Третьего ноября, перед полночной молитвой, все монахи собрались, созванные приором в большой зале, называемой definitorium. Никто из братии не знал, зачем их позвали; однако все с одинаковой покорностью поспешили молча и заняли свои места. Несколько подсвечников с желтыми восковыми свечами стояли посреди залы перед креслом, приготовленным для настоятеля; напротив на стене висело огромное деревянное почерневшее Распятие, в ногах которого белел череп и две скрещенные кости. Это не была работа резчика, а взятые с кладбища пожелтелые останки. Под крестом в золоченой раме; темнел ласковый лик Святой Заступницы монастыря. Направо и налево в темных деревянных рамах висели большие изображения, терявшиеся в тени малоосвещенной залы, изображения святых, монахов и королей. Казалось, и они принадлежали к массе этого сборища монахов, сидевших чинно на дубовых скамьях и так; неподвижно, как изваяния святых. Кое-где колеблющийся свет падал на бледный лик паулина, и окруженное светлым кругом лицо его как бы оживлялось. Глубокая тишина царила в зале, и только, иногда глубокий вздох или стук костяных четок, шепот молитвы или отдельное слово, вырвавшееся из уст, прерывали молчание. Монахи медленно собирались еще; старики шли с палками в сопровождении новопостриженных; то и дело отворялись двери, и какой-нибудь из монахов входил с обычным обращением и занимал свое место.
Приора и нескольких старших еще не было, а часы ожидания навели на монахов размышление, тяжкие думы которого были видны на их лицах. Наконец открылись двери, и ксендз Кордецкий вошел спокойными шагами, занял свое место, поклонился Распятию и начал вместе с остальными молитву Святому Духу.
Слышен был стук падавших на колени, и тихий шепот, точно живительный весенний дождь, зашумел по зале.
— Аминь! — Все встали, ксендз Августин Кордецкий еще минуту горячо молился от всей души, со сложенными руками, сомкнутыми устами и глазами, устремленными к небу. Братия ожидала, пока он сойдет к ним.
Затем он поднялся вдохновенный с проясненным челом и, c приятной улыбкой открыв уста для обычного приветствия, обратился с такими словами к присутствующим:
— Дорогие братья, я созвал вас на совет, так как сам не смею на себя взять всю ответственность при обстоятельствах теперешнего положения страны и этой святой обители. Нет уже сомнения, что шведы, наводнившие всю Польшу, собираются напасть на Ясную-Гору; не знаем только ни дня, ни часа. Не спрашиваю я вас, милые братья, будем ли защищать это место, доверенное нашей защите около трех веков, от нападения еретиков, так как это наша обязанность и в этом не может быть никакого сомнения, но я хотел бы услышать ваше мнение: оставить ли здесь святую икону или укрыть ее для безопасности в потайном месте. Защищаться мы должны и будем до последней капли крови; мы обязаны пролить ее здесь за Бога нашего и веру, за присягу в верности королю. Но кто знает? Быть может, Бог не благословит наших стараний; может быть, не выдержим осады, быть может, смерть поразит нас, а враг завладеет обителью или разрушит Ясную-Гору. Годится ли, чтобы образ был на виду для беззаконного поругания? Выскажитесь же, братья, и посоветуемся во имя Бога! Начните вы, отец Игнатий.
Отец Игнатий Мелецкий, крепкий старик с копной седых волос, почти исполинского телосложения, с ясным лицом, но суровым выражением, поклонился настоятелю, окинул взором братию, как бы извиняясь, что ему первому принадлежит голос, и сказал:
— Защищаться против еретиков необходимо и прекрасно, а умереть при защите этого святого места, как подобает стражам, которых поставил вождь на важном посту, будет для нас славой. Мы выдержим борьбу, ибо нас Искупитель Богочеловек не оставит, а Пресвятая Матерь охранит нас покровом милости своей. Наверно, здесь не найдется никого, кто посоветовал бы позорную сдачу. Правда, вся страна склонилась, как ослепленные перед золотым тельцом израильтяне; но кому же, как не нам, подать пример стойкости и верности присяге. Что касается святого образа, то, насколько могу судить своим слабым умом, его следовало бы спрятать раньше, чем придет враг; скрыть также серебро и драгоценную утварь костела, чтобы не надругались над ними еретики, если Бог попустит на нас несчастие. Сами же останемся верными защитниками святого места и не убоимся боя.
Против мнения ксендза Мелецкого высказался отец Ян, говоря, что в случае обороны образ должен остаться на месте, для подъема духа и защиты, утверждая, что монахи и народ будут сражаться храбрее, видя Заступницу около себя и находясь под Ее защитой.
На это ксендз Мелецкий возразил, что безопасность образа и места можно совместить, спрятав подлинный образ и вложив на его место копию, о чем будут знать только сами монахи.
После них проповедник ксендз Страдомский высказался в том же духе, но в более широких рамках. Он добавил, что о месте сокрытия образа должны знать только два монаха, кроме приора, и те должны будут дать клятву, что никому не скажут тайны.
Три или четыре монаха повторили мнение первых и не распространялись более. Очередь дошла до ксендза Ляссоты; он сначала не хотел говорить, но, побуждаемый приором, точно боясь высказаться, робко проговорил:
— Не тороплюсь с мыслью моей, так как она может оказаться плохой. Потому простите меня, отцы, если я не разделю вашего мнения, и не поставьте мне этого в вину, — с вами вместе, если такова воля старших, я готов биться и умереть, принеся с радостью жалкую жизнь свою в жертву Богу моему; но думаю, что не монашеское дело биться и проливать кровь. Нам в удел достались молитва, размышление, беседа с Богом и покаяние; меч не должен касаться руки монаха, не пристали ему доспехи, а убийца грешит вдвойне, когда он является посланником Бога, Который повелел нам прощать врагам и подставлять под удары другую щеку. И не наше это дело охранять твердыню Ясногорскую от нашествия сильного и опытного неприятеля. Мы будем повинны в пролитой крови, и что если это будет напрасно и только разъярит врага. Возьмем наше единственное сокровище, святую икону, на рамена, нищие и пешком, с крестом в руках, уйдем отсюда, оставив богатства людям, которые придают им цену, а сами спрячемся в Глогове или в каком-нибудь другом монастыре в Силезии.
Когда Ляссота окончил, и речь его, по-видимому, нашла отклик у некоторых из братии, приор встал.
— Просил я совета и с благодарностью принимаю все, что искренно исходит от сердца, но с вашим мнением согласиться не могу. Монах в случае необходимости обязан сражаться и защищать святыню, а не поддаваться врагам веры. Мы имеем на это доказательства в установлениях святых основателей рыцарских орденов, которые ore, corde, ense (словом, сердцем и мечом) трудились для спасения себя и людей. Мы все присягали, как граждане своего отечества, на верность королю Яну-Казимиру, и не годится нам нарушать присягу. Когда на нас обращены взоры всей страны, когда все ожидают от нас чуда, чтобы укрепиться им, — неужели мы уступим, спасая жизнь, и оставим святое место, как пустое гнездо, чтобы из него сделали себе логовище еретики, чтобы они осквернили его святотатственными речами и хулою. Образ священен, братья, и в течение веков освящена им Ясная-Гора, и должна она быть для нас одинаково дорогой. Нам надлежит здесь остаться, бороться и погибнуть здесь, если на то воля Божья.
Ксендз Петр Ляссота склонил голову и ничего не ответил, а монахи скорее согласились с приором, чем с ним. Только еще несколько человек, указывая на слабую защиту места и недостаточные средства обороны, советовали выторговать себе у Карла-Густава обеспечение, заранее отправить послов к Виттембергу, к Хорну, к расположенному издавна к святому месту Вейхарду и, этим отдаляя сдачу, ждать дальнейших событий.
Когда были подсчитаны голоса, оказалось, что большинство за укрытие в безопасном месте образа и за оборону до конца Ясной-Горы. С великою радостью обнаружил это приор и сказал, желая; ободрить монахов:
— Веры, веры! Веры нужно нам. Только ее просим мы и молимся о ней. Самсон ослиной челюстью поразил филистимлян. Давид камешком уложил великана Голиафа, потому что с ним был дух Божий; не всегда одолевает сила; чаще тот, с кем Бог. Мы имеем великих: заступников на небесах; хоть мы и грешны, но в горячей молитве испросим, чтобы услышал нас Отец. Веры только, веры сильной, веры несокрушимой. Да даже рассчитывая только на человеческие силы, не надеясь на небесную помощь, которая будет у святого места, почему бы крепости, такой сильной и прочной, обильно снабженной военными припасами и провиантом, не отбить большого войска. Мы знаем примеры, когда замки и города терпеливо выдерживали осаду сильнейшего противника. Нападать — одно, защищаться — другое. Если мы и не воители, найдутся более опытные, которые не откажут нам в совете и руководстве; силы найдутся, была бы вера.
Он кончал говорить, как в дверь залы постучали. Монах Рудницкий открыл ее, что-то тихо прошептал и приблизился к настоятелю.
— Сторож у ворот принес это письмо, спешное, как говорит; его дала ему нищенка Констанция, а ей дал какой-то всадник, подъехавший к стенам и бросивший письмо с просьбой немедленно передать приору.
Ксендз Кордецкий развернул письмо и, прочтя, медленно проговорил:
— Это новое подтверждение вести о приближении шведов на Ченстохов. Какой-то друг наш прислал его нам. Рука и стиль не знакомы, но мысль честная.
И он начал читать по-латыни:
"Уважаемые отцы!
Уже стало известно, что решено напасть на Ясную-Гору, и первого нападения можете ожидать через пять-шесть дней после получения этого письма. Назначен для этой цели граф Вейхард Вжещевич, католик, когда-то защитник и жертвователь вашего монастыря, но теперь друг шведов, который сразу, быть может, и не предпримет решительных мер; но если ему не удастся занять крепости, будут присланы еще значительные подкрепления. Не теряйте надежды, теперь уж поздно, теперь не до войны; из поляков никто не пойдет против Ясной-Горы; закройте скорее монастырь, не впускайте никого, только самых верных и известных, а в остальном положитесь на Бога".
Письмо было подписано только тремя крестиками. Монахи слушали чтение спокойно, только ксендз Игнатий Мелецкий заметил:
— Если будет послан граф Вейхард, он не захочет сделать нам зла; это известный друг ордена, почитатель нашей святой иконы; имя его не раз записано в книге пожертвований, неужели он будет грабить то, что сам обогащал и осквернять то, что почитал?
— Про то Господь знает, — сказал приор, — а осторожность не мешает; пока что пойдем еще сегодня помолиться перед образом, которого завтра уже не будет в Ченстохове. Монахи-стражи, которые с ним поедут, будут назначены после полуночи; я сам его повезу в безопасное место. Другие возьмут монастырское серебро и опустят его в пруд где-нибудь около местечка. Какой-нибудь житель пусть сторожит его. Люди из монастырских деревень, из Кроводжи, Грабувки, Льготы, Дзбова частью уже собрались утром, а около полудня придут и остальные. А теперь закончим тем, чем начали — с Богом на молитву.
Этим окончился совет, а утром рано, хотя никто не знал об отъезде приора и о том, что увезен образ, хотя ничто не изменилось в часовне и службе, а посторонние не могли бы все равно заметить перемены, подлинный образ Ченстоховской Божией Матери был далеко от места, на котором пребывал несколько сот лет, а взамен его в той же раме, одеждах и украшениях была поставлена точная копия, каких всегда имелось несколько наготове. Монастырское серебро, заключенное в бочках, было затоплено в пруде в ту же ночь.
V
Как готовится монастырь к нападению, и о чем гадала старая Костуха Янашу
Вокруг монастыря происходило большое движение. Окрестности казалось, кипели жизнью, но это была не прежняя жизнь, свободная, благочестивая, веселая жизнь, какой наслаждался Ченстохову совсем иная сменила ее. Теперь все ехавшие в обитель имели суровые лица, озабоченный и беспокойный взгляд, все спешили и оглядывались; встречаясь, молча кланялись, либо вполголоса приветствовали друг друга. От местечка тянулись нагруженные возы, полные съестных припасов; грозно ворча, отзывалась разбуженная мельница; из окрестностей свозили зерновой хлеб, оружие, пули, свинец и старые доспехи; медленно собирались жители из деревень к воротам монастыря и наполняли двор. Здесь монахи отдавали приказания, что нужно на случай осады, которую можно было уже предвидеть; на стены втаскивались небольшие пушки, кулеврины и органки,[3] складывались ядра, камень и бревна; в стенах замуровывались ненужные отверстия, удваивалась недостаточная толщина стен; в некоторых местах заготовляли известь; из кольев и брусьев устраивались у стен новые балконы.
На высокой колокольне, заново отделанной после пожара, по временам откликалась чуткая стража, звуком трубы давая знать, что бодрствует. Во дворах хозяйничали, суетились монахи, не привычные к такого рода деятельности, но отдаваясь ей горячо. Одни принимали то, что было привезено, и складывали на заранее приготовленные места, другие выдавали из складов старые военные припасы, старинное оружие, которое успела попортить сырость, ржавчина и долгое бездействие.
Непривычно было смотреть на монахов, с любопытством поднимавших неумелой рукой тяжелое вооружение: потемневшие от ржавчины шлемы, зазубренные бердыши, секиры и военные топоры, железные чешуйчатые панцири и копья, древко которых источил червь; считавших снаряды, сложенные грудами, ходивших около пушек и мушкетов. Монастырские слуги чистили оружие, а кузнец, привезенный из Олынтына, чинил его; прикреплялись ремни, пришивались пряжки, забивались гвозди, точились сабли. Люди, которым предстояло защищать святое место, поглядывали на эти приготовления сумрачно и задумчиво. Перейдя от плуга, бороны и мотыги сразу в ряды воинов, они еще не освоились с новой работой и не верили перемене.
Янаш Венгерец, один из тех авантюристов, которые, бросив родную землю и сделав из войны ремесло, таскаясь по белу свету, выбирал наиболее годных людей и распределял их вместе с ксендзом Мелецким, ныне иноком, а прежде воином, которому нравилось его прежнее занятие, хотя и отгонял он от себя это грешное чувство. Одних отослали для монастырских услуг, других, которые охотнее брались за военное дело, заранее обучали владеть оружием и обязанностям к будущей обороне. Им указывались места, давалось в руки оружие, и некоторые, надев на себя доспехи, посматривали на себя со странной задумчивой улыбкой. Проповедник отец Страдомский всем этим новобранцам вынес по ладанке и по образку Пресвятой Девы, произнеся им горячую речь, подбадривая обещанием, что они сами будут вместе с ними сражаться, и суля щедрую плату.
Среди этой разнообразной и странного, необычного вида толпы, среди съезжавшейся понемногу шляхты, перевозившей свои пожитки в стены монастыря, среди непривычного для монастыря плача детей, женских голосов, появлялась то там, то здесь со смехом, утешениями, приветствиями и шутками старая женщина в нищенском одеянии, хорошо известная всем жителям Ченстохова. Звали ее Констанцией, но простой народ в насмешку ли, или из озорства называл ее обычно Костухой. Это был настоящий скелет, на котором только держалась пожелтевшая кожа, покрытая сетью морщин. Высокого роста, худая, немного сгорбленная, с палкой в руке, в старой плахте на голове, в ободранной сермяге и заплатанном платке на плечах, с пустым мешком за спиною, Костуха всем своим видом поражала каждого, кто видел ее впервые, поражала своим засохшим, бледным, оживленным лицом, как бы подернутым смехом, который никогда не покидал ее. Огненные черные глаза, блестевшие из-под седых бровей, от этого вечного смеха были окружены лучистыми морщинками, расходившимися ко рту и на лоб. Наполовину открытый беззубый рот смеялся так же, а нос, простой и небольшой, шевелился и вместе с лицом весь съеживался от смеха. Несколько прядей седых волос выбивались из-под плахты и спадали на виски. Движения нищенки, не по летам живые, звонкий голос, вместе с подпрыгиваниями, песнями и хохотом, всегда не покидавшими ее, наводили какую-то грусть и мысль о каком-то большом горе или тяжелой болезни, перенесенной ею. Она не была совсем помешанной: память, сообразительность и хитрость остались у нее; но этот смех, покрытый лохмотьями и дряхлостью, казалось, был выжат силой, внушен каким-то велением. Обычным жильем Костухи были лавки под монастырскими стенами, в которых она летом и зимой ночевала на вязке соломы. В большие морозы иногда кто-нибудь из наиболее милосердных жителей прикрывал ее кожухом, а иногда пускал в хату. Чуть забрезжит день, она была уже у дверей монастыря; здесь, на паперти, она молилась, перебирая деревянные четки, с необыкновенным усердием и проникновением, никогда не прося ни у кого милостыни. Чаще всего грош, брошенный ей, подхватывал другой нищий. Костуха на это только усмехалась, так как кусок хлеба она всегда имела из монастыря, а об остальном не заботилась. После церковной службы, взяв палку, она шла к лавкам в местечко или на кладбище, распевая, иногда приплясывая и охотно вступая в разговор с каждым; такую беседу она очень любила. Она знала всех, так как несколько десятков лет сидела под стенами обители, и не было никого, кто не смеялся бы ее шуткам, кто не ответил бы на ее приветствие. На людях она всегда была неизменно весела. Однако, говорили, что когда она оставалась одна и думала, что ее никто не видит, то сидела грустной и даже иногда плакала; но как только на нее обращали внимание, то она тотчас затягивала песенку и начинала смеяться, как всегда.
— А с тобой, Костуха, что будет? — спросил Янаш Венгерец, когда она подошла к нему. — Может быть, и ты поможешь носить нам ядра и пули?
— Посмотрим, — ответила она, кланяясь ему низко, но насмешливо. — Не хочется мне покидать моих палат, и если даже придет войско шведского хана, я останусь, и буду сидеть под стенами, как сидела.
— Ну, а пули?
— Меня они не возьмут! Хо! Хо! Видите, у меня кожа твердая и кости не мягкие! Буду собирать их, как орехи, и относить к вам, чтобы не было недостатка в них в монастыре.
— Хе! Так и ты думаешь, что шведы осмеливаются напасть на монастырь?
— Ясно, как день, и я ждала этого, как коршун дождя. Вот будет переполох! Бух! Бух! Колокола свое, пушки свое, вы, господа, свое, ай, ай, ну и музыка, даже приятно. Прямо бал! А наша Пресвятая Дева станет сверху в облаках и как махнет белой ручкой, так шведы и исчезнут — как выметет.
— Хвала Богу! Ты хорошо нам пророчишь!
— Кому хорошо, кому и плохо! — тихо прошептала Костуха.
— Ну, а что же? — спросил Янаш со взглядом полушутливым-полубеспокойным.
— А так что тебя, дорогой Янаш, пуля не минует!
— Смотрите, какой пророк выискался в этом оборвыше.
— Ха! Ха! — засмеялась Костуха. — А как испугался, как побледнел!
— Я? Я? — ответил Венгерец, выпрямляясь и презрительно сплевывая в сторону. — Недоставало мне еще, чтобы я бабьи пророчества слушал.
— Любезный Венгерец, поисповедуйся заранее, иначе тебя святой Петр не пустит на пиво к Аврааму, — а говорят, это пиво вкуснее варецкого.
Говоря это, Костуха начала хохотать и скакать перед Венгерцем, выделывая странные круги, посылая ему воздушные поцелуи, кланяясь и хихикая. Янаш опустил голову, как бы не обращая внимания, но, видимо, смутился. Нищенка отошла от него к какому-то парню, вертевшему мушкет с боязнью и неловкостью; подошла к нему, поклонилась и начала его муштровать. Парень, удивленный таким поведением старухи, широко открыл рот, а Констанция, смеясь над глупостью парня, стала его быстро учить стрельбе и военному делу.
— Разве ты не знаешь, — грозно начала она, — что я полковник полка босяков… Ружье на плечо… да не так, как держишь ты цеп! Слышишь? Заряжай! Целься! Пали! И помни, мой сердечный, как будешь стрелять в шведа, то никогда не меть в грудь, так как у него грудь медная, плечи железные, а лоб каменный; а всегда меть в отвислое брюхо, в кишки, тогда его наверняка свалишь, так как у него вся жизнь в брюхе. У шведа, чтобы ты знал, мой милый, руки соломенные. Когда захочет бить, попадись ему только, ничего и не почувствуешь.
Между тем к ним подошел ксендз Мелецкий, а нищенка вежливо отступила, все еще смеясь, и приветствовала новопришедшего:
— Я только полковник, а это вот гетман, смотри же, мужичок, поклонись ему, как вождю.
— Ай, старуха, старуха! Тебе все еще шутки.
— Правда, отче! Принялись они за меня, как пиявки, и выпускать не хотят. Что ж делать, пойду дальше! Бью челом, пан гетман, пойду дальше осматривать войско ваше.
И, вертя палкой, как мушкетом, она отправилась во двор к съезжавшейся шляхте.
— Слуга ясновельможного пана! — обратилась она, отвешивая низкий поклон лысому шляхтичу, который приехал на повозке и никогда не слышал подобного титула даже у себя от своих слуг.
— Подожди, моя дорогая, подожди, — ответил прибывший, — кошель еще запакован: я тебе милостыню дам потом.
— Покорно благодарю ясновельможного пана, десять лет буду молиться за него.
Говоря это, поскакала она к воротам, задевая по дороге каждого то словом, то прикосновением руки, то поклонами, — вышла на мост и исчезла.
VI
Как прибывают Чарнецкий, а за ним Замойский, и как любезно принимает Кордецкий этих рыцарей
В этот самый момент богатый поезд въезжал в монастырский Двор. Это были лошади и люди пана Петра Чарнецкого, который давно уже объявил приору, что когда придет опасность, он не замедлит явиться в Ченстохов; он сдержал свое слово и с порядочной свитой и необходимыми для нее припасами прибыл в монастырь.
Это был достойный брат великого Стефана. То же самое мужество, та же самая рассудительность и простота обращения: с шляхтой и простым народом мягкий и ласковый, добрый брат и отец, с магнатами часто запальчивый, слишком сдержанный и высоко державший голову. Наконец, прежде всего воин и, как воин, охотно рискующий собственной кровью, не заботясь о завтрашнем дне. Веселый даже в бою, любящий труд и скучающий в бездействии. Набожный душой, общительный, хороший товарищ и друг, он даже приятным лицом своим походил на своего брата, киевского каштеляна; только слишком рано облысел, что придавало ему почтенный вид, бороду же он брил. Одет он был в серый кунтуш и шелковый малиновый жупан; старинная и испытанная в бою сабля висела на кожаном ремне, застегнутом пряжкою; на голове у него была кожаная шапка, богато расшитая, такая, какую надевали под шлем, так что на нее только оставалось надеть железо, застегнуть панцирь, — и готов в бой. Сам он ехал верхом, за ним несколько слуг, повозки, покрытые шкурами, по четыре и по пяти лошадей в каждой везли необходимые припасы, какие нашлись дома и могли бы пригодиться в Ченстохове. Как только ксендзы и родной брат Петра, ксендз Людвиг Чарнецкий, увидели его, сейчас же поспешили с приветствием навстречу гостю. Ксендз Мелецкий очутился ближе всех к приехавшему.
— А вот и я! — сказал весело, слезая с лошади и снимая шапку пан Петр. — Каким видите, таким и принимайте! Мы привезли немного, что могли, по все это ваше. От всего сердца прихожу разделить с вами судьбу, какую Бог пошлет, добрую или злую. Со мной немного слуг, способных владеть ружьем, да несколько возов разной разности — вот и все.
— Бог вознаградит вас за вашу помощь и сострадание к бедным монахам, которые вы приносите святому месту, — сказал с поклоном отец Мелецкий. — Одно мужественное сердце и две дельных руки — большая прибыль!
— Укажите мне какой-нибудь угол для меня и моих людей, — прервал его, обнимая брата, пан Чарнецкий, — а я тем временем поспешу приветствовать нашего гетмана.
— Кого? — спросил ксендз Людвиг.
— А кого же, как не ксендза-приора, благородного Кордецкого? Он еще не кончил говорить, как отец приор, поспешивший навстречу, чтобы приветствовать дорогого гостя, стоял уже перед ним.
— Привет вам, благородный защитник Ченстохова!
— Припадаю к стопам добрейшего отца приора! Готов, как видите, с саблею в руке услужить монастырю. Получил ваши письма и все, что мог собрать, привожу вам в помощь, а прежде всего себя самого.
— Это самое дорогое для Святой Покровительницы края, для обители и ее недостойных покорных слуг. Располагайтесь в назначенном вам помещении и хозяйничайте, как у себя дома.
— Прежде всего, отец-благодетель, где моя келья?
— Пану Стефану Замойскому, которого сегодня ждем каждую минуту, с женой и сыном, назначены самые большие покои, а для вас в самом монастыре комнату для гостей, также обширную и удобную.
— Я об этом не забочусь, мой дорогой отец, — перебил Чарнецкий, — очень благодарен вам за внимание, но я знаю вашу комнату для гостей и занять ее не могу. Помните, что вы принимаете не гостя и не брата пана каштеляна, но воина, которому подобает быть как можно ближе к стенам, чтобы и в часы отдыха он мог наблюдать и охранять их. Дайте мне какую-нибудь конурку подле стен, этим вы меня порадуете, так как я приехал сюда не роскошничать, но трудиться вместе с вами, и, ей-Богу, от всего сердца!
— И от этой кельи до стен недалеко, — сказал с умилением приор, — займите ее, очень прошу вас, в другом месте вам будет неудобно.
— Кто же, отче, теперь думает об удобствах; было бы где голову преклонить на часок, и больше ничего не надо! Если хотите сделать мне одолжение, поместите меня, как я сам прошу, под стенами, под стенами…
— Там только плохие келейки, и пум толпы…
— Это мне и нужно, буду посматривать; поместите меня где-нибудь в башне.
— А шведские пули, если Бог пошлет их на нас?
— О! Я знаю толщину Ченстоховских стен и совершенно спокоен об этом; наконец, ведь дело именно в том, чтобы мне быть поближе к пулям. Да, да, вниз, в башню!
— Вы действительно хотите этого? — спросил Кордецкий.
— Не отступлю от своего желания!
— Ну, воля ваша. Отец Игнатий, прикажите очистить комнату. Делайте, как хотите! Ну, а теперь расскажите мне, какие вести, что слышно?
— Старые! Старые! Шведы осаждают Краков, им уже недостаточно одной столицы; может быть, его теперь уже и взяли! — сказал со вздохом пан Петр. — У меня было письмо от каштеляна. Плохо! Плохо! Краков возьмут; одна забота только, чтобы выговорить хорошие условия.
— Король еще в Спиже?
— Он и не думает уезжать! Куда? С кем?
— А о нас шведы не думают?
— Конечно. Знаю с уверенностью, что скоро собирается сюда какой-то отряд; советуются только (узнал от своих), кого вперед выслать: мне кажется, начнут с политических переговоров и вышлют сюда католика, только бы втереться под предлогом поддержки гарнизона нашей крепости. Думаю, что возьмется за это Вейхард и поклонится Ченстохову лисьей шапкой…
— Воля Божья, пусть приходит кто хочет, мы совершенно спокойны. Икона, — сказал тихонько приор, — в безопасном месте, серебро также, а мы, имея горсть людей и помощь в таких мужах, как ты да пан Стефан Замойский, и в защите Матери нашей, не испугаемся. Сумеем и поговорить, и сразиться, на все готовы.
— А пан мечник еще не приехал?
— Его нет, но сегодня он должен быть. Шляхта, гонимая паническим ужасом, уже собирается к нам, и за то слава Богу! Будем больше голов и больше рук иметь! Сегодня мы приветствовали пана Жегоцкого, Сигизмунда Мошинского и нескольких других; каждый с собой приносит то, что дороже богатства, — мужество и уверенность в том, что Ченстохов устоит. Даже пан Александр Ярошевский прислал к нам свою жену с детьми, набожную и святую женщину, уверенный в их безопасности. И с Божьей помощью не дадимся!
— Не дадимся! — повторил весело Чарнецкий, оглядывая стены и дворы, полные народу, суетящегося вокруг, полные крика, шума и стука, говорящих о больших приготовлениях. — Я вижу, вы не спите, отец приор, — сказал он, — тут в самом деле, как в крепости, все готово к войне, даже сердце радуется.
— И сегодня, слава Богу, — ответил ксендз Кордецкий, поднимая орошенные слезами глаза к небу, — как только приедет пан мечник, будем в полной готовности. Здесь у нас уже свыше ста шестидесяти человек, не считая нас, монахов, и шляхты, которая будет предводительствовать, не считая челяди и монастырских слуг. Пушки на местах, только начинать, ядра, пули и порох под руками, а для увеселения беспокойных сердец и капелла монастырская готовит свое оружие. Так как Христос повелел нам, когда постимся, иметь веселые лица, то и здесь, исполняя тяжелую и печальную обязанность, надо ее исполнять с ясным лицом. Но что же мы стоим тут, — сказал, спохватившись, Кордецкий, — а я, негостеприимный хозяин, не прошу пана отдохнуть. Войдемте, пожалуйста.
— Я хотел бы прежде осмотреть стены! — сказал пан Чарнецкий, быстро покручивая свои роскошные усы.
— На это у нас еще будет время, так как, я думаю, неприятель не свалится на нас совсем внезапно. Пойдемте лучше немного отдохнуть.
Пан Петр согласился и, взяв под руку приора, вместе с ним вошел в монастырское здание. Люди и слуги между тем распрягали лошадей и сносили вещи в башню, в которой решил поселиться Чарнецкий.
Под вечер приехал ожидаемый серадзский мечник Стефан Замойский, с женою и сыном, мальчиком-подростком, носившим отцовское имя Стефан. Он не принадлежал, как можно было бы думать по фамилии, к знатному роду Замойских, возвысившихся из шляхты до магнатов, до Елитчиков, потомков Флориана Шарого, которых великий Ян[4] возвел за собой на сенаторские кресла между людьми старинных дворянских фамилий, хотя, быть может, и не такой заслуженной, как они. Пан мечник, носивший фамилию Замойского, был совсем из другого рода; серадзские Замойские были герба Порай, и пан мечник жил в дедовском имении Стржельце. Подобно тому как пан Чарнецкий, киевский каштелян, не насчитывал славных сановников среди своих предков, пан Стефан был просто шляхтич, но прекрасное состояньице, честное имя и родня могли его поставить и выше. Да он и не тянулся вовсе быть паном, желая быть только добрым шляхтичем, чем каким-нибудь подпанком. Это был человек, который вполне представлял тип шляхтича того времени. Казалось, он был рожден для коня и сабли, так легко давалось ему все, что касалось ратного искусства; смолоду инстинктивно он этому выучился и в совершенстве постиг ремесло воина; не было коня, с которым он не сумел бы справиться, сабли, которой бы он не владел отлично, или доспехов, которые бы отягощали его плечи. Служил он в войске и вышел из него не только хорошим воином, но и опытным вождем. Но сняв доспехи, он сделался земледельцем и превосходным хозяином; не на манер пана Павла Варшицкого, который видел в хозяйстве только деньги, но ради необходимости труда, из любви к деревне и полю, наконец, ради своих обязанностей. Он любил народ и был им любим, как отец. И хотя он держал в строгости всех, каждый отдавал ему справедливость за то, что он никогда никого не обидел, даже неосторожным словом. Юриспруденцию он знал отлично. Однако не любил сутяжничества и доброе согласие ценил выше всего; но сознавал отлично, что, как житель страны, он обязан был знать ее законы. В повседневной жизни, хотя он и казался важным, так как сознавал свое достоинство, но был хороший товарищ и любезен со всеми, так что серадзская шляхта готова была драться за него. Имел только один недостаток, если только это может быть названо недостатком, который вдобавок привлекал к нему людей; был красноречив и охотник, быть может, даже слишком, до ораторских приемов, лишь бы нашелся только удобный случай. Красноречие его было изысканно и пересыпано изречениями, ради этого он записывал в свою книжечку все, что только удавалось встретить наиболее прекрасного в этом роде. Это был неслыханный, неисчерпаемый запас речей на все случаи жизни, были ли это крестины, обручение, свадьба; во всей Серадзской земле Замойский был желанным гостем, даже из дальних мест он получал приглашения, так легко ему было говорить речи без всякой подготовки. Внешность выделяла этого человека: огромный, плечистый, сильный, как зубр, с черными волосами, с густыми усами, лихо закрученными кверху; лицо у него было белое и румяное, глаза, полные огня, и высоко забритый лоб. Голову держал гордо, подпираясь часто в бок рукою, а когда шел, то так важно и в то же время с таким вежливым и любезным видом, что знакомые и незнакомые кланялись ему, улыбаясь и с первого взгляда уже питая к нему расположение. Любил наряжаться, и никто в окрестности не носил таких изысканных кунтушей, кафтанов, венгерок, расшитых галунами, украшенных петлицами и пуговицами, ни у кого не было таких прекрасных шапок, сабель, седел, попон и сбруи. Даже сидя у себя дома один, он был всегда чисто и старательно одет; а когда в поле или на охоте (он был также хорошим охотником) он ехал на буланом скакуне в отличной венгерской сбруе, то на него приятно было смотреть. Словом, и с саблей, и с четками, в танцах, на поле или занимаясь правом, или сидя за книжкой, пан Замойский нигде не чувствовал себя чуждым; ко всему способный, он говорил, что в нашей стране шляхтич должен быть таким, так как, будучи всем, он должен сам себя удовлетворять во всем.
Таким-то был пан мечник серадзский, который, живо сойдя с коня на дворе, оправившись и направив жену, слуг и сына к указанному помещению, сам быстрым шагом, среди шепота присутствующих, поспешил в монастырь. В коридоре его встретили ксендз Игнатий Мелецкий и Петр Ляссота и тут же сразу завязали оживленный разговор с ним, грозивший затянуться надолго, когда Петр Чарнецкий и ксендз-приор прервали его, подойдя к ним; они также шли навстречу мечнику.
Пан Замойский не мог упустить такого удобного случая и, поцеловав руку достойного приора, уже приготовился разразиться длиннейшей речью, как ксендз Кордецкий, видя, к чему клонится дело, сразу обнял его, заговорил с ним и познакомил с паном Чарнецким. Это знакомство едва не вызвало нового потока красноречия, так как пан мечник хотел достойно приветствовать брата славного киевского каштеляна и уже начал: