Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Томление (Sehnsucht) или смерть в Висбадене - Владислав Юрьевич Дорофеев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я надеюсь, что ты все же получишь мое первое письмо. Я написала в нем о первых днях в Кельне и о том, как мне живется здесь. Не могу сейчас писать еще об этом. Я ко многому привыкла, особенно к бытовым неудобствам, но очень многое раздражает или совсем непонятно.

Милый, я пишу эти строки уже на следующий день. Только что получила твое письмо! Я ждала его именно сегодня. Я так счастлива сейчас, у меня совсем другое настроение, другие мысли, другое самочувствие, даже другие глаза. Я начала читать и поразилась, как это близко тому, что я чувствую. Я не могла многому найти слов, как это прекрасно сделал ты. Мы, действительно, выходим на новый уровень отношений, чтобы стать сильнее и богаче внутренне. Я уже предчувствую новые возможности, которые откроются для меня здесь. Главное – суметь ими воспользоваться, научиться как можно большему и передать это тебе. Я часто сомневаюсь в своих силах, но, ты прав, за это время я стала сильнее, увереннее в себе, и я тоже как-то оптимистичнее смотрю на мир.

Родной мой! Прими меня».

«Ой, как неожиданно. Все, что я читаю в этих старых письмах, все неожиданно для меня».

А вот что наново написала мама.

«А над городом на горе стоит русский храм, выстроенный в девятнадцатом столетии на средства тогдашней русской общины после смерти племянницы русской царя Николая I Елизаветы Романовой, бывшей тогда герцогиней Гессенской, умершей во время родов вместе с ребенком в Висбадене. А поскольку она, несмотря на брак с лютеранином, сохранила православие, ее саркофаг до сих пор стоит в этом русском храме над Висбаденом. Здесь же рядом историческое русское кладбище. Богатых русских до революции 1917 года бывало здесь очень много, впрочем, не только богатых, самый знаменитый здешний обитатель – Федор Достоевский, который любил не только воздух Висбадена, но и более всего казино в Kurhaus'е, а также парки и термальные воды города. Проигрался – искупался, искупался – проигрался. А по большей части русские здесь проигрывались, лечились, а затем и незаметно умирали. Часть умерли уже после бегства из большевистской России, это, кому удалось переправить свои средства за рубеж, и затем мирно дожить здесь свои дни. Русского и сейчас здесь не мало: по сию пору один из залов Kurhaus'a носит имя Достоевского, а русская парная в банях Kaiser-Friedrix-Bad, в ряду с финской, римской и другими парными мира, представленными здесь, – остается на протяжении столетий наиболее популярной парной у местных и заезжих любителей попариться».

Мама – талант. Она поздно осталась в одиночестве. Ей бы еще несколько лет, она был стала заядлым мемуаристом, или просто сочинителем, или путешественником, например, по маршруту Карамзина, которым так и не проехал мой отец, поскольку очень хотел написать «Новые записки русского путешественника».

«19 июня 1996 г. Сегодня получил письмо от отца. Оказывается, я похож на своего прапрадеда, которого звали Степан, он был такой же, как и я, белокурый, высокий, с голубыми глазами. И умер в сто лет, как библейские герои. Ему всё не до смерти было, много дел было. Стало быть и мне так же жить. Я когда-нибудь расскажу тебе про историю своей семьи.

„Возбуждение достигло небес“ во время разговора с тобой. Кажется, я сформулировал еще один алгоритм движения человека. Умение преодолевать собственные стереотипы и стандарты. Например, вчера еще ты знал, что человек в такой-то ситуации должен так-то и так-то одеваться, говорить, реагировать, думать, отвечать. Стандартное отношение помогает проще и быстрее решать стандартные проблемы, но и в какой-то момент останавливает развитие человека, сужает поле жизни, то есть оставляет меньше возможностей для каких-то ассоциаций, полевых решений, то есть нестандартных решений.

А прежде я предполагал, что главный алгоритм, с помощью коего возможно оценивать свое собственное развитие, это поиск и выбор, при определении пути, самого трудного, самого неясного, то есть, в итоге, самого нестандартного решения, которое потребует наибольших сил.

Кстати, мой прапрадед жил до ста лет, полноценной и полнокровной жизнью. Ему повезло, он умер в самом начале Советской власти, почти ее не почувствовал, а его сын, мой прадед, вкусил всей силы большевиков, которых всегда ненавидел, в семье над ними иронизировал, но на людям молчал, хотя и был раскулачен по полной программе.

Обнимаю тебя».

Дочь закрывает глаза, и представляет маму, седую, чуть согнутую, но и очень крепкую, с соломоновым носом – «нос твой – башня Ливанская, обращенная к Дамаску» (Книга Песни песней Соломона 7.5), как она излишне твердым, и решительным шагом, кокетливо поводя сухими, все еще женственными бедрами, проходит под пятнистыми каштанами, оставливается под кроной самого большого, слушая, – и загадывая при этом что-нибудь свое, – как падают колючие круглые маленькие бомбочки, падают и выщелущиваются из кожуры, – дождавшись, убегает, как маленькая девочка прочь, смеясь чему-то своему. Или как она поднимается по лестнице, – никогда не любила лифт, – чуть отклонившись назад, а затем будто присосавшись к перилам, втягивает свое тело, уже совсем маленькое в неожиданной невесомости, наверх.

