРАДЬ СТИХИ: БЕЗМОЛВНОЕ МОРЕ, ЛАЗУРНОЕ МОРЕ!
— НО ВЕДЬ ЭТО НЕ ТВОИ СТИХИ, ЭТО НАПИСАЛ ЖУКОВСКИЙ.
— ДА… ТОЛЬКО ЭТО И МОИ ТОЖЕ… ПУСКАЙ ЭТО БУДУТ И ЕГО СТИХИ И МОИ —. ВМЕСТЕ!..
В 1895 году — очень важная дата — человечество обогатилось сразу двумя искусствами: кинематографом (изобрел француз Люмьер) и пещерной живописью, которую вовсе не изобретал испанец Саутуола. В последнее обстоятельство двадцать лет никто не верил, и, собственно, оставалось неясным только одно: неужели для обмана и мистификации нельзя было придумать что-нибудь более остроумное, нежели расписывать сотнями многоцветных изображений оленей и бизонов стены и потолок темной, громадной, недоступной испанской пещеры Альтамира?
Но в 1895 году француз Ривьер открывает вторую пещеру с рисунками (Ла Мут), чем заставляет поверить в первую. А стоило поверить, и дело пошло: к началу нового столетия поверили в кинематограф, поверили в пещеры. В те самые годы, когда снимались первые фильмы, появились и первые пещерные музеи. К 1914 году открылось 20 больших пещер, в Испании и столько же во Франции. Древние пещеры, стены которых были покрыты изумительными фресками. Число новых рисунков было нисколько не меньше числа новых фильмов.
Молодые искусства процветали, одному было столько же месяцев, сколько другому веков.
Появились, наконец, настоящие подделки: гравюры на кости, ловко подкинутые одним рабочим в немецкой пещере Кессельлох (где были и подлинные творения древних мастеров).
Подделываются только под знаменитости.
Древнейшее искусство показалось из-под занавеса, который уже почти опустился над XIX столетием. Одряхлевшему веку это не очень понравилось, и его можно вполне понять: старик исповедовал разум, систему и верил в прогресс. Он очень гордился своей наукой (пар, телеграф, электричество).
Он хорошо знал, что французская живопись и немецкая музыка — это высокое достижение человеческого духа.
Открытия Чарлза Дарвина в конце концов тоже доказывали, что с прогрессом все обстоит благополучно: «Если человек от бога, то как низко он пал, а если от обезьяны, то как высоко он поднялся».
Но XX век начал «подсвистывать;» старику еще из колыбели.
Юный студент Цюрихского института Альберт Эйнштейн, поздравляя близких «с новым веком», и не подозревал, что через 5 лет не просто перевернет старую науку, но и заставит человечество вообще размышлять над относительностью многого совершенно определенного и абсолютного.
И старое искусство было внезапно атаковано с нескольких сторон: ему угрожают импрессионизм, футуризм и даже пещерная живопись самим фактом своего существования.
С точки зрения какого-нибудь 1850 года первобытный дикарь, конечно, не мог иметь искусства, которое было бы не хуже, чем у его образованных потомков.
Если дикарь видит ночью и в тумане, пробегает без передышки 25 лье или за пять верст чувствует тигра, если он первобытно дик, но благороден, — это нормально: еще от Руссо шли легенды о земном рае, не испорченном цивилизацией, где-нибудь в Экваториальной Африке или на Маркизских островах. Все это культурными людьми признавалось, хотя немножко свысока.
Но искусство?
Лишь грекам, великим грекам, да мастерам Возрождения позволялось творить не хуже и даже лучше, чем в XIX веке. Но шедевры дикарей, живших в темных, глубоких пещерах у края древнего ледника, дикарей, не ведавших ни домов, ни домашних растений и животных, ни письма, людей, удаленных не на 20 веков (Греция), не на 50 (Египет), а на 400?
«Если нет бога, какой же я капитан!» — воскликнул один из героев Достоевского.
Если дикарь рисует не хуже Делакруа, то какой же прогресс?
И в самом деле, если 40 тысяч лет назад высокое творение человеческого духа было не хуже, чем 40 тысяч лет спустя, — это говорит о чем-то очень важном, только не понять сразу о чем.
Старые века — отличная трибуна для обозрения нашей современной цивилизации. Изучая историю, мы как бы расчищаем себе места на этих трибунах. Места для наблюдения за XX веком нашей эры.
Места бывают разные.
С близких рядов (XIX, XVIII века) видно хорошо, но нешироко. С более дальних — панорама просторнее, хотя детали мельче, иных подробностей уж не разглядишь.
Но лучшие места где-то там, рядом с тысячепрадедушками и бабушками. Оттуда открываются любопытные пейзажи протяженностью в 300–400–420 веков. Они загромождены грудами предметов: каменные наконечники, бронзовые топоры, железные плуги, паровозы, телевизоры, синхрофазотроны, искусственные спутники: чем дальше, тем предметы лучше.
Но вот другой четырехсотвековый ряд:
Пещерные росписи в Альтамире, Ляско, Фон-де-Гом.
Наскальная живопись Средиземноморья и Африки.
Голова египетской царицы Нефертити.
Фигуры Фидия.
Римские скульптурные портреты.
Новгородские фрески Феофана Грека.
Сикстинская мадонна.
«Лондонский туман» Моне.
Гималайские пейзажи Николая Рериха.
Что лучше? Да ничего не лучше. Все очень хорошо, и одно вполне достойно другого.
400 веков — можно ли вообразить, что это такое?
400 веков назад начиналась великая пещерная живопись.
А на 400 веков вперед?
420 век нашей эры.
Мы видим…
Честное слово, ничего не видим.
Наше убогое воображение рождает только фантастические (с нашей точки зрения) космические перелеты, десанты на звездах, всяческие кнопки («нажал на кнопку, и…»). Пожалуй, предел технической фантазии сегодня — это вполне здоровая мысль, что их, наших тысячеправнуков, не поймешь.
Слишком молоды.
А вот с искусством — другое дело!
Сколько гениальных шедевров ни сотворят с 20 по 420 век нашей эры (а сотворят, ох сколько сотворят!), сколько новых искусств ни родится (а ведь родятся!) и как ни расцветут старые (расцветут?), но все это будет не лучше (хоть, конечно, и не хуже), чем пещера Альтамира, Сикстинская мадонна и ре-риховские «Гималаи».
Приятно, что в чем-то наше время никогда не уступит «тысячеправнукам».
В техническом музее будущего нас ожидают признание и снисходительность. Конечно, без колеса, плуга, атомного котла не было бы техники 41 970 года. Но не пользоваться же старьем из благодаря ности?
Зато перед феноменами старого искусства — полное равенство тысячелетий.
Искусство легко я просто разрешает человеку «хлебнуть вечности»: какой угодно вечности — левой или правой (по оси координат), то есть прошедшей или грядущей.
Поскольку более 80 процентов всех впечатлений поставляет зрение и лишь около 20 — прочие чувства, то понятно, отчего лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, понюхать или пощупать. Именно поэтому, а также из естественного для каждого смертного желания «хлебнуть вечности» я оказываюсь однажды в самолете, который летит в Среднюю Азию.
Там я должен соединиться с группой археологов, которые отправляются изучать древнейшую живопись. Старейшие египетские пирамиды расположились примерно посредине тех тысячелетий, которые между нами и этой живописью.
ИЛ-18, подпрыгнув во Внукове и скользнув по гигантской дуге, коснулся земли в Ташкенте.
За пять часов полета наиболее заметным предметом там, внизу, оказалось Аральское море. Все прочее было мелко и эпизодично.
Понятно, меня, как и многих других пассажиров, для начала занимали тривиальные мысли.
Летим над древним путем скифов, половцев, татар… Ревущие моторы заглатывают бензин и время: в пяти часах нашего полета сконцентрированы месяцы и годы, долгие переходы древних всадников, ночные костры, набеги, протяжные песни, человеческие жизни, истории целых племен, которым не хватало столетий, чтобы достичь конца бесконечной степи.
Пять часов полета.
Ну и, разумеется, расчеты: 20 километров — примерно столько мог, может и сможет пробегать хорошо тренированный человек за один час. Такова же (разве чуть больше) предельная скорость всадника.
Оказывается, не больше 20 километров в час проходили и античные корабли.
20 километров в час — некая предельная норма первобытного, древнего и средневекового человека.
Поезд — в 4–5 раз быстрее. Удовлетворенно сообразив, что я разрезаю воздух почти в 40 раз скорее древних (а космический корабль в 14 тысяч раз!), наполняюсь весьма характерной (вероятно, для всех эпох) гордостью обогнавшего.
Короткие рейсы обычно не дают человеку перейти к новым размышлениям, и он выходит из машины, все еще заряженный и даже перезаряженный той самой гордостью.
Но на нашей более длинной дистанции мы успели все же сообразить и еще нечто!
Путь на земле всегда один и тот же.
Километр, тысяча, 10 тысяч километров равны друг другу во всякие эры.
S=Vt, путь равен скорости, помноженной на время.
Отчего мы торопимся? Почему так велика скорость?
Потому что времени не хватает!
У тех же пещерных художников или кочевников скорости были малы. Зато времени сколько угодно.
Ведь от питекантропа до синантропа протекло столько же времени, сколько от синантропа до нас с вами.
99,5 процента человеческой истории прошло в нескончаемых странствиях первобытных людей по планете.
Конечно, они не торопились.
Но даже если предположить, что они шли фантастически медленно: километр в год, пусть даже километр в десятилетие… Ну что ж. Земной круг — 40 тысяч километров, теоретически его можно, совсем не торопясь, обойти за 40, 100, ну 400 тысяч лет. А ведь от первых обезьянолюдей прошло больше миллиона лет.
Неторопливость, помноженная на годы, давала неплохие результаты.
Земля осваивалась и протаптывалась.
Придя к выводу, что не нужно думать о передвижениях первобытного человека слишком односторонне, мы выходим на ташкентском аэродроме, обрамленном светящимися, жаркими горами.
А вскоре новый самолет несет на юг, слегка покачиваясь и ныряя над долинами, отделяющими один хребет от другого.
Под нами центр Старого Света — центр Азии, самое сухопутное место на земле. (Логический антипод этого края — в лишенной островов южной части Тихого океана, где вода на тысячи миль удалена от всякой суши.)
Здесь родина древнейшего земледелия (дикая пшеница и до сей поры встречается в афганских горах — чуть южнее по курсу полета).
Хребты, уходя на восток, приподнимаются, разбегаясь и соединяясь в Памир и Гиндукуш, Тянь-Шань и Гималаи. Самолет едва не задевает последние, клыкастые и снеговые хребты и резко идет на снижение.
Аэродром. Неподалеку железная дорога, полосатый столб: станция Термез. От Москвы 4686 километров.