Она смотрит на меня как на идиота: не вопрос, ты только напиши, а я уж приеду.
Дома, в Одессе, моя еврейская мама посмотрела на меня и говорит:
– Слушай, у тебя ребенок. Ты остынь, подожди! Конечно, у Ларисы есть мелкие недостатки, но ты подумай… А пока что мы с тобой поедем в дом отдыха в Друскининкай. Там ты и подумаешь.
Она, как человек старой закалки, конечно, боялась, что в 26 лет я сломаю себе карьеру навсегда. Если разведусь. И это ей было страшно. Ее сын – еврей, беспартийный, разведенный… Короче, полный лузер. Но она из последних сил пыталась спасти ситуацию.
Пойдем на танцы, – зовет мама в первый же вечер. Наверно, она думала, что я просто не ебался еще в полный рост и потому запутался в двух бабах, она хотела, чтобы я проще к этому отнесся, и потому придумала эту историю с домом отдыха, хотела мне по-человечески помочь…
Пошли мы на танцы.
И там вдруг я, несмотря на любовь, развод, драму, детей и аборты, вижу прекрасную девушку, типаж Джины Лоллобриджиды в «Соборе Парижской Богоматери»: чуть смугловатая, со стрижкой, очень тонкая талия, а сиськи охуенные. Я пригласил ее на танец.
– Я из Донецка, – рассказывает она, – муж – старший лейтенант, а я парикмахер, приехала вот на воды.
В перерыве между танцами я подбегаю к маме, которая стоит и смотрит на молодежь, и говорю:
– Может, ты в кино сходишь? – Мы же в одном номере жили, Советский Союз, что вы хотите.
– Нет вопросов, если тебе это поможет.
И я привожу в номер эту жену старшего лейтенанта. Раздеваю ее. Блядь, какое это чудо природы – робкое, чудное, недалекое и неумелое. Но красивое такое, что ебанешься. Она в койке плакала, что мужу вообще-то не изменяет…
Ну и все. Она ушла, а я, идиот, сел писать письмо своей жене. На десяти страницах. «Я подумал, побыл в разлуке, я понял, что… (а кстати, что?) восемь лет начиная с восемнадцати лет, которые мы провели вместе, в том числе четыре года нашего брака… ответственность за судьбу ребенка. Я вернусь к тебе, и мы будем жить и работать на Зее», – в таком духе.
Чистый пидорас.
Я все так и сделал, как написал. Мы пробыли на Зее четыре месяца, и я не сказал с Наташкой ни одного слова – только по работе: «Наташа, посмотри чертежи».
А потом я, конечно, развелся с Лариской, тут было без вариантов, вопрос времени, иначе просто быть не могло, как я мог этого не видеть! Но я долго не понимал, что развод неизбежен!
Наташку я потом увидел на Зее, когда приехал туда внедрять свою диссертацию, весь такой московский, победный, модный, в джинсовой рубашке. Я заговорил с ней, я был готов уже на все, я свободный человек, но она прошла мимо, как будто я пустое место.
Да… Кому сегодня расскажи – смеяться будут. Где тут интрига? Ну, любят люди друг друга и ебутся, вон как Лимонов говорит: дама еблась с офицером, а где драма? «Анна Каренина» – скучная книга ни о чем…
А что касается карьеры, так я потом видел немало бывших комсомольцев, старых, нищих, беззубых, застрявших на какой-нибудь закрытой в 90-е годы стройке. Да на той же Бурейской ГЭС, которая стояла, стояла законсервированная, пока ее Чубайс не достроил пару лет назад. Так и я застрял бы на каких-то Богучанах. Значит, не судьба была мне… Не судьба.
Судьба: у нас с Наташей могла быть одна судьба, мы могли жить счастливо и умереть в один день. Я знаю, как это могло быть, совершенно точно знаю. Она могла быть избавлена от мучений и унижений, и от жалкой жизни, которую она влачила после, когда потолстела и вышла замуж за какого-то заурядного скучного инженера и жила с ним в пыльном поселке на казахской границе. Мне рассказал про это какой-то из красных директоров, они в начале 90-х начали ездить в Нью-Йорк за казенный счет, – так Наташа была женой его подчиненного.
Было так. Я взял катер, «Прогресс», который купил на совет молодых специалистов, и мы с Наташкой на выходные двинули на природу. 1975 год – а я как белый человек мчусь на своем катере с любимой женщиной… Мы шли по течению со скоростью километров 70 в час, и я обнял ее свободной рукой и говорю:
– Наталья, послушай! Ты знаешь, что такое любовь? Я сейчас тебе все объясню!
А по берегам – дикая красота, тайга, и над нами чистое бледное северное небо. Это то, что видит и понимает простой человек. Но я знаю больше про Зею, много знаю, я же гидротехник. Там так – когда шлюз открывался, ты ехал по реке, по высокой воде, как хотел. А когда шлюз закрывался, ты должен был идти по створам, по фарватеру.
Скажу без преувеличения, Зея – это самая страшная река мира. Объем воды, скажем, в Ангаре может увеличиваться в 50 раз. А Зея – это лезвие, которое рассекает Становой хребет, и в паводок ее объем увеличивается в тысячу раз! В тысячу! Она, впадая в Амур, подтапливала Благовещенск все время… Еще одна особенность Зеи – там бурая вода, от железа, и в ней полно бревен. Я когда-то написал про это стихотворение, что-то вроде: «Злая бурая вода за ними мчалась как беда…»
Эти бревна – когда был сброс по водосливу, стволы вылетали вверх метров на 200! Жуткое зрелище. Так вот, чтобы не запороть мотор, там ставится шпонка. Если винт попадает на бревно, шпонка срезается, мотор глохнет, но он целый. Надо его вытащить из воды, снять кожух и вставить новую шпонку, завести – и ехать дальше. А завести мотор – это было для меня проблемой, я страшно далек от техники, даром что инженер. Там надо было очень резко дернуть трос – очень резко! – а потом бежать к штурвалу и поднять ручку, и успеть так, чтобы мотор не заглох.
Едем мы, едем вниз по течению… Весна, паводок, темнеет рано, тут и там в воде бревна. Один раз шпонку срезало, я поменял, завел, потом – второй раз, я опять меняю, в почти полной уже темноте, сам не веря, что справлюсь…
И пошел дождь. Дождь, сумерки, шпонка эта – и я прозевал рукав, в который мы должны были свернуть. Пришлось развернуться, и мы пошли вверх по течению, медленно, почти в полной темноте, лавируя среди бревен. Случись что – и никто б нас не нашел, никогда, это же дикая тайга. Упади один из нас за борт – его уже невозможно было бы найти… А если б срезало шпонку и я не смог бы снова завести мотор, что тогда? Было неуютно про это думать, а она была рядом, в трусиках и в лифчике, красивая, влюбленная… Сейчас мы причалим, выпьем вина, поебемся и скажем, что мы друг с другом навеки вместе.
Так все и случилось, но только не сразу, а через полтора часа, когда мы, мокрые и измочаленные, пристали наконец к берегу. Я вытащил лодку – а это тяжелая вещь – на берег, и забыл про нее, и мы выпили с Наташкой бутылку вина, я ее обнял, поцеловал:
– Ласточка, как нам повезло, что ты жива и я жив, что мы выбрались на берег!
Потом мы заснули.
Дальше развернулся сюжет, который часто разыгрывается в американском кино.
В четыре или пять утра я проснулся. Оттого что услышал мужские голоса, довольно грубые, это, наверно, были аборигены, человека четыре. Я слушал их разговор из лодки, из-под тента.
– Блядь, катер… Там кто-то спит.
– Ладно, идем, хуй с ним.
– Не, не, катер! Там баба! Пойдем!
– Да ну тебя, в ментовку попадем.
– Да хер тут кто узнает!
Она спит – слава Богу, что спит! – а я проснулся. И слушаю. Я испытал настоящий первобытный ужас от встречи цивилизованного человека с дикими зверями или с пещерными людьми. Я слушал их разговоры в ужасе, весь объятый животным страхом. Они что угодно могли сделать! Ну, ты выскочишь, помахаешься, но они стукнут тебя веслом по башке, прибьют, а бабу твою изнасилуют. И пойдут дальше пить.
Это токовище продолжалось с полчаса.
И они ушли.
Я заснул.
Потом мы встали… И увидели, что наш катер, который весит полтонны, а на нем еще стокилограммовый мотор, лежит на берегу в шести метрах от воды! Пока мы спали, на гидростанции закрыли запор, и уровень воды в речке и в протоке упал.
Я все утро копал канаву, и наконец невероятными усилиями мы столкнули катер в воду. Я завел мотор, и галька полетела из-под винта. Какой там мотор! Мы потом еще долго тащили катер бечевой по мелководью, как бурлаки… Усталые и довольные, мы вернулись в поселок. Она даже не опоздала на работу, ей надо было во вторую смену.
Тогда это казалось невероятно важным – успеть на работу…
Почему я так много думал про Зею, зачем я там так долго и бестолково работал? Я по знаку Скорпион, при том, что я в это не верю, но как бы то ни было, это знак водный, и меня всегда тянуло к воде. В шестилетнем возрасте я едва не утонул в реке Лена… Дальше Одесса, Аркадия… Потом я пошел в мореходку, и на первом курсе была клятва моряка, первый выход на рейд; мы поклялись всю жизнь быть рядом с морем. И я, можно сказать, клятву сдержал: я живу в портовом городе Нью-Йорк, а дача у меня на Адриатике.
Я все чаще подумываю о том, чтобы купить яхту. «Бавария», к примеру, стоит сотку. Прелесть ее в том, что никаких матросов не нужно. Там паруса управляются автоматикой, а если какая херня, ты включаешь мотор.
И шпонку на нем никогда не сорвет. Это вам не «Вихрь». Это просто другая жизнь, в которой все иначе, а та, которая была, прошла бесследно. Я редко про нее вспоминаю, только по большой пьянке…
Петля графа
Севастопольский однажды рассказал мне историю о том, как он из конченого романтика стал вполне приличным прагматиком.
История длинная… Дело было так.
«Я закончил десятый класс довольно прилично.
Надо было придумывать жизнь дальше. Но меня не влекло ничего.
Конечно, мне была интересна история, да, я любил литературу, но я туда не думал идти, понимал, что с этого не прокормишься. И решил я пойти в высшую мореходку – заведение в те времена очень престижное. Как позже выяснилось, более глупого решения придумать было нельзя – в моем случае. Но как ни странно, хотя я и выбрал почему-то факультет автоматики, самый модный, туда шли медалисты и по блату – я туда поступил…
Умные люди пытались меня отчислить оттуда еще на первом курсе – под предлогом плохого здоровья. Я не сдавался, я лег на обследование, и в больнице выяснилось, что здоровье у меня не такое уж плохое.
Я перешел на второй курс… И тогда мне наконец сказали прямо, что визу мне никогда не откроют – по пятой графе, и, если я не полный идиот, мне лучше уйти по-хорошему.
Это была трагедия, что там карьера – жизнь рушилась! Что делать? Мама пошла советоваться к своему старому другу Пете Галушко, уникальному человеку: он остался в Одессе в подполье, у него был знак «Ветеран ВЧК». Порядочный человек: он при немцах спрятал одного еврея, одноклассника, сделал ему хорошие документы, тот ушел в село и спасся. А еще он спас девку из их класса. Она еблась с румынами, пришли русские и начали ее судить за коллаборационизм. Он заступился, типа она еблась политически грамотно, по поручению подпольного обкома, как Мата Хари, и от нее отстали… Короче, он опять попытался спасти еврея. Пошел в КГБ, к своим, вот, говорит, есть такая проблема… Ему сказали, ничего нельзя сделать, визу ему не откроют, пусть уходит из мореходки, если не идиот.
Удивительно, что при всем при этом в рядах КГБ было множество евреев! Но это были такие особенные ребята, покруче даже Павлика Морозова. Через много лет меня, уже доцента, пригласили сотрудничать с КГБ. Я им ответил, что у мамы пятый пункт; у меня тоже, но у нее уж совсем. Мне сказали, что после определенного уровня эта проблема не имеет значения. Главное – вскарабкаться… Вот у нас в 116-й школе училась пара евреев-гениев. Один был такой с юности лысый, он знал всю математику, в 31 год стал доктором наук, – такая картина! В Москве, в институте бетона, где я защищался, просто смотрели, не превысили ли евреи свои квоты, а нет – и хрен с ними. Никого не волновало, что на самом деле 70 процентов аспирантов там были евреи. Вообще сейчас, когда я смотрю на еврейский вопрос в России равнодушно, издалека, мне кажется, что антисемитизм в России – от рвения на местах. Сидят какие-то идиоты в разных конторах и ловят настроения: есть какой-то намек в верхах? Ага, ну тогда вперед. Я вот одно время работал в приемной комиссии, так там в списках абитуриентов для служебного пользования было четыре графы: русские, украинцы, евреи и прочие. Правда, это уже не очень работало, был недобор в последние годы перед развалом Союза.
Вообще же вся высшая ирония этой ситуация была в том, что при всем вроде антисемитизме еврей Андропов, зная эту систему, сумел обойти все партконтроли и чистки по арийскому происхождению и сделал неплохую карьеру. Он – сумел…
Ну ладно, с мореходкой я пролетел. Глупо было, но ошибку я исправил. Пошел в строительный, закончил, защитился и вернулся в свой же институт наниматься на работу с.н.с. Дали мне анкетку заполнить… Смотрю, а там отдельной графой – девичья фамилия матери. А мама у меня – Вайнкрут Эсфирь Абрамовна. В 1952 году в разгар дела врачей единственным местом, куда ее взяли на работу по специальности, оказался лагерь в Сибири, да и то ей пришлось прикрыться псевдонимом «Ирина Александровна». При том что в паспорте у нее всегда была написана правда… Но я-то у нее паспорт не проверял и, пока мы не вернулись в Одессу, не понимал, в чем дело, когда на коммунальной кухне маму называли Фира, что за странная кликуха! Ведь у нее была куча почетных грамот, выписанных на имя Ирины Александровны! Она была на хорошем счету, ее продвинули до предпрофкома больницы, а потом и вовсе пригласили в партию, она уж было написала заявление. Но папа сказал: «Ты что, сдурела?»
И вот я с этой анкетой задумался и пошел спрашивать знающих людей. Они в один голос сказали: «Пал Петрович Мурашко, начальник особого отдела, тебя не пропустит».
Мои действия? Отступить и наняться в проектный институт, и все? Нет, я поступил иначе: вписал в анкету, что девичья фамилия матери не Вайнкрут, а Выкрут: пожалуйте, звучит вполне по-украински, а зовут ее еще лучше – Ирина Александровна, как я и привык. После чего меня приняли, – никто же не копал глубоко, не проверял!
Но тем не менее в силу того, что Одесса небольшой город, очень быстро все в институте узнали, что я еврей.
Ситуация с мореходкой меня обескуражила, но я понимал, что по большому счету все правильно. Какая ав-тематика, когда нет ничего более несовместимого, чем я и механизмы! И вот я перевелся в строительный, за три месяца досдал все лишние экзамены, ведь я учился прилично всегда. Строительный я – окончил восьмым из 123 человек, у нас был там рейтинг по успеваемости.
После института у меня было четкое желание поехать на большую северную стройку. В городе, где половина населения фарцевала, это смотрелось идиотизмом – ехать на Север, строить какую-то стройку… Туда отправили насильно 40 крестьянских детей, у которых не было выбора. С ними добровольно поехали еще два мудака с одесской пропиской, одним из которых был я. Правда, прописка сохранялась.
Я не жалею, что поехал туда… Зейская ГЭС была уникальной стройкой. Я вспоминаю те времена: был сумасшедший патриотизм, мы с Джоном сочинили песню про Зею, она имела там бешеный успех, ее хотели везде слышать, не хватало инструментов, я ездил гитары покупать в Одессу…
Там была другая жизнь. Начальник Зея ГЭССТРОя получил этот пост в 34 года, он когда-то работал с моим папой. Там вообще много работало друзей отца… Но никакого протекционизма не было, я пошел в первую линию окопов – на основные сооружения. Работал по скользящему графику, как все. Начальники имели на меня виды в плане карьеры и потому хотели, чтобы я все прошел, все ступени. С Шохиным, другом моего отца, мы пили вместе водку, я дружил с его сыном, музыкантом, но когда он приезжал на объект, то меня ругал сильнее всех.
Я безмерно его уважал. Но поссорились мы с ним навеки. Из-за ерунды, как это часто бывает.
Когда он посчитал, что я созрел, что мне пора расти, предложил мне должность главного диспетчера котлована. Там был такой расклад, такой хитрый план движения людей, что я туда шел на три месяца, а дальше уходил главный диспетчер стройки, и я должен был занять его место, это был уровень начальника управления, и я на него поднялся бы в 24 года… Вообще диспетчер – это тоже на переднем крае, но это другая работа… Меня туда не тянуло. Я ныл, жаловался приятелям. Знающие люди мне говорили:
– Не вздумай отказывать Шохину, откажешь – тогда тебе хана.
Настал день, он вызвал меня и говорит:
– Мы приняли решение. Что ты об этом думаешь?
– Но я не хочу быть диспетчером. Мне не нравится эта работа.
– Я не знал, что ты такой неблагодарный человек. А кем же ты хочешь работать?
– Тем, кем я работаю, – прорабом.
– Вот прорабом и будешь работать. До пенсии.
И после всякий раз, как меня выдвигали на старшего прораба и приходили к Шохину за подписью, тот говорил: «Севастопольскому представление подписывать не буду, он хотел простым прорабом работать, вот пусть и работает».
Как только закончились мои три года по распределению, я написал заявление, имел право. Меня не отпускали, Шохин не подписывал, хотя не имел права. Он думал, я извинюсь, мы помиримся, он будет меня выращивать дальше. Я ничего уже не хотел, я позвонил папе: «Дай телеграмму, что у мамы плохо со здоровьем». Я сдал квартиру государству и уехал. Уехал – я имею в виду в Одессу.
Это было очень правильно… Я видел там инженеров намного талантливее меня. Один из них получил орден в 26 лет. Но чем это все закончилось для него, для других? Когда закончилась стройка на Зее, они поехали на Богучан-скую ГЭС. Ее начали – и быстро законсервировали, вроде на время, а потом развалился Советский Союз. Они сидели там семь лет, все ждали работу, а ее не было, и так, ничего не делая, они постарели, денег нет, уезжать некуда. Чем это должно было закончиться для меня? Я точно так же, как и мои товарищи, должен был ехать на новую стройку, мне предлагали возглавить десант на Бурею – это, как и Зея, приток Амура, там собирались тогда строить ГЭС. Там тоже все заглохло, на 30 лет, Бурейскую ГЭС вот недавно только Чубайс расконсервировал и построил. За это время жизнь прошла… У кого-то – впустую, люди ждали непонятно чего в глуши, в вагончиках, в нищете. Это тоже все было халоймис, то есть херня (на идиш).
Потом я на БАМ думал завербоваться. Там был интересный объект – Северомуйский тоннель. Но строители наткнулись на радиоактивные породы и остановились. Потом, правда, пробили – через много лет. Короче, я вернулся в Одессу. Но меня никуда не берут на работу! Я умею строить, но это никому не надо. Нужны люди, которые умеют писать левые наряды… Скучно. Смертная скука. Но что делать? Ну не возвращаться ж на Зею. Я придумал поехать в Братск, который мне с детства помнился замечательным городом. Но я опоздал. Любовь, как и революция, хороша в самом начале. А в Братске стройка кончилась, лучшие люди поехали строить дальше – на Вилюй, на Усть-Илим, та же история с десантами. В городе остались одни посредственности. И еще я.
Мне – после всего, после ГЭС, после котлована, после створа, после песен про тайгу – дали строить школу. Это просто унижение для меня, гидростроителя! Такой говенной работы у меня еще не было. А публика? Тогда как раз поменяли законы, и на химию стали идти люди даже со сроками за убийство, отсидев чуть больше половины. Вот эти химики и работали у меня.
Были плюсы – в Братске оставался мой дядя, который знал всех, и мне быстро дали однокомнатную квартиру. Но вокруг была тоска страшная, тоска зеленая, общаться было просто не с кем. Романтики нет, бабок нет, надо как-то отсюда выбираться. Какой выход? Что делать? Случайно я набрел на филиал Иркутского института. Ну вот аспирантура, к примеру… Я работал до 7 или 8 вечера, потом приходил домой, съедал жратву какую-то и на кухне учил английский по учебнику Беляева, час-полтора. Таки я поступил в Госстроевский институт. Хотя это было невероятно. Мне говорили:
– Вы понимаете, что у нас на четыре места – двадцать четыре человека?
Ну и ничего страшного, поступил, закончил не хуже других.
Прошли годы. В 81-м году я поехал на Зею, за справкой о внедрении – без этого защититься нельзя было. Летел я с профессором Москвиным, он учился в старейшем техническом вузе страны – Императорском институте путей сообщения. Профессор тоже был вполне себе старейший, 1902 года рождения, и он рассказывал впечатления из своей юности: как отступали белые в Крым, он помнил много смешных и грустных деталей.
Зейская ГЭС… Это была мощная вещь. Плотина метров 115 высотой, самые красивые кадры – это когда идет заполнение водохранилища. Самая красота – это когда вода быстро прибывает и идет сброс. Сверху валится столб воды, с бревнами иногда – это сумасшедшая энергия! Так что на плотинах бетон самый серьезный в мире, с самой высокой кавитационной стойкостью. Контроль качества бетона был такой строгий, будто это космос. И это понятно: чуть какой дефект, вода прорывается, и за 20 минут погибнет 50 000 человек.
Так вот самое серьезное на ГЭС – это носок водослива. Это такой трамплинчик, туда вылетает вода с диким ревом, с огромной высоты, метров со ста пятидесяти. Это самый сложный участок плотины, вот его и надо было сделать. Но кому это поручить?
Оказалось, что эту миссию берегли для меня: Вот сейчас Владимир Иванович Москвин дает тебе академ на год, и ты делаешь этот водослив., Ты тут начинал, песню про Зею написал, построишь – и уедешь с почетом, может, * даже орден получишь!
Я представил себе на минуту, что покидаю Москву, Москву 80-го года. Высоцкий блистал на Таганке, Олимпиада на носу, у меня такие телки и еще, чтобы не забыть, готовая \»\ диссертация… Бросить все это, чтобы снова жить в общаге, уходить в котлован на 12 часов, смотреть пробы бетона, ебать какую-то пьяную нормировщицу… Нет, друзья! Второй раз пойматься на старую разводку с комсомольско-в " молодежной стройкой, со всей этой fill советской блатной романтикой? После того как они сами не дали мне романтически бороздить моря и привозить с чужих берегов джинсы и мохер на продажу? У меня был замечательный тонкий баланс между полюсами. Я еще пару лет после этого сочинял лирические песни про тайгу, по инерции, но потом батарейка, видно, села.