Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Социальная психология и история - Борис Федорович Поршнев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

2. Возьмем противоположную модель общности: члены ее в большинстве не знают друг друга, не связаны между собой непосредственно, но сознают свою принадлежность к ней, поскольку имеют общий с другими центр, олицетворяющий данное “мы”. Таким центром может являться правительство, партия, идеолог, лидер, вождь, авторитет или группа таковых. Эта модель очень важна, когда речь идет о весьма многолюдной общности, такой, как класс или нация, где число людей, лично знакомых между собой и не посредственно взаимодействующих, ничтожно мало сравнительно с общей ее численностью. Такая модель отражает, разумеется, лишь отдельную сторону реальной жизни. Но надо помнить, что такой тип “централизованной” социально-психической взаимосвязи без прямых контактов всех со всеми возможен и отвечает некоторой жизненной реальности.

3. Возможна общность, которая существует не в пространстве, а только во времени. Это — передающееся от одного к другому настроение. В абстрактном случае оно может распространяться не веерообразно, а только по цепи. Такая цепная форма, как уже отмечалось, характерна в предельном случае для того “мы”, которое называется настроением.

4. Некоторый разрыв между предыдущими тремя типами в действительной жизни устраняют не только многие переходные и смешанные формы, но еще такое специфическое явление, как знакомство, — своего рода малая группа непосредственно взаимодействующих людей в пределах большой общности. Социология и психология знакомства заслуживают специального изучения. Сюда относятся, между прочим, церемонии и нормы первого знакомства — посредничество третьего лица, называние своего имени, прикосновение (рукой, губами, носом), “вдыхание запаха” у некоторых народов; сюда же относятся нормы и обычаи поддержания знакомства — взаимные посещения, угощения, дарения и пр. Каналы знакомства — вот где нередко таится разгадка “одинаковости” мнений, вкусов, склонностей и других черт психики. Вернемся к примеру крестьян или фермеров в современном капиталистическом обществе. Справедливо, конечно, что одинаковое хозяйственное положение в конечном счете объясняет одинаковые тенденции формирования их психологии и идеологии. Но реализуется эта закономерность все-таки не поодиночке у каждого из них. Даже птицы учатся летать друг у друга, а не достигают этого каждая на индивидуальном опыте! Возможность и необходимость определенного типа крестьянской психологии становится действительностью лишь благодаря их взаимным визитам, знакомствам, праздникам, обрядам, беседам. Пусть это — хуторяне, живущие каждый со своей семьей на значительном расстоянии от других, — тем глубже психологический эффект от редких и важных наездов друг к другу. Гости! Без этого понятия поистине не проникнуть во всю кровеносную систему социально-психического общения. Это разносчик заразы. Поэтому-то социолог-статистик обычно не прав, когда думает, что речь идет о каких-то “одинаковых” психических явлениях. Он просто не видит, что многое распространяется и формируется путем соприкосновения, личных контактов в пределах лиц “одного круга” — принадлежащих, как правило, к одному классу, сословию, роду деятельности, к одному возрасту и полу, к одному вероисповеданию, к одному политическому течению, к одному народу.

Так сглаживается мнимая пропасть между социально-психическими явлениями гомогенными и гетерогенными, т.е. возникающими в силу общения или в силу одинаковости положения, принадлежности каждого из них порознь к одной объективной социальной категории. Четыре перечисленных типа дают возможность понять, что и в пределах огромных объективных общностей, как класс или нация, только через соприкосновение людей и рождается социальная психология.

Остается отметить еще одно затруднение, в которое как будто попадает социальная психология по мнению сторонников взгляда, что мыслима лишь одна психология — психология личности. Наблюдения педагогов показывают и обследования путем определенных приемов опроса подтверждают, что в каждом детском коллективе есть любимец или любимица. Сплошь и рядом это не тот ребенок, который выдвинут на роль звеньевого, старосты и т.д. Вот видите, говорят приверженцы чисто индивидуального метода рассуждения, мальчик или девочка обладает притягательностью, поэтому выдвигается в число любимцев, другой не обладает этими качествами и не становится любимцем. Следовательно, в основе всего лежат индивидуальные особенности личности. Вот видите, отвечает на это сторонник социальной психологии, оказывается, в любом детском коллективе вы обнаруживаете выделение любимцев. Исчезнет данный мальчик, данная девочка — любимцем рано или поздно будет кто-то другой. Значит, более или менее неизменным остается данное явление коллективной психологии. Оказывается, есть такие закономерности, когда можно менять индивидов, а остаются какие-то системы, ряды людей.

Это заставляет снова вернуться к идее статистических закономерностей, но под другим углом зрения. На современном уровне развития науки понятие статистических, или вероятностных, закономерностей приобрело такую важную роль, что и историкам, имеющим дело с массовид-ными явлениями, не обойтись без него. Историк уже не может ныне рассматривать массу как сумму личностей, индивидов, хотя бы и признавая, что психика каждого из них чем-то детерминирована. Историк нуждается и в познании структуры, где эти индивиды в огромной степени взаимозаменяемы. Она же детерминирует основные черты их психики, даже и саму необходимость неодинаковости или неповторимости личностей.

Возможно ли существование личности вне общества?

Как отмечено во Вступлении к этой книге, в нашей психологической науке пока остается дискуссионным вопрос: является ли психическое взаимодействие людей в той или иной общности, в коллективе чем-то вторичным, добавочным по отношению к психике каждого индивида?

Поясним, что под психологией личности, или общей психологией, у нас, разумеется, никто не разумеет какую-то внесоциальную психику. В широком смысле всякая научная психология человека является социальной психологией, ибо психика личности в огромной степени обусловливается общественно-исторической средой. Не изучая последнюю, мы навряд ли найдем что-либо большее, чем описание анатомии человеческого мозга, его общих функций, а также типов нервной системы.

Мы уже сделали шаг к ответу на указанный дискуссионный вопрос, когда признали, что отношение “мы и они” глубже и первичнее, чем отношение “я и ты”. Парные отношения типа “я и ты” — не кирпичики, из которых строится социальная сторона психики, напротив, они — ее почти предельный концентрат. Что же касается относительного одиночества человека, то ведь в условиях лабораторного психологического эксперимента за этим одиночеством кроются предварительная инструкция испытуемому со стороны экспериментатора или какая-либо его сигнализация, следовательно, парные отношения по типу “я и ты”. Углубляясь еще дальше в человека, находящегося наедине с самим собой, мы спускаемся в кратер, на дне которого кипят силы социальной жизни, борются воздействия разных общностей. Как мы уже заметили, даже самое простое деление чувств на приятное и неприятное связано не только с индивидуальной физиологией, но и с принципом “мы и они” — “наше и чужое”.

Справедливо, конечно, что люди отличаются друг от друга врожденными темпераментами или характерами, типами высшей нервной деятельности. Это не обществом им дано, а скорее воздействует на их роль в обществе. Но это и не определяет главного в личности. Личность человека в большой степени формируется тем, каким он себя задумал в ходе развития. В самосознании и самооценке человека налицо постоянное сравнение себя с мысленным замыслом, примеривание себя на него, и его на себя. Они всегда не тождественны, но чаще пригоняются друг к другу, чем расходятся, и важнее всего именно пригонка личности к модели — к творческому замыслу. Без какой-то самооценки не бывает личности: еще нет личности, пока нет вопроса “кто я?” Себя соотносят с кем-то вне себя — существующим или мнимым. Человек как бы смотрит на свои поступки и помыслы в зеркало. Он или узнает в нем то “мы”, к которому отнес себя, или с ужасом обнаруживает в зеркале “они”. Вне этого постоянного сопоставления себя с чем-то себе не тождественным, с образами разных человеческих общностей, нет и личности. Что же первичнее?

Для пояснения обоих возможных логических путей подступа к этой проблеме возьмем такой пример. Упоминавшееся наблюдение Маркса о том, что контакт и соревнование рабочих в мануфактуре вызывает повышение энергии и индивидуальной дееспособности, может породить двоякое объяснение. Один психолог скажет, что эта обстановка общения провоцирует добавочное нервное возбуждение, повышающее интенсивность труда выше естественного для человека уровня. Другой психолог, опираясь на объяснение, бегло намеченное самим Марксом, что человек по самой своей природе есть животное общественное, попробует развить эту идею: контакт при коллективном труде увеличивает индивидуальную дееспособность лишь постольку, поскольку отсутствие этого общественного условия снижает индивидуальную дееспособность человека ниже естественного для него уровня.

Психологическая наука сегодня еще не готова дать окончательный ответ на этот дискуссионный вопрос. Но некоторые распространенные представления, мешающие поиску, можно устранить с надежным фактическим основанием.

Пытливые умы издавна задавались загадкой: разовьются ли у человека речь, ум, способности, если бы он со дня рождения рос в полной изоляции от других людей? Другая сходная загадка: если нормально развитого человека поселить в изоляции от людей, например, на необитаемом острове, утратит ли он, сохранит или даже, может быть, разовьет свои человеческие качества?

В изложение науки о социальной психологии, в качестве ее пропедевтики, обязательно должно входить изложение фактов, эмпирически отвечающих на эти вопросы.

В XVIII в. великий естествоиспытатель Карл Линней, впервые отважившийся включить вид “человек разумный” (Homo sapiens) в систематику животных, выделил в качестве вариации (или разновидности) этого вида “человека одичавшего” (Homo ferus), иными словами, те несколько известных к его времени случаев, когда дети человека были вскормлены вне человеческой среды дикими животными. Хотя Линней и не помышлял о сущности того скачка, который отделяет человека от животных, эта рубрика почти вплотную ставила перед читателем такой вопрос. Уже в средние века знали несколько случаев такого рода. Ко времени Линнея их число значительно возросло, некоторые случаи были совсем недавние и довольно достоверные. Обобщение Линнея гласило, что в этих случаях одичавший человек не обладает речью и человеческим сознанием, даже ходит на четвереньках.

За исключением некоторых деталей, данное Линнеем описание детей, выкормленных животными, в общем оказалось правильным и подтверждено в дальнейшем новыми и новыми фактами, хотя каждый из них и представляет изумительную редкость. Это как бы бесценные эксперименты, поставленные самой природой и необычным стечением обстоятельств.

Всего науке в настоящее время известно более тридцати подобных случаев.

Во всех достоверных случаях похитителями и “воспитателями” были дикие хищные животные, чаще всего волки, но в некоторых случаях медведи и даже леопард. Промелькнувшие в печати сообщения о детях, подобным же образом похищенных и выращенных обезьянами, при тщательной проверке оказались ошибочными. Следовательно, литературный образ Тарзана не имеет под собой даже отдаленной биологической основы. Тогда как, наоборот, образ Маугли заимствован Киплингом из сведений, известных среди населения Индии, хотя и преломленных, разумеется, через призму художественной фантазии.

Почему же только хищники? Биологическая основа ясна: потерявшая почему-либо своих детенышей самка, похитившая человеческого ребенка для еды (индусские женщины во время полевых работ нередко оставляют детей на опушке), в последнюю минуту оказывается жертвой своего материнского инстинкта. Дав раз пососать своего молока, она уже все легче повторяет это снова и снова, оберегая приемыша как собственное потомство. Однако самым решающим является то, что хищные звери после кормления молоком продолжают кормить своих детенышей, притаскивая им в берлогу мясную пищу. Вот этот инстинкт хищников — “приемных родителей” — и спасал похищенных человеческих детей. Высокая приспособляемость человеческого мозга сказывалась в том, что ребенок, усвоив крики и повадки, вызывавшие у животного соответствующий рефлекс, принуждал его кормить себя таким образом на протяжении двух, трех и более лет.

Не известно ни одного случая, когда бы эти нахлебники доживали в логове или стае животных до взрослого возраста. Все же им удавалось продержаться у “приемных родителей” на протяжении смены нескольких поколений естественного потомства — “сводных братьев и сестер”.

Почему они ходили на четвереньках? Главной причиной, очевидно, было то, что “пробы и ошибки” показывали большую приемлемость такой позы для хищников-кормильцев. Выпрямленное положение могло вызывать в них оборонительный рефлекс, ослаблять рефлекс кормления. Впрочем, не забудем и о том, что наших детей мы в определенном возрасте учим ходить: их анатомия и физиология приспособлены к двуногому передвижению при условии подключения на нужном этапе такого фактора, как показ и научение.

Поразительную силу адаптации к необычной природной среде проявляла нервная система этих чудом спасшихся человеческих детенышей. Может быть, им помогали стирающиеся при нормальном развитии человека инстинкты древних гоминоидов, живших среди зверей. Так или иначе, темная, бессознательная и все же мощная работа нервных тканей головного мозга на годы спасала их от гибели.

Но что за странную картину представляли собой эти несчастные, когда охотникам случайно удавалось обнаружить их в берлоге убитого зверя!

В горах Качар, в Индии, жители деревушки убили в берлоге леопарда двух его детенышей, а через два дня самка леопарда похитила близ деревушки двухлетнего мальчика. Три года спустя, в 1923 г., охотники убили самку леопарда и в ее берлоге вместе с двумя ее маленькими детенышами обнаружили пятилетнего мальчика. Передвигался он только на четвереньках, но очень быстро. Он отлично ориентировался в джунглях. На ладонях и коленях у него образовались мозолистые затвердения, а пальцы его ног были согнуты почти под прямым углом по отношению к подошвам. Он был покрыт рубцами и царапинами. Бросался на кур, которых рвал на части и пожирал с необычайной быстротой. Лишь медленно он привыкал к людям и перестал кусаться. Спустя три года мальчик научился стоять и ходить вертикально, однако по-прежнему предпочитал передвигаться на четвереньках. Приучился он также к растительной пище. Какая-то неизлечимая болезнь глаз, перешедшая в слепоту, затрудняла его “очеловечение”, и вскоре он погиб.

Наиболее известна находка двух девочек в 1920 г. в Индии в волчьей берлоге вместе с выводком позже родившихся волчат. Одной было лет семь-восемь, другой — около двух. Будучи доставленными в воспитательный дом, они сначала ходили и бегали только на четвереньках, причем только в ночное время, а в течение дня спали, забившись в угол и прижавшись друг к другу, как щенята. Да со щенятами они и чувствовали себя лучше, чем с детьми. По ночам выли по-волчьи, призывая свою приемную мать, и всячески старались убежать обратно в джунгли. Воспитатели настойчиво работали над их “очеловечением”. Но младшая, названная Амалой, умерла через год. Старшая, Камала, прожила еще девять лет. Добрых пять лет ушло, пока она научилась ходить прямо. Говорить же и понимать человеческую речь она училась очень медленно. Поистине силы ее ума были истрачены на приспособление к среде совсем иного рода. Достигнув примерно семнадцатилетнего возраста, она по уровню умственного развития напоминала четырехлетнего ребенка.

Нечто подобное наблюдалось и у других спасенных детей.

В 1956 г., опять-таки в джунглях Индии, был найден мальчик, проживший предположительно шесть или семь лет в волчьей стае. Ему было лет девять от роду, но по уровню умственного развития он походил на девятимесячного ребенка. Мальчик, получивший имя Лакнау Раму, только после четырехлетнего пребывания в госпитале под постоянным наблюдением врачей стал время от времени передвигаться в вертикальном положении и избавляться от закрепившейся неподвижности запястий и лодыжек. Очень медленно он привыкал к общению с людьми и к обычной человеческой пище, отвыкая от сырого мяса.

Эти редкие факты дают исходную позицию для понимания скачка от животного, даже самого высшего, к человеку. Пусть мозг человека анатомически несравненно выше развит, сложнее устроен, чем мозг любого животного, — в нем только таится возможность речи и мышления. Это можно сравнить с электрическим мотором: нужен ток, способный привести его в действие. Этим током, вызывающим речь и сознание в человеческом мозгу, является совершенно особая сила — специфически человеческие отношения и взаимосвязи. Нет этого — и человек все-таки остается животным, хоть и очень тонко приспособляющимся к среде.

Теперь рассмотрим обратный случай: может ли человеческий мозг, уже несущий в себе этот заряд, снова его утратить и деградировать до животного уровня?

Нет, факты свидетельствуют, что “очеловечение” относится к категории необратимых процессов.

На страницах журналов и газет мелькали подчас сенсации о том, что какой-нибудь человек, проживший годы в вынужденном или добровольном отшельничестве, утратил человеческую речь, человеческое сознание, человеческий облик. Писали даже, что, не прикрывая свое тело одеждой, такой человек якобы весь обрастает волосами. Ни одно из сообщений такого рода не получило документального подтверждения: всякий раз, когда удавалось установить имя и происхождение “одичавшего”, уже само это обстоятельство опровергало версию о его бессловесности и беспамятности. От него же узнавали о длительности и обстоятельствах его отшельничества.

Представление о возможности такого полного одичания человека не только ненаучно, но и глубоко враждебно науке. Его можно приравнять к невежественным суевериям. Речь и сознание не могут быть утрачены человеком из-за отсутствия общения в течение любого срока. Это может случиться только в результате патологических нарушений работы мозга. Психопатология и психиатрия изучают анатомические и физиологические причины частичной или полной утраты человеком этих его глубочайших, коренных человеческих свойств. Точно так же дерматология и эндокринология могут объяснить отклонения от нормы в волосяном покрове человека. Но все эти разделы медицины решительно отвергают представление о подобных последствиях одиночества, отшельничества, обнаженности, необычного образа жизни.

Конечно, человек в известных науке случаях крайней изоляции не расцветает, как вымышленный Робинзон, а грубеет и внешне и внутренне. Он может многое забыть из культурных навыков, речь его может обеднеть. Силы его ума будут направлены на физическое самосохранение или, если это религиозное отшельничество, на бесплодное самосозерцание, повторение немногих мыслей или молитв. Словом, человек подчас теряет при длительной изоляции ту или иную долю духовного потенциала, каким он обладал к ее началу, но никогда не утрачивает его целиком. Еще важнее подчеркнуть точно известные факты обратного рода. На протяжении столетий деспоты-государи пожизненно или на десятки лет заточали в абсолютном одиночестве в каменные застенки революционеров, непокорных, соперников, изменников. Письменные источники не содержат ни одного факта, ни одного указания, чтобы выпущенный из темницы утратил речь или оброс шерстью. Конечно, они выходили бородатые и взлохмаченные, истощенные, подчас слепые, подчас обезумевшие. Зато исторические документы рассказывают нам и о людях, сохранивших на протяжении очень длительного строгого заключения высокое горение мысли и чувства, нимало не потускневшую великую душевную красоту.

Но и в случае потери рассудка в результате изоляции это является расстройством мыслительной и речевой функции, а вовсе не возвратом к звериным нечленораздельным звукам. Дифференциация фонем, как слышимых, так и произносимых, связывание фонетической формы слова с его внутренней формой и смыслом, раз выработанные в деятельности индивидуального мозга, уже не могут быть им утрачены.

Итак, ни скрывающиеся от наказания преступники, ни изолированные от общества прокаженные, ни потерпевшие кораблекрушение или заблудившиеся путешественники, ни заточенные в каменных казематах узники не превращаются в “одичавших людей”, как толкуют невежественные люди. Если бы хоть один факт такого рода был действительно установлен, это было бы переворотом в науке. Социальная психология как наука была бы взорвана и на ее месте, скажем шире, на месте всей современной психологической науки пришлось бы строить что-то противоположное.

Но этой научной революции не будет. Остается лишь задача разъяснять бессмысленность россказней об одичании — до потери человеческого образа — людей, скрывающихся в горах или лесах, будь то в течение одной жизни, будь то, как иногда уверяют, в течение нескольких поколений (парами).

Такое представление в корне противоречит также марксизму. Человек, учит марксизм, есть по самой своей природе “общественное животное”. А представление об “одичавшем человеке”, лишившемся речи и обросшем волосами, покоится на доведенном до крайности индивидуалистическом понимании человека. Нет, индивид, поскольку он развился в обществе и впитал в себя формы общения и общественного поведения, уже несет в себе их как свою, неискоренимую сущность. Это справедливо и для тех крайних случаев, когда он принужден жить в полном одиночестве вдали от всякого коллектива, от всякой человеческой общности. Маркс писал: “Особенно следует избегать того, чтобы снова противопоставлять „общество", как абстракцию, индивиду. Индивид есть общественное существо. Поэтому всякое проявление его жизни — даже если оно и не выступает в непосредственной форме коллективного, совершаемого совместно с другими, проявления жизни, -является проявлением и утверждением общественной жизни”

Мы сделали несколько шагов к решению вопроса о том, что первичнее — социальная психология или психология личности. Сказанное, конечно, еще отнюдь не разрешает этой проблемы. Представляется наиболее вероятным, что светом маяка для будущего курса науки тут послужат замечательные слова Маркса: “Человек есть в самом буквальном смысле [опущенны два слова по гречески – ред.], не только животное, которому свойственно общение, но животное, которое только в обществе и может обособляться”.

Некоторые сведения о речи как средстве межиндивидуального общения

Читатель помнит, что предыдущую главу мы начали с вопроса: как мыслима вообще социальная или коллективная психология, раз материальным субстратом всякого психического явления служит работа головного мозга индивидуального человека, мозга, заключенного в индивидуальную черепную коробку? Вернемся снова к этому вопросу.

Среди сигналов, поступающих извне в человеческий мозг, часть сигналов имеет настолько своеобразную природу, что как бы взрывает эту черепную коробку. Если собака, кошка, лошадь слышит и “понимает” какое-нибудь человеческое слово, оно для животного остается, в сущности, таким же самым сигналом-раздражителем, как и всякий другой, исходящий не от человека. Этот сигнал свидетельствует о близости получения пищи, боли, опасности я тому подобное. Для человека же значительная часть знаков, исходящих от людей, лежит в иной плоскости, чем все прочие сигналы внешней среды.

Поэтому социальная психология как наука не может устраниться от рассмотрения нижнего этажа всякого человеческого общения. Пути и способы воздействия людей друг на друга многообразны и очень сложны. Среди них — и экономические, и политические, и идеологические факторы. Но нижний этаж — это то, без чего люди вообще не могли бы общаться, над чем возвышаются все эти сложные формы людских отношений и взаимодействий. Сюда относятся речь, т.е. устное или письменное общение с помощью разных языковых систем, мимические и пантомимические (жестикуляционные) знаки, внешние выражения эмоций, некоторые специализированные системы знаков.

Человеческие знаковые системы уже на беглый взгляд отличаются рядом черт от тех знаков, которые животным и людям природа отнюдь не подает, — нет, которые они сами собирают в ней. В этом смысле общепринятый термин кибернетики “информация” может быть несколько антропоморфичен: ведь этот термин заимствован из жизненной практики, где информацией называется активный волевой акт информирования кем-то кого-то, а не просто приобретение познаний. В жизни мы говорим: ощущение, восприятие, наблюдение, опыт. Но дело не в терминах, ибо они имеют условное значение. Человеческие знаковые системы служат именно для информации в узком смысле слова: целенаправленного воздействия человека на человека. В них бросаются в глаза, например, следующие особенности.

Во-первых, человеческие знаки в самом принципе заменимы. Они не принадлежат обозначаемому как его объективный признак. Достаточно напомнить, что в настоящее время в мире существует более двух тысяч языков и, следовательно, для великого множества вещей, отношений, понятий налицо свыше двух тысяч равнозначных и взаимозаменимых знаков. Внутри отдельного языка всегда имеются синонимы или средства синонимической природы, т.е. дающие возможность обозначить тот же предмет другими словами. Имена собственные могут быть заменены описательными предложениями. Жесты, мимика, выражения эмоций — словами или другими условными движениями.

Во-вторых, знаковую роль играют не только сами знаки, но и их нарочитое торможение — выразительное отсутствие. Это даже очень сильная сторона систем человеческого общения. Так, промолчать вместо ответа на прямой вопрос или промолчать в ответ на предложение действовать — два совершенно разных знака: в первом случае — неподчинение прямому требованию нечто сообщить, во втором случае, напротив, готовность к указанному действию (“молчание — знак согласия”). Пауза может быть “многозначительной”; в процессе внушения пауза выполняет определенную психофизиологическую работу. Во всякой устной речи паузы несут значительную смысловую нагрузку, так же как в письменной — различные обозначения “препинания”, т.е. паузы. Таким образом, молчание это не просто отсутствие речи, сплошь и рядом оно есть торможение или отмена речи или даже, можно сказать, антиречь. А разве не имеет огромной выразительной силы отсутствие в тот или иной момент на лице ожидаемой улыбки или отсутствие приветственного жеста? Разве не придаем мы значения тому, что человек не проявил внешних признаков стыда, или гнева, или радости?

Из всех знаковых средств, из всех механизмов человеческого общения первенствующее значение принадлежит, конечно, речи. К речи в наибольшей степени относятся слова И.П.Павлова, что для человека самым сильным раздражителем является человеческий фактор. Можно сказать — суперраздражителем, отличающимся от других далеко не только количественно — не только силой своего воздействия на нервную систему. Человеческие слова способны опрокинуть то, что выработала “первая сигнальная система”, — созданные высшей нервной деятельностью условнорефлекторные связи и даже врожденные, наследственные безусловные рефлексы. Она, как буря, может врываться в, казалось бы, надежные физиологические функции организма. Она может их смести, превратить в противоположные, разметать и перетасовать по-новому. Этот самый могучий раздражитель в известном смысле противостоит всем остальным. Нет такого биологического инстинкта в человеке, нет такого первосигнального рефлекса, который не мог бы быть преобразован, отменен, замещен обратным через посредство второй сигнальной системы — речи. Вот в чем ошибка критиков самой возможности социальной или коллективной психологии.

Некогда общая психология (психология личности) не придавала большого значения разделу, посвященному психологии речи. Даже раздел о психологии мышления излагался вне связи с ним, тем более — разделы, посвященные воле или ассоциациям, эмоциям или восприятию. Ныне психология речи медленно, но неуклонно выдвигается на центральное место всей психологии личности.

Представляется справедливым связать поворотный момент с именем замечательного нашего психолога Л.С.Выготского. Велики заслуги в развитии той же тенденции и таких продолжателей его дела, как А.Р.Лурия и А.Н.Леонтьев с их сотрудниками, школами, лабораториями.

Оказалось, что речь определяет психические процессы далеко не только там, где она прямо и непосредственно наблюдается. Речь уходит внутрь, в самые глубины человека. Внешняя речь, т.е. произносимая и слышимая или написанная и прочитанная, способна превращаться в безмолвную “внутреннюю” речь. Современная тонкая электрофизиологическая техника дает возможность снимать биотоки с органов речи и видеть, что внутренняя речь представляет собой предельно ослабленную внешнюю. Решая в уме задачу, вспоминая стихи, обдумывая вопросы и ответы, человек говорит, хоть и молчит: его речь редуцирована.

Показано, что мыслительный процесс сопровождается известным возбуждением органов дыхания (как глубокого компонента речевой деятельности), гортани, нёба, языка, губ. Это открывает щелки для проникновения взгляда ученого в глубокие тайники психологии мышления. Нет мышления без речи, с полным основанием утверждает современная наука. Спрашивают: а как же мыслят глухонемые? Этот вопрос был затуманен некоторыми некомпетентными разъяснениями. Дело обстоит очень просто: у глухонемых все-таки есть речь: мы переводим наш язык на язык условных движений пальцами или лицевыми мышцами и этому переводному языку учим глухонемых так же, как учим здоровых детей языку звуковому. Дело сводится, следовательно, просто к переводу одной системы знаков на другую, доступную для этой группы больных. Как и у остальных людей, у глухонемых их речь, будучи заторможенной, превращается в редуцированную внутреннюю речь, которую нельзя уловить зрительно, но можно приборами, снимающими биотоки.

Однако превращением внешней речи во внутреннюю путь от межличностного общения к внутреннему миру личности не исчерпывается. Дальнейшую фазу Л.С.Выготский вслед за некоторыми другими психологами называл “интериоризацией”. Допустим, на первой стадии ребенок слышал какую-то словесную команду, повторял ее и выполнял. На второй стадии он не повторял ее вслух. На третьей стадии он уже не нуждается во внешней команде: он усвоил это как правило своего поведения, направляющее его поступки. Тот, кто не знает этих строго научных наблюдений и выводов, может начать с конца: во внутреннем мире ребенка есть какие-то правила и склонности, поэтому он легче поддается таким-то советам и указаниям, что находит отражение в речевом общении между ним и воспитателем. Тут все перевернуто с ног на голову.

Сказанное затрагивает глубочайший спор современной так называемой генетической психологии, т.е. психологии развития речи и мышления. Жан Пиаже выдвинул тезис о движении от исходной “эгоцентричности” речи и мышления ребенка, т.е. от разговора изолированного индивида с самим собой, к постепенной “социализации”, а психологи-марксисты — об обратном движении, о постепенной “интериоризации”. Жан Пиаже к настоящему времени наполовину отступил от первоначального мнения и занимает компромиссную позицию.

Исследования внутренней и интериоризованной речи находятся в наши дни в самом разгаре. Это глава науки далеко не дописана. Но уже то, что достигнуто и в нашей стране и за рубежом, позволяет видеть в речевом общении гораздо более универсальную основу человеческой психики, чем казалось прежним поколениям психологов.

Отсюда, в частности, вытекает, что нет прямой лесенки от звуков и криков, издаваемых животным или ребенком в доречевой период жизни, к речи, от навыков и смышленых действий даже самых высших животных — к человеческой мысли. Выдающийся французский психолог-марксист Анри Валлон показал пропасть и своего рода катастрофу, лежащую между тем и другим, в своей книге “От действия к мысли” (русск. пер.: М., 1956).

И в самом деле, вторжение в высшую нервную деятельность специфических систем человеческого общения не есть ни пристройка, ни надстройка к прежнему. Это переворот.

История возникновения человеческой речи — еще не разгаданная загадка. Пока в лучшем случае найдены лишь некоторые подступы к ней. Отметим два момента, иллюстрирующих этот качественный скачок.

Словесный (речевой) сигнал всегда выполняет не только положительную, но и отрицательную работу: он нечто запрещает. И можно думать, что эта его запретительная, или интердиктивная, функция является особенно древней. Она осуществляется в трех направлениях.

1. Название, слово в том смысле “заменяет предмет”, что оно и отменяет непосредственно вызываемые этим предметом рефлексы. Слово запрещает прямые действия с предметом, манипулирование им, даже прикосновение к нему, заменяемые жестом указания на расстоянии, и лишь затем как бы разрешает или предписывает некоторые ограниченные и осмысленные действия. Таким образом, на пути “от действия к мысли” (А.Валлон) находится такая фаза, когда слово отменяет или запрещает действие. Эта фаза улавливается при изучении процессов речеобразования в раннем детском возрасте, а также при некоторых болезненных нарушениях психических функций взрослого человека, обнажающих эволюционно древние пласты нашей “второй сигнальной системы”. Вот что таится за, казалось бы, простым утверждением “для человека слово заменяет обозначаемый им предмет”. А ведь отмена, предваряющая замену, есть акт, относящийся к сфере взаимоотношений между людьми.

2. В разговоре, во всяком речевом общении действует неуловимое, на первый взгляд, запрещение повторять вопрос или слова собеседника. Между тем, как показывают психологические и физиологические исследования, позыв к такой реакции на чужие слова очень силен. Точнейшие измерения скорости разных речевых реакций показали, что именно повторение чужих слов является самой быстрой реакцией, легче всего прокладывающей дорогу в нервных тканях мозга. Это с несомненностью говорит о том, что она — особенно древняя. Она играет очень большую роль при формировании речи у ребенка, ибо, если бы он сначала попросту не подражал произносимым взрослыми словам, он никогда не мог бы научиться говорить. При истериях и других неврозах, а также при местных нарушениях в лобных долях головного мозга наблюдается симптом, называемый эхолалией: на команду или вопрос больной отвечает точным повторением, но не исполнением или осмысленным ответом. Эти словесные реакции речеподражательного, эхолалического типа представляют картину отщепления речи как инструмента общения от смысловой информации. Такой разговор лишен всякого смысла. Можно полагать, что на очень древних ступенях человеческой эволюции он выполнял биологическую защитную роль: вообразим, что собака на какую-нибудь команду хозяина, например “нельзя”, смогла бы ответить “нельзя” и продолжать заниматься своим делом! Иначе говоря, такая реакция — своего рода самозащитный отказ подчиняться приказыванию или командованию. Физиологически он опирается на удивительную способность нерв ной системы к имитации, подражанию действиям чужого организма. Ныне в человеческом общении на этот отказ наложено обратное запрещение: нельзя просто передразнивать чужую речь, ибо это уводит общение людей за сферу смысловых или осмысленных отношений.

3. Каждое произнесенное, написанное или подуманное слово тем самым запрещает или “оттормаживает” великое множество других слов. Можно сказать, что оно находится в антагонизме с любым другим словом. Среди них есть слова очень близкие по форме или по значению, способные придать дальнейшему течению речи хоть чуть-чуть иное направление. Производится непрерывный отсев и подавление всех вариантов. Отвергая все другие слова, слово срастается со своим единственным и точным смыслом. Нечеткость в выборе слов отвечает ранним стадиям в развитии ребенка, в росте интеллекта и образованности.

При этом инструмент речевого общения располагает возможностями чрезвычайно тонкого дифференцирования знаков. Простейшей или элементарной частицей в языке является все то, что способно изменять смысл высказывания: это могут быть фонемы или буквы, слоги, интонации. Не меняется смысл от их замены, добавления или опущения — и они, следовательно, не несут логической функции элементарной языковой частицы. Но они могут служить элементарной частицей в другом отношении: если они дают возможность отличать один диалект или говор от другого, следовательно, “своих” от “чужих”.

Все три указанных направления запретительной, негативной работы слов заставляют и в более широком смысле вспомнить о социально-психологической оппозиции “мы и они”. Своей смысловой положительной стороной слово обращено к миру вещей. Но вот эта его отрицательная, не видимая на первый взгляд, но очень глубоко коренящаяся сторона принадлежит миру человеческих отношений и, в частности, негативных отношений. А мы уже знаем, что негативностью характеризуются отношения со всяческими “они”, — хотя диапазон негативности и огромен — от войны и вражды до простого соревнования.

Заметим, что все эти запреты, о которых шла речь, никогда не были и не являются абсолютными. От запрещаемого кое-что остается. Это зернышко играет важную роль в структуре как речи, так и мышления. А иногда мы обнаруживаем в истории культуры, в социальной психологии выросшее из него целое дерево и необыкновенные плоды, происхождения которых сразу и не поймешь.

Мы упомянули несколькими строками выше о таком своеобразном явлении из области психологии речи, как эхолалия, — непроизвольное речеподражание. Подавление ее, вытеснение из практики речевого общения отнюдь не означает, что она исчезла без следа. Будучи подавлена в прямой форме, она дала множество боковых побегов, разветвившихся, ставших определенными культурно-психологическими феноменами.

Так, например, этнографии хорошо известны некоторые явления, в которых психолог усмотрит эхолалический корень. К ним относятся повторения многими поколениями с абсолютной неизменностью одних и тех же родословных, исторических преданий, мифов. Нам, людям иной ступени цивилизации, даже трудно поверить в эту незыблемость и точность повторения того, что было услышано, хотя бы это были длиннейшие списки имен предков или рассказы о походах и переселениях, занимающие иногда по несколько часов. Лишь отчасти облегчающим запоминание средством служит та стихотворная форма, в которую подчас облекают эти бережно хранимые и повторяемые слова. Так на базе преображенной эхолалии возникает “память народов” — их устные эпические предания. Вспомним, как с изумлением описывал Хейердал весьма точные познания полинезийцев о своем бесконечно далеком историческом прошлом, сохранившиеся только потому, что никто не смел и не думал вносить даже крупицы изменения в передаваемые от старших к младшим, в полном смысле “из уст в уста”, минуя мысль, слова.

Другое ответвление от эхолалии — передача дословно повторяемых сведений не во времени, а в пространстве, то, что у редкого населения степей и пустынь называется “длинное ухо”. Сейчас множество людей, расселенных на любых дистанциях, получают одновременно одну и ту же информацию с помощью газет, радио и телевидения. В старину же она передавалась цепной связью через множество последовательных ушей и уст, и все же достигала отдаленнейших мест в том самом ^виде, в каком начинала свой путь. В современных обществах тоже немалую социально-психологическую роль играют передаваемые от одного к другому слухи, но тут эхолалическая основа обычно настолько уже ослаблена, что чуть ли не каждый что-нибудь видоизменяет в передаваемом слухе.

Наконец, еще один дериват эхолалии. Трудно преувеличить место хора, коллективной речи, в древних культурах и обрядах. Хор — это эхолалия, уплотненная до одновременности. Смысловое общение между участниками групповой или коллективной речи полностью отключено, ибо передача смысловой информации отсутствует. Зато хор, как ничто другое, выражает и воплощает то, что на языке социальной психологии определяется просто словом “мы”.

Второй момент, иллюстрирующий качественный скачок от высшей нервной деятельности животных к речи и мышлению человека, это — наличие у речи и мышления некоей своей собственной структуры начиная с самого раннего возраста.

Любой простейший акт осмысленной речи (иными словами, за вычетом чисто эмоциональных междометий), как установило языкознание, является двухэлементным, или дуальным. Одноэлементных нет. Таковые, как сказано выше, могут видоизменять смысл слова или высказывания, но сами по себе недостаточны, чтобы быть носителями смысла, информации, значения. Двухэлементный акт речи называется синтагмой. Нам сейчас не важно, окажется ли в одном случае синтагма сочетанием морфем внутри слова, или сочетанием слов в очень простом предложении, или сочетанием звукового комплекса с паузой. Внутреннюю связь элементов в синтагме определяют в современном языкознании в самой общей форме, как сочетание “определяемого” и “определяющего”.

Однако, оставаясь в рамках формального языкознания, мы еще не могли бы вполне оценить того открытия, что у человека с момента возникновения мышления оно тоже имеет соответствующую структуру.

Этим открытием мы опять-таки обязаны прежде всего Анри Валлону. В первом томе своей капитальной работы “Происхождение мышления у ребенка” он описал и проанализировал самую первоначальную операцию мышления или, даже можно сказать, предмышления. Это — образование бинарных сочетаний, или пар. Если бы не было этого механизма, то объекты и события внешнего мира сами по себе, говорит Валлон, образовывали бы только аморфную последовательность психических моментов, сменяющихся или склеивающихся без подлинного принципа объединения. У самых истоков мысли, по его мнению, удается выделить существование “спаренных элементов”. “Элементарной частицей мысли является эта бинарная структура, а не те элементы, из которых она состоит. Дуальность предшествует единичности. Пара, или чета, предшествует изолированному элементу”. На простые пары может быть разложена любая мыслимая серия, как любое общее понятие. Валлон наблюдал это элементарное бинарное мышление у детей, но утверждает, что оно же является неким пределом деградации мышления взрослых, а также — и может быть в особенно обнаженном виде — проступает при некоторых психических заболеваниях.

Валлон с полным основанием утверждает и подчеркивает, что это образование пар ни в коем случае не восходит к ассоциированию объектов или терминов ни по сходству или смежности, ни по контрасту. Логическая природа этой пары состоит именно в том, что она элементарна, а не сдвоена, т.е. что сутью ее является сам мост между берегами: она есть та структура, вне которой соединяемые элементы вообще не могли бы быть мыслимы или представлены порознь. Психический механизм возникновения этой операции, по мнению Валлона, еще ждет своего объяснения.

Мы можем добавить, что и физиология высшей нервной деятельности пока не знает подступов к этой загадке. Данная умственная операция, которую в плане генетической логики мы называем дипластией, это — совершенно не то, что в физиологии называется условнорефлекторными, или временными, связями. Элементы, объединяемые дипластией, могут как находиться в тех или иных объективных отношениях, так и не иметь никакой объективной связи между собой, т.е. составлять абсурд — специфическую возможность только человеческого ума.

Ниже мы еще вернемся к этой проблеме психологии и логики. Сейчас нам важно подчеркнуть, что тут мы сталкиваемся с явлением, по-своему противоположным эхолалии. Если при эхолалии человек непроизвольно повторяет слышимые слова, то существуют другие нарушения работы человеческого мозга, когда человек как раз не в состоянии повторить слово и употребляет вместо него совершенно другое, которое может оказаться как ассоциативно связанным с первым, так и вовсе не связанным. Это явление называется парафазией (или парафразией). Оно-то и может быть сближено с тем древним или даже древнейшим пластом формирования человеческой логики, который находит отражение в образовании бинарных сочетаний, пар, дипластий. Но надо снова подчеркнуть, что в целом их физиологическая и психологическая природа — нерешенная загадка.

Одно ясно: эти зачаточные механизмы речи и языка, мысли и абсурда не могли бы возникнуть в замкнутом индивидуальном сознании. Их нельзя вывести просто из дальнейшей эволюции функций центральной нервной системы отдельного организма. Они — продукт межиндивидуального общения. В конечном счете они — продукт взаимоотношений не особей, а общностей.

Если лингвист не придает специального значения такому явлению, как непонимание чужой речи, ибо его интересует только и исключительно понятный и принятый сигнал, то для социального психолога непонимание оказывается весьма важным аспектом речевого общения. А именно непонимание само есть определенное человеческое отношение. Его никак нельзя обобщить с непониманием собакой человеческой речи. Дело в том, что у собаки вообще нет понимания речи — даже тех слов или предложений, на которые она точно реагирует. Они для нее сигналы, а не символы. Она не может воспроизвести их ни подобными звуками, ни переведя на какие-либо иные знаки, а лишь производит в ответ те или иные действия. Непонимание принадлежит целиком к сфере взаимоотношений человеческих языков и культур.

Явление непонимания можно разбить на четыре разных уровня.

1. Фонетический уровень. Это значит, что слушающий речь располагает не тем набором обычно дифференцируемых фонем, как говорящий. Слышимые звуки сливаются в трудно различимый или вовсе неразличимый поток. Фонетическое непонимание имеет диапазон от незначительного (например, в произнесении некоторых слов) до полного. Это значит, что группа А в той или иной мере защищена от речевого воздействия группы В. Невнятные слова могут вызывать реакцию смеха или раздражения вместо адекватного реагирования по смыслу.

2. Семантический уровень. Группа людей, говорящая на арго или условном жаргоне, пользуется теми же словами, что и все окружающие, но использует их для обозначения других понятий и предметов. С другой стороны, в двух родственных языках, например, в русском и польском, многие тождественные слова имеют различный смысл. Если обобщить эти Два примера, можно сказать, что смысловое, или семантическое, непонимание является или искусственным или исторически развившимся средством затруднения языкового общения.

3. Синтаксический уровень. Я обязан понять и, следовательно, отразить в каком-то ответе или действии только то словесное обращение, которое подчинено установленной грамматической структуре. В противном случае я вправе третировать обращающегося как невежду или иностранца, а в случае глубокого нарушения грамматики не находить смысла в этих словах и, следовательно, игнорировать их.

4. Логический уровень. Я точно так же не принужден считаться с силой чужих слов, если не вижу в них логики. На речь противоречивую следует реакция смеха или раздражения. Это — как бы разоблачение “не нашего”, “чужого”, хотя и замаскировавшегося в нашу речь.

Фонетические, семантические, грамматические расхождения иногда формируют лишь частичное непонимание между соседними языково-культурными общностями, но чем более они углубляются, тем выше стена, пресекающая языковое общение. Как видим, множественность существующих на земле языков и диалектов по праву привлекает внимание социальной психологии. Это сплошная сеть “мы” и “они”. Ребенок вместе с языком получает от родителей не только средства общения, но и защиту от речевого воздействия огромного числа других людей — защиту в форме “непонимания” их речи. Лингвистика никогда не подходила к своему предмету с этой стороны.

Заражение: подражание и внушение

Как было отмечено выше, там, где налицо наиболее обнаженное и простое по структуре “мы”, открывается простор для действия таких социально-психических механизмов, как взаимное заражение. Зарубежная социальная психология в подавляющей степени даже сводила свой объект к этой проблеме заражения. Можно согласиться лишь с тем, что это психическое явление заложено очень глубоко и по своему происхождению является очень древним.

Но для современной общественной жизни, пожалуй, более характерен отказ индивида поддаться непроизвольному заражению. Чем выше уровень развития общества и вместе с тем самого человека, тем критичнее последний по отношению к силам, автоматически увлекающим его на путь тех или иных действий и переживаний. В своем месте мы отметили, что он принадлежит одновременно ко многим общностям, многим “мы”. Тем самым ни одна из них не отгораживает его монопольно, и он в своем сознании как бы непрерывно производит выбор того или иного “мы”, которое в данный момент будет определять его поведение и чувства. Иными словами, развитый человек нуждается в убеждении, а автоматическое заражение действует на него ослаблено или вовсе не действует. Однако когда это соответствует его убеждению, он может весьма охотно поддаваться заражающему действию данной человеческой среды, того или иного данного “мы”.

Читатель легко подберет в своей памяти иллюстрации, начиная от значительнейших явлений, как взаимное увлечение к подвигу бойцов на фронте личным примером и боевым кличем, как взлет трудового энтузиазма на массовых стройках и работах, и кончая такими не очень существенными психологическими фактами, как взаимное заражение волнением “болельщиков” на стадионе. В гораздо более ослабленной, подчас почти неуловимой форме закономерность заражения действует во всей окружающей нас жизни, действовала на всем протяжении истории. И чем глубже в прошлое, тем в общем обнаженнее.

В явлении психического заражения в коллективе, в той или иной общности, следует, в сущности, различать два разных явления. Их можно определить как внушение и подражание.

Внушение осуществляется почти только через посредство речи, т.е. его механизмом является слово. Напротив, подражание в общем является подражанием действию, поступку, мимике и пантомимике, одежде и лишь в качестве частного подражательного акта выступает речеподражание — будь то совсем непроизвольное (эхолалия), будь то под контролем сознания. Иначе говоря, внушение специфически человечно, подражание восходит к физиологическому явлению, общему для всех высших животных, хотя и может принимать специфически человеческое направление.

Физиологи уже немало думали и спорили о том, что такое по своему механизму “имитационный акт”. Животное видит лишь реакцию другого подобного себе существа, но не испытывает внешних раздражений, породивших эту реакцию. И все же оно дает эту двигательную реакцию. Поистине очень неясно, как внешнее наблюдение над другим животным превращается в стимул совершить “то же самое” движение “такой же” конечностью, головой, корпусом. Каким образом отождествляет себя организм с другим, находящимся рядом? Разгадки пока нет. Но биологическая польза, приспособительное значение этого механизма колоссальны и очевидны. Он помогает сохранению выводка молоди и, действительно, в среднем сильнее выражен у детенышей, чем у взрослых многих видов. В особенности же этот так называемый инстинкт подражания изучен зоологами и зоопсихологами у стадных животных. Поэтому его иногда называют “стадным инстинктом”.

Буржуазные психосоциологи думали непосредственно перенести на человеческое общество выработанные биологией представления о стадном инстинкте и стадном поведении животных. Эта .вульгарная биологизация явлений совсем другого качества — социальной жизни — могла принести лишь вред науке. Конечно, человек не только произошел от животных и не только принадлежит к их миру по основным признакам своей телесной организации, но и несет в себе деформированные обломки некоторых из их миллионами лет формировавшихся механизмов поведения. Однако важнее, что они деформированы, и еще важнее, что они дополнены, заменены, вытеснены иными, принадлежащими только уровню общественного человека.

В общем круг явлений подражания в жизни людей невероятно широк. Мы просто обычно не фиксируем на этом внимания. Во всяком обыденном общении и под его воздействием в личной и домашней жизни проявляется подражание. Устройство быта в огромной степени подражательно: еда, одежда, жилище, утварь воспроизводят пример. Манеры, повадки люди, не замечая, перенимают ДРУГ У друга, кстати, особенно интенсивно — дети, наиболее ослаблено — старики. Обучение и воспитание тоже в какой-то мере опираются на подражание: повторение за учителем, подражание другим ученикам, подражание положительным примерам. Овладение родным или иностранным языком — подражание. Овладение мастерством, искусством, спортом, трудовым навыком базируется всегда прежде всего на имитационном механизме — на “показе”. Подражание включено и во многие явления трудовой и общественной жизни.

Словесное же заражение, т.е. внушение, основано на более сложном психическом механизме.

Поэтому естественно, что социальная психология в этом своем подразделе сосредоточивает главное внимание не на внесловесных или внезнаковых видах заражения, хотя они и наблюдаются и играют свою роль, будучи подчас неосознанны, подчас преломлены через призму сознания и убеждения, а на словесном заражении — внушении.

Суть внушения состоит в том, что если налицо полное и безоговорочное доверие, иначе говоря — абсолютное “мы”, то человеческие слова у слушающего вызывают с полной необходимостью те самые представления, образы и ощущения, какие имеет в виду говорящий; а полная ясность и безоговорочность этих вызванных представлений с той же необходимостью требует действий, как будто эти представления были получены прямым наблюдением и познанием, а не посредством другого лица.

Всякий говорящий внушает, хотя далеко не всякое словесное внушение приемлется как таковое, ибо в подавляющем большинстве случаев налицо и встречная психическая активность, т.е. критическое отношение к словам, сопоставление их с чем-то еще.

Таким образом, внушение в широком смысле — это не то, что обычно в просторечии понимают под этим словом. Обычно думают, что речь идет о чем-то, относящемся только к области медицины, и притом еще смешивают внушение с гипнозом. Между тем медицинское внушение (под гипнозом или внегипнотическое) представляет собой лишь очень специальный частный случай. Да и в медицине различают три вида, или формы, внушения: 1) в гипнотическом сне; 2) в естественном сне; 3) в бодрствующем состоянии. Именно третий вид далеко выходит за сферу одной только медицины и непосредственно касается области социальной психологии. Что касается первых двух, то они могут быть учтены здесь только в том отношении, что протекают в искусственной обстановке отключения почти всякого критического отношения к слышимым словам. Это можно было бы обозначить, как особую физиологическую обстановку, воспроизводящую отношение полного или почти полного доверия между людьми. В этой ситуации внушающая сила слова выступает в своем чистом виде. Но в общем социальная психология не занимается первыми двумя видами внушения и, напротив, уделяет самое серьезное внимание третьему — внушению в бодрствующем состоянии.

Подчас выделяют еще одну форму внушения, а именно — самовнушение, т.е. внушение, направленное на самого себя. Действительно, в психологии личности констатируются самоободрение, самоприказ, самовозбуждение, как и обратно — запрещение себе каких-либо действий или эмоций с помощью либо молчаливого проговарива-ния про себя, либо произносимых вслух слов. Это явление возвращает нас к тому, о чем говорилось в предыдущем разделе: речь, как внешнее средство общения между людьми, может превращаться в так называемую внутреннюю речь. Следовательно, и этот случай подтверждает общее положение о неодолимо внушающей силе слова при условии, если отключено противодействие, иначе говоря, недоверие.

Внушение в широком смысле поистине универсально в человеческих психических отношениях. Оно тождественно пониманию смысла слов и речи: всякое слово, произнесенное на “знакомом” языке, это такое слово, которое неотвратимо вызывает определенное представление. Отчетливое представление становится мотивом действия, и чем оно отчетливее, тем неудержимее воля совершить это действие. Понятое слово или внушенное представление — это одно и то же. Следовательно, можно сказать, что всякая речь, обращенная к другому или другим, есть внушение, хотя сплошь и рядом, начиная с детского возраста, и наталкивающееся на отрицательную реакцию.

Невнушаемость — тождественна недоверию. В остальном отказ подчиняться речи как внушению может иметь место лишь в трех случаях: 1) иноязычие (отсутствие связи фонетического состава речи с представлениями); 2) нарушение внушающим грамматики и тем самым смысловой связи, логики; 3) парадоксальная, в частности негативная, реакция при патологических нервно-функциональных состояниях, неврозах. Во всех же прочих случаях речевое воздействие является неодолимым или, как говорят, “роковым”, если только не парализовано недоверием — психическим актом отказа.



Поделиться книгой:



Регистрация