«Моя милая мама, как я тебя переживаю!»

«20 июня 1996 г. Счастье мое, я читаю тебя и зачитываюсь.

Вчерашний день стал моим первым счастливым днем в Германии. С утра и до позднего вечера я жила тобой. Сначала воспоминаниями и ожиданием твоего письма, потом – твоим письмом. А затем случилось чудо – наш телефонный разговор. Ты давно научил меня верить в чудеса, и вот произошло еще одно. Я говорила с тобой, и видела, вернее чувствовала, твои руки, твое лицо, губы, всего тебя. Чувствовала так отчетливо, так осязаемо, что у меня все дрожало внутри. И все вдруг изменилось – не только во мне самой, но и вокруг. Изменилась погода – стало теплее и как-то свежее. И все стало каким-то образом само собой удачно складываться. Но, главное, что от моей депрессии не осталось никакого следа, мне стало спокойнее, легче, светлее на душе. Ты словно снял с моих плеч груз тяжести и боли. Это продолжается и сегодня. Я почувствовала себя красивее, сильнее, сексуальнее. Наверное, это было видно и со стороны, я заметила это по взглядам мужчин. Смешно, но именно так я ощущала себя после занятий с тобой любовью.

Ночь была тоже удивительной, первая теплая ночь. Мы гуляли, и я впервые увидела целое море светлячков. Это так красиво: маленькие бледно-зеленые огоньки кружатся в небе, блестят на листьях деревьев.

Наверное, все это и вправду от любви. И еще, ты знаешь, в тот день, проснувшись, я читала молитву – молитву оптинских старцев, – „Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить все, что принесет мне наступающий день. Дай мне всецело предаться воле Твоей святой. На всякий час сего дня во всем наставь и поддержи меня. Какие бы я ни получал известия в течение дня, научи меня принять их со спокойной душой и твердым убеждением, что на все святая воля Твоя. Во всех словах и делах моих руководи моими мыслями и чувствами. Во всех непредвиденных случаях не дай мне забыть, что все ниспослано Тобой. Научи меня прямо и разумно действовать с каждым членом семьи моей, никого не смущая и не огорчая. Господи, дай мне силу перенести утомление наступающего дня и все события в течение дня. Руководи моею волею и научи меня каяться, молиться, верить, надеяться, терпеть, прощать, благодарить и любить всех“. По-моему, она замечательная.

Я люблю тебя, милый».

И очень неожиданные замечания мамины.

«Хожу и качаюсь под ветром. Не от голода или истощения. Последние несколько дней я очень расстроена. Четверть века назад я бросила маму и папу в Кельне, и переехала в Санкт-Петербург, к твоему отцу, точнее, к памяти о твоем отце, точнее, в память о твоем отце; точнее, мне нужно было хотя бы дышать воздухом, которым дышал твой отец. Я расстроена не тем, что я это сделала, а тем, как я обошлась с родителями. Они ведь очень страдали. Конечно, я их навещала ежегодно, даже чаще, каждые полгода. Но они угасли быстрее, нежели можно бы предположить. Печально так. Плачу с утра и до вечера третий день подряд, вспоминая родителей. Они здесь в Германии и похоронены. А зачем? Пустая и никчемная – я старуха, глупая и бездарная. Ничего у меня никогда не получалось, и не получается. Что я оставила после себя, чем занималась всю жизнь. Боже, Боже мой! Как же сладко плакать. Я прихожу плакать в русскую церковь, что над городом на горе. И печаль перемешивается с восторгом и радостью от встречи с Богом. И слезы очищения переполняют душу. Странно. Но ведь я не перечитываю письма, которые я посылаю тебе. Я помню их. Я их узнаю по первым же строчкам. По легкому дуновению запаха его души и легкому дрожанию слов».

А вот и появилась еще одна капля грушевидной формы на странице. Мама всегда пишет перьевой ручкой с черными чернилами.

«21 июня 1996 г. Люби меня. Я подарю тебе новое рождение души, и трепет тебя обнимет со всех сторон. Кант сказал, что нет ничего более таинственного, чем небо надо мной и моральный закон во мне. Бедный Кант. В 19 веке, затем в 20 значение морального закона низложили, объяснив, что мораль – это еще одна форма рабства – об этом говорили и Ницше, и Бердяев. Чувство юмора, обычное в 20 веке, показалось бы Канту логической ересью.

Я сейчас в деревне. Ночью вышел из дома в сад. Черное и глубокое, в своей черноте, небо над головой, а еще точнее, ночное небо – оно всюду вокруг тебя, даже может быть так: ты – внутри этого ночного и глубокого в своей черноте, с пронзительными и яркими звездами, ночного неба. Это как ночное море, которое сливается с небом. И нет там ничего таинственного, нет там в вышине бога. Это чудовищная по продолжительности обмана аллегория. Бог в сердце. Бог в нас, а не вне нас. А церковь – это зеркало для души.

Пишу и тут же вспоминаю о существовании людей без бога в сердце. Лишь совсем недавно я очень отчетливо стал понимать, что есть люди, которые живут без бога. Причем, я имею в виду, даже не наличие бога, как какой-то идеи, а нравственную внутреннюю атмосферу, позволяющую сочувствовать и сопереживать, сопонимать и содействовать. Только бог внутри позволяет относиться к другому человеку, как к себе, делает всех равными и значимыми.

Вечером в низинах кудрявится плотный и белый туман. Стожки на поле закрыты белым маревом до половины. И круглая Луна без изъяна. Половецкая Луна. Почти выдуманная картина. Инструментарий фантазера. И Луна здесь вновь пишется с большой буквы – она велика и несоизмеримо царственна. Странным образом – или очень естественным – день в деревне не кончается, или не перестает быть, он лишь освещается солнцем или луной. А может быть здесь совсем ничего не происходит. Здесь в главных ходит природа, а не люди. В деревне люди остаются, либо сами по себе, либо приспосабливаются к природе, приноравливаются. Поэтому здесь нет движения времени, здесь есть внешние светотехнические эффекты, механизм создания которых в руках очень печального существа. Природа исполнена страданий – как и жизнь человеческая, которая списана с природной жизни. Но природа, в отличие от надменного человека, не стремится к страданию. Поэтому то, что мы принимаем в природе за страдание – это вовсе не страдание, не трагедия, а движение видимого.

Днем хожу на реку. Вновь и вновь натыкаюсь на мужика с косой вместо весла, плывущего от другого берега к этому. Не знает он ничего о том, что он – есть невероятной силы образ, русского и невероятно сильного великого народа, пребывающего в недостижимой для остальной планеты естественности. Такое даже древним мифологистам и новейшим литературным извращенцам не приходило в голову. Латиноамериканские карнавалы в честь смерти, праздник „хэловейн“ в США, различные празднества, долженствующие ублажить смерть – ничто по сравнению с этим образом: живого русского мужика, который переправляется на другой берег Леты, чтобы накосить травы, и дабы не брать лишнего – гребет косой. Невероятный природный ум и сметливость. И невероятное призрение смерти, совершеннейшее, я бы сказал, равнодушие, а еще точнее – естественное отношение к смерти, словно бы к жизни: нет никакой разницы между жизнью и смертью – поэтому можно в одночасье переправиться на тот берег реки Леты, где хорошая трава, накосить там травы и вернуться назад в обычную жизнь: и действительно, если на том берегу растет хорошая трава, то почему бы и не накосить ее. Но поскольку „тот берег“, то есть, иной берег – это есть смерть – то и приходится в „ту жизнь“ брать атрибут „той“ жизни – косу.

Я понял еще одну вещь. Народ (в самом общем смысле этого слова) – это люди, живущие растительной жизнью, то есть люди без идеи. Такие люди способны на мужественные и решительные, жертвенные поступки, но поступки эти не связаны с выполнением какой-то одной, пронзающей жизнь от начала до конца, идеи. А особенность и безумная сила и, собственно, смысл существования этих людей – отсутствие в их земной жизни резкой границы между материальной жизнью и материальной смертью, потому что у них нет никакой духовной жизни, поэтому им нечего терять в смерти, ибо материи все равно в каком состоянии находиться, в виде ли кожи дышащей, или кожи не дышащей, поэтому простые люди как незаметно живут, так незаметно и умирают.

Исходя из этого посыла, можно продолжить мою мысль. Лесу и скалам проще, когда земля рожает полных идиотов. Блаженные и юродивые из этого ряда, потому-то они так почитаемы в любой религии. Наличие наибольшего числа естественных (растительных) людей лучше и для природы, лучше и для государства, если государство рассматривать уже как параллельную природу, потому как естественность человека она во всем, и в общественных проявлениях – желание, страх, насилие, наказание, агрессия, безнаказанность.

Причем, наличие бога в сердце очень часто свойственно прежде всего человеку из народа, но и народная материальность и такая бытовая душевность – еще не означают наличие у народа духовности и внутренней идейности. Носителями идеологий являются немногие люди, у которых могут быть душевные и материальные недостатки, и они могут быть просто машинами для воспроизводства идеологий. И такие люди, как правило, гораздо менее приспособлены к жизни, нежели, материалисты, но они и более склонны к духовному развитию.

У этих материалистов невероятно некрасивые, мужеподобные женщины. Это – андрогины, а не женщины. Женщины – как мужчины, волосатые, с грубым или резким голосом, прямолинейными и грубыми чертами лица, угловатой походкой, а главное, с гипертрофированным чувством самодостаточности, не независимости характера или духа, не с чувством собственного достоинства, а, именно, с преобладающим чувством достаточности бытия. Вне ума, красоты, женственности, мягкости и легкости, ласковости и терпимости, независимости и самостоятельности, невероятного и бесстыдного – во время любви – эротизма, вне всех этих необходимых женщине качеств, нутряное чувство достаточности означает только одно – перед нами андрогины – ни женщины, ни мужчины.

Что это – застывшее прошлое, каким-то невероятным образом восставшее в реальности через тысячелетия, или это странный и необъяснимый, для этих далеких от цивилизации мест, скачок, прорыв в техногенное, наукообразное будущее планетной цивилизации?

Невероятное отставание по времени от цивилизации, это – слепок того времени, когда женщина отличалась от мужчины только способностью к воссозданию себе подобных.

Все еще дикая и все еще очень разнообразная страна Россия. Некоторые ее формы бытия восходят к тем диким временам, когда женщины были первобытны и стары от рождения. В то же время. Ты, будто не из России – ты прожила более двухсот лет в Городе, в Санкт-Петербурге, в этом невероятном горниле идей, чувств, аллюзий и теоретизирования. Твой высокий лоб, нутряная способность ко лжи, как воссозданию новой реальности, нутряной идеализм и способность одномоментно приспосабливаться к любым теоретическим фантомам, любым идеологиям, умение адаптироваться в любой, самой идеологизированной среде, сильный эротизм, признак вырождения, очевидно расшатавший основы нравственности, мировоззрения, мироощущения, которое апокалиптично. Дитя каменных дворов с нутряной бледностью.

Странным образом на меня повлиял твой отъезд, что-то такое щелкнуло, и я могу теперь смотреть на Россию более отстраненно, нежели когда бы то ни было, словно бы, я уже сам уехал из страны.

Я даже думаю, что на этом пути я сумею когда-нибудь понять основные отличия России от других стран мира, оправдание и смысл существования России на планете, особенности российской цивилизации. Мне одно очевидно, что российская цивилизация имеет то же право на самобытность, как и западная, и индийская, и китайская, и иные великие цивилизации. Но в чем эта самобытность – мне еще не до конца понятно.

Кстати, именно из Тамбовской губернии – где я в деревне – история про Дубровского, описанная Пушкиным. А недавно мне попалась книжечка с эротическими рисунками Пушкина, все как у всех – мужские и женские промежности во всем своем тщеславии, позы, ноги, зад, руки в разных местах и т. д. Собственно, ничего иного нельзя и ожидать, но, очевидно, у этого гениального сластолюбца были нездоровые сексуальные наклонности. Про таких в народе говорят – озабоченный.

Один из самых сильнейших в истории человечества стереотипов – теоретические и языковые запреты на эротику и секс. Я понимаю внутреннее стремление Лимонова – прорвать ханжество, которым пропитана русская литература, словно бы, все эти великие не искали наслаждения в запретном, не страдали, словно, последние маньяки, все-все это было и у них, но ничего этого нет в русской литературе, полной теоретических и околочувственных настроений, но не чувств. Конечно, хорошо, что русская литература столь сильно образовала нацию, что она сумела настолько идеологизировать русский народ, что он за чистую монету принял идею коммунизма, идея которого со временем пройдя через чувства, стала мыслью. Собственно, в последнем состоянии идея и стала подвергаться сомнению, как и любая другая мысль.

Нет, конечно, были Барков и Алексей Толстой – из наиболее известных эротоманов в русской литературе. Но во всех их эротических текстах и рассказах не достает артистизма. Либо общество на протяжении 18–19 веков было настолько идеологизированным, что литература, свободная от идеологии и каких-то задрипанных идеалов, не принималась обществом, точнее, кучкой интеллектуалов, перекормивших страну идеями, романтикой и идеологией, чем и воспользовались полуграмотные, властолюбивые засранцы, типа Ленина, Троцкого и прочей нечисти, которую привели к революции интеллектуалы-теоретики. Все равно – кто. Их тип ясен – политики-космополиты, сумасшедшие лабораторные ученые.

То есть эротизм русской словесности – это русская история без революций. Больше свободы в русской литературе, в русском искусстве – демократичнее народ и общество.

Помнишь, как почти полтора часа ты просидела в темном кинозале на моей руке, которая чуть-ли не по запястье проваливалась в твою промежность. Не было ощущения совершения запретного, а было ощущение разрушения стереотипа. Когда-то давно я впервые встал на голову (есть такое упражнение в йоговской гимнастике), и лишь спустя очень много времени я понял, в чем главный результат такой позы: тело, все органы тела привыкают находиться в одних и тех же местах, в одних и тех же сочетаниях, испытывают одно и тоже трение, одно и тоже раздражение, что вольно-невольно когда-то превращается в болезни. Когда же ты переворачиваешь тело – внутри тела все привычные взаимосвязи нарушаются: то, что было внизу, оказывается наверху, органы начинают судорожно удерживаться на своих привычных местах, внутренние мышцы начинают сокращаться в тех местах, где прежде не было никакого движения, появляется новая энергия, новая жизнь, новое здоровье.

Вывод прост, любое преодоление стереотипов, стандартных ситуаций – это новое движение, это новая энергия, это – новая жизнь.

И еще на заключение, о литературе. Я познакомился со стихами Юрия Кублановского, замечательный поэт, настоящий. Одно слово, одна строка такой литературы подчас стоит огромного сочинения какого-нибудь модного беллетриста. Да, литература – это прежде всего слово, а не содержание, не сюжет. Точнее, так: в литературе слово на первом месте, слово – главный инструмент, все остальные инструменты, способные воздействовать на мозги читателя, они – подспорье, они выявляются и, собственно, появляются на свет благодаря слову.

В настоящей литературе не нужно искать смысла написанного, в настоящей – языковой – литературе смысл в первом же слове.

Несколько дней ношусь с фразой: „Я не хочу быть модным, я хочу быть великим“.

Пишу при свече. Поставил точку. Дунул на свечу, чтобы задуть. Огонек погас.

Доброе утро, моя девочка! Утром встал и решил продолжить вчерашнее письмо.

Как тебе фраза, „мужики думают, что бабы не могут начать утро без глотка крепкой спермы“. Может быть вариация типа, „мужики думают, что бабы не могут закончить день без глотка крепкой спермы“. Кстати, в последнее время у тебя были чересчур острые зубки перед глотком крепкой спермы.

Вернемся к литературе. Думаю над разгадкой тайны рассказа Лермонтова „Штосс“, помнишь, рассказ обрывается на том, что „Лугин наконец-то решил…“ Много лет меня мучает вопрос. Что решил Лугин, проигравшись в пух и прах ночному визитеру, кто была эта девичья тень за его плечом, наконец, кто он этот старик-визитер? На что он решился? Не могу объяснить, но для меня этот вопрос совсем не праздный. Хочу завершить „Штосс“. Продолжение должно быть написано теми же дивными словами, что и начальное повествование. Помнишь.

„Сырое ноябрьское утро лежало над Петербургом. Мокрый снег падал хлопьями, дома казались грязны и темны, лица прохожих были зелены; извозчики на биржах дремали под рыжими полостями своих саней; мокрая длинная шерсть их бедных кляч завивалась барашком; туман придавал отдаленным предметам какой-то серо-лиловый цвет. По тротуарам лишь изредка хлопали калоши чиновников, – да иногда раздавался шум и хохот в подземной полпивной лавочке, когда оттуда выталкивали пьяного молодца в зеленой фризовой шинели и клеенчатой фуражке“.

Но в новом тексте, тексте-продолжении, не будет великосветской литературной лжи, пропитанной ханжеством, нестиранным бельем, вонючими подмышками, гнилыми зубами и вечным запахом изо рта, что так свойствено 19 век. А дивная атмосфера должна быть сохранена. Но это уже будет атмосфера Москвы конца 20 столетия. Через полтора века после Лермонтова. И это будет действительное продолжение. Литература не умирает. Литература продолжается жизнью, которая однажды найдет себе дорогу на волю.

В этом продолжении должна быть любовница, страстная еврейка, печальной и бесконечной красоты, редкой притягательности в груди и между ног, волоокими карими глазами и бледным лицом, на котором печать вневременья. Харизма страсти. Моя прекрасная Дама. Этот образ меня сопровождает всю мою жизнь: Саломея, Эсфирь, великая княжна Татьяна (дочь Николая II Романова), троянская Елена. Первая женщина, абсолютная самка, абсолютная мать – все едино.

Твоя бабушка была столь же очаровательна и непосредственна, что и тайная героиня „Штосса“. Покой и естественность в глазах, отсутствие страха, готовность к страданию и мученичеству, восторгам и величию – все едино. Готовность к жизни и к смерти. Еврейка всегда готова стать Марией, еврейка всегда ждет своего Христа. Нет ничего таинственнее еврейской женщины, нет ничего печальнее еврейской женщины, нет ничего притягательнее еврейской женщины, нет ничего естественнее еврейской женщины, никто не может сравниться в страсти с еврейской женщиной. Особенность еврейской женщины в совершенно изумительной способности соединять в себе Восток и Запад, восточный мистицизм и европейскую мировоззренческую культуру, восточную чувственность и западный разум; восточную потаенную и европейскую откровенную страсть. Совершеннейшее из земных созданий – еврейская („европейскую“ отличают две лишние буквы) женщина. Праженщина, женщина женщин.

Я даже написал кусок монолога.

„Ты боишься меня потерять?! Это – я тебя боюсь потерять! Это я не знаю, что я стану делать без тебя. Я физический человек, человек совершенно земной и страстный до изнеможения. Я страдаю уже от одной лишь мысли не видеть тебя и не слышать движения твоей кожи, стремления твоих ног и зада, не видеть твоей промежности. И это я жду смерти от одиночества без тебя“.

Продолжение – о скрытой боли в отношениях между героями, о неожиданной пропасти чувств. А стиль примерно следующего порядка.

„Ноябрь скорбел мглой черного неба, подворотни манили невысказанностью желаний, машины ерзали по улицам, покоя не было“.

Но это все не главное, это все фон. Главное, ответ на вопрос, что же решил Лугин? Например, он решил смириться. И совсем проиграться. Хотя это и глупо, он уже проигрался. Или он предложил старику поменяться, и самому стать банкометом. Либо, как самый невнятный и смешной вариант, он решил смухлевать. Я вспомнил, может быть и еще один вариант. Видение смутное и вместе ясное за спиной Лугина – это его душа, которая, зная его конец, просила не играть, не закладывать душу, не продавать. А Лугин решился заложить душу, чтобы выиграть. И выиграл.

Хотя мне все больше кажется, что конца у этого рассказа не может быть, все варианты – ерунда. Конца нет, поскольку любой конец неинтересен и не имеет продолжения, вечности за собой не скрывает, такой способностью обладают только тексты, не имеющие концовки.

Юрий Лотман своим ходульным языком и не ахти гладкими мыслями объясняет страсть в 19 веке к азартным карточным играм, – коей был штосс, – то есть к играм, рассчитанным только на случай, на слепую удачу, не на расчет, – дикой формализацией общественной жизни, торжеством „государственного императива“. А карты как бы приоткрывали завесу случая, тайны, вносили неизведанное в изведанный и запрограммированный распорядок жизни.

„Государственный императив“ с одной и „личный произвол“ с другой стороны – вечная коллизия гражданина в начале 19 и в конце 20 столетий. Какая часть превалирует сейчас? В той же мере изменится жизнь человека. Вечный процесс перетаскивания куска жизни с ее возможностями, условностями, проблемами, целями и подлостями из одной части в другую. Поэтому, ну, какой тут может найтись конец. Лермонтов выбрал дрянной сюжет, с которым не знал, что делать, потому так и бросил его на полдороге, чтобы уж совсем не ударить лицом в грязь. Так сказать, шутка гения, мол, потомки пускай помучаются, чего это он там хотел сказать. Да ничего Лермонтов не хотел сказать этим концом! Ровным счетом ничего. Не над чем там мучиться.

Об упомянутой всуе твоей бабушке. Вот что я записал в дневнике почти год назад после увиденных у тебя ее фотографий: „Чистокровная еврейка, несветская женщина, лицо неутонченное, но редкостно породистое, необычайной глубины томные глаза, невероятный дар женственности и всепоглощаемости. 1912 год, Сан-Ремо. Ушедший в небытие мир. Небытие? Нет. Ее правнучка жива и столь же женственна, столь же неистощимы ее глаза, и столь же взрослая в сущности юном возрасте. И она стала частью моей жизни, столь же неотъемлемой, как и все остальное, без чего я уже не представляю своей жизни.“

Эротизм – как естественное продолжение естественной жизни. Говорить и думать не о том, что положено, но о том, что хочется.

Пройдет много дней, прежде чем мы увидим друг друга, и обнимем. Не печалуйся. Время погибает первым».

У-у-у-дивительные признания мамы. – «Кажется впервые за много-много лет, сколько я знаю Германию, я разглядела в немце человека».

«Да, мама. Поздно же ты это поняла. Надеюсь, ты не разочарована в своей жизни, не желаешь переписать основные свои поступки, не желаешь разрушить конструкцию своей жизни. Несмотря на такой прорыв в понимании Германии, ее мотивов, ее пристрастий и ее человечности. А мне этого не удалось, и не удастся, несмотря на все наши многочисленные родственные, дружеские и профессиональные контакты в Германии, оставшиеся после смерти бабушки и дедушки по маме, и до, и после того, как моя дочь станет через пятьдесят лет президентом России, сделав мне такой подарок незадолго перед будущей в настоящем смертью».

«21 июня 1996 г. Мне очень плохо сейчас. Уже поздно, и я не могу услышать тебя, чего мне хотелось бы, наверное, сильнее всего. Пройдет много дней, пока ты получишь это письмо, но я начала писать, и мне уже становится легче.

Я очень тоскую по тебе. Словно какой-то комок застрял в груди, и я не знаю, что делать с ним. Мне очень редко удается побыть одной: все время дела, обсуждение каких-то проблем, и постоянно немецкая речь, отовсюду. Это, наверное, звучит смешно: я же приехала в Германию. К тому же я должна признать, что очень много понимаю, могу как-то общаться, и Матильда, которая сдает нам сейчас свою квартиру, была поражена, узнав, сколько я учила немецкий. Видишь, я говорю с тобой и становлюсь рассудительнее.

Но кончается день, и я не знаю, куда себя деть, где мне сесть, что надеть на себя, что съесть или выпить. Я чувствую дикую усталость и одновременно раздражение, будто бы мой организм, моя душа или тело, не знает, не принимает чего-то. И я не могу понять, в чем искать спасение. Пытаться с головой окунуться в этот мир? Но это невозможно, в определенный момент я просто перестаю его воспринимать. Жить воспоминаниями прошлого нельзя, я заболеваю, в буквальном смысле, заболеваю от этого. Нужно стать психически более гибкой и в то же время сильной. Знаешь, я поняла сейчас, именно в эту минуту, что я уже изменилась во многом. Я стала лучше понимать себя и, наверное, поэтому и других также. Я стала больше видеть, тоньше чувствовать то, что происходит вокруг. И то, что я сейчас пишу об этом, тоже необычно для меня. Я всегда переживала все в себе, мне было безумно трудно, почти невозможно раскрыть душу даже перед очень близким людям. Теперь это не так, теперь у меня есть ты. И в этом спасение. И это не в прошлом, это в настоящем и в будущем. Потому что я чувствую тебя, чувствую, что ты рядом. И я теперь не только вспоминаю наши прошлые встречи, но вижу будущие. Сейчас очень тяжело, но я благодарна судьбе за то, с какими удивительными людьми мне пришлось встретиться здесь, в Кельне, какие места увидеть. Я расскажу тебе обо всем этом, обещаю. Но сейчас я слишком устала.

Я люблю тебя. Люблю».

«А было ли это в моей жизни? Была ли такая любовь? Такая боль и страсть? Такая жажда и такая сила притяжения и желания? Кажется, нет. Все было, а этого не было. Но почему? Может быть, от ума. Я была слишком умна. Умнее мамы, – канарейки моей любимой! И значительно, потому несчастнее. Хотя внешне у меня все было даже разнообразнее – у меня долго была полноценная семья, настолько долго, что я успела вырастить дочь в семье. А ведь мама всю жизнь прожила одна, и уже никогда не вышла замуж, воспитывала меня сама. Но ее глаза всегда светились от любви. А мои? Мои от зависти?»

Да, нет, конечно.

«22 июня 1996 г. Но вспомни Набокова. „Дар“. Как герой рассказывает о неожиданном приезде его матери к его отцу в экспедицию, отец с ней даже не поздоровался, он просто завернул извозчика назад, а она ехала к нему несколько месяцев.

После телефонного разговора с тобой.

Дико болят ноги. Тебя охватили слабость, глупость, паникерство, страх, нерасторопность. И я вобрал в себя часть этой отрицательной энергии. Ты просто– таки насос германский.

Я вбираю в себя боль и страдания всех, кого я люблю сейчас. Так всегда, когда я люблю, я открываю навстречу человеку свою душу, я его оберегаю, я его защищаю, я избавляю его от переживаний, насыщаю его силой, одним словом, люблю.

Полистал Евгения Евтушенко. Все же, он поэт тусовки. Это – не одиночка, это – сила времени, но не время силы, это – постоянный политический накал, а накал политический – это уже не поэзия, но он н невероятно энергичен, но его энергия общественного свойства, но не мировоззренческого. Он не революционер, он – исполнитель, но прекрасный и, может быть, самый лучший из многих и многих, хотя Кублановский сильнее, глубже, поэтичнее и гармоничнее, более из другого мира и лучше работает с языком, не внешне, а глубинно.

После разговора со мной, тебе полегчало. Помнишь, я много раз учил тебя, как можно сбрасывать с себя дурацкие напряжения, как можно заставить себя разозлиться на себя, как можно не поддаваться сторонним влияниям. Даже, если я про это никогда или мало говорил с тобой, но ведь я сам это старался делать, значит, неосознанно ты должна была впитывать эти знания.

Вот, что я записал в своем дневнике: „Вдруг она ушла далеко, и перестал ее образ сексуально будоражить. Что случилось? Разочарование ли посетило душу? Но я совершенно чудовищную боль от нее перенес в пятницу, я невероятно стремился к ее промежности, ноги готовы были отвалиться от онемения и истомы. Меня более не интересует общественное и государственное строительство, меня теперь волнует исключительно человеческое и психическое строительство, душевная боль и духовная правда. Но разврат меня волнует не как цель, но как процесс постижения себя и мира. – Сказал он, и замолчал, тешась услышанной фразой и проделанным мягким и незначительным эффектом от услышанной глупости. – Она будет моей“.

Мне не нужно особенно изощряться, чтобы понять, происходит с тобой что-нибудь скверное или нет, поскольку это все происходит со мной. И я хочу тебе сказать, что не география, не страна, не окружающая среда и даже не культура и не язык определяют человека, а его внутренний накал, его внутренний дар, особые струны, на которых играет его судьба, а иногда особенным счастливчикам удается и самим прикоснуться к этим струнам, а порой и сыграть пару, другую аккордов, и редким удается в игре на этих струнах иметь равные права с судьбой.

За последний год ты еще только прикоснулась к этим струнам. И вдруг ты попала в среду, которая живет по однажды установленным и никогда не нарушаемым законам, где о существовании струн знают только по книгам, и почти не верят в это, потому что никогда сами не прикасались к струнам судьбы. Девочка моя! Плюнь на эту среду трижды и разотри. Пользуйся ею, но не принимай во внимание этот обывательский бред и грубое рацио, которым Европа всегда была полна до краев, как дерьмом выгребные ямы. Нет повода для смущения, есть фанаберия западной цивилизации, безусловно, более сильной во внешних проявлениях и установленных правилах, нормах, условностях. И что?! Спрашиваю я себя? Ровным счетом ничего это не означает для человека жаждущего свободы, власти и славы, могущества. Довольно жить довольными. Можно было бы посоветовать этой, окружившей тебя среде. Но ведь, ничего не поймут, даже не расслышат эти люди, потому, пускай существуют в своей скорлупе. Оставь их и себя в покое, они сами по себе, ты сама по себе. Хотя, конечно, они за тебя будут продолжать бороться, свежая кровь им нужна, как оправдание их, по большому счету, бессмысленного, хотя и приятного во всех смыслах существования.

Вновь перебрал в голове наш разговор о твоей немощи, мое сочувствие, мои советы, мои умствования. Господи! Какой бред! Представь себе, приехать в какую-то Германию из какой-то России. И, что, для чего, чтобы обосраться от одного только вида новизны страны, которая, как выясняется, не лучше, а много хуже (потому что не лучше, а такая же), да и к тому же со всякого рода бредятиной, вроде сосисок полуметровых (и всей этой бредятиной, видимо, там гордятся). Да, плюнь ты. Даже не стоит об этом больше говорить, потому что это яйца выеденного не стоит – все это переживальчество.

Мой милый, любимый, давно не целованный филолог/лингвист/кто.

Я не стану впредь выражаться резко или очень резко. Да, резко не буду, а естественно, прямо буду. Может быть затем, чтобы в какой-то момент найти другие слова, менее интимные. Я пришел к странному выводу – русский мат, это чрезвычайно интимная речь, слова эти можно произносить со вкусом только в присутствии близкого человека.

И иногда хочется вслушаться в неожиданные звуковые и буквенные сочетания, понять, а как будет звучать то, или вот то, или, что означает в языке слово, сочетающее в себе внешне безобидные буквы, которые вместе означают языковой взрыв. Возможно, грубая речь неприемлема только потому, что каждое слово такой речи нарушает привычный, устоявшийся строй речи, взрывает стандарты речи, разрывает стереотипы и шаблоны; хотя, конечно, происходит это только до тех пор, пока сквернословие и производные, войдя в речь до степени перехода в категорию стандартной речь, не теряют изначальное предназначение.

Впрочем, главная задача, избежать стандартизации речи. И вот это я постараюсь тебе обещать.

В Москве вполне кельнская погода – дождь, немного сумрачно, хило как-то, но и тепло, впрочем, это и есть московская погода, поскольку бывшая недавно сумасшедшая жара – это не совсем московская погода.

А возбуждаешься ли ты, когда говоришь со мной по телефону? Расскажи мне о своих фантазиях, причем, в тех словах, словосочетаниях и образах, которые проходят через тебя, когда ты это проживаешь изнутри.

Радость моя!»

«Ну, как тут устоять!? Я бы не устояла. А устояла лишь потому, что мне не встретился пока человек ранга моего отца. Теперь, после его писем, я его узнаю, и не удивляюсь, а как бы нащупываю знакомые очертания лица в темноте: да-да! – вот знакомые хищные изгибы носа, родной поворот скулы, лоб, пульсирующий под пальцами – это мой отец! И он был такой в единственном числе».

«22 июня 1996 г. Любимый! Ты снова даришь мне новые ощущения, я получила твое письмо. Ужасный град в Кельне. Я не могу дождаться конца этого вечера. И все же ночь наступает, я на своей несуразно большой кровати, маленькая черная лампа рядом с подушкой, тишина, нет больше никого в целом мире, только ты и я. Ложусь на живот и начинаю читать. У меня перехватывает дыхание, мое тело – как натянутая струна, мое тело изнывает от вожделения. Я чувствую твои руки: они скользят по моему лбу, щекам, шее, они опускаются на плечи, ласкают мою грудь, соски набухают, они так чувствительны сейчас, что соприкосновение с простыней становится невыносимым. Я переворачиваюсь на спину, облизываю пересохшие губы. Твои руки спускаются ниже, их уже ничем не остановить. Мой живот сначала чуть-чуть робеет, а потом вдруг становится совершенно беззащитным перед отчаянной нежностью и отдается ей, отдается с радостным упоением. Как ты хорошо написал про тот августовский вечер! Я помню этот тихий стон, почти одновременно сорвавшийся с наших губ, когда твои руки мягко коснулись моего живота. Он словно вобрал в себя всю мою долго сдерживаемую страстную нежность к тебе. Знаешь, я всегда мучилась, когда мы маялись в этих мерзких грязных подъездах, и однажды чуть не расплакалась (в катакомбах Олимпийского, помнишь?). Мне было мало того маленького кусочка твоего тела, я мечтала видеть тебя всего, гладить и целовать твои плечи, грудь, на которую я так люблю положить голову так, чтобы твои руки мягко перебирали мои волосы, я мечтала чувствовать твою кожу, спуститься руками по твоей спине к ягодицам и прижать их к себе еще сильнее, как можно сильнее. Наверное, у меня сейчас пылающие глаза. Я всегда хотела невозможного: невозможного счастья, несбыточной гармонии. И ругала, казнила себя за это: ведь будет же и расплата! Но мечта осталась. Ведь невозможно забыть твои глаза – мягкие, сияющие, чуть влажные – какими они бывают только несколько минут после.

Милый, моя задница тоскует по тем упоительным прикосновениям, которые случаются, когда мы занимаемся этим на столе или стоя на коленях на полу, перед диваном (почему-то именно так). Руки сжимают эти любимые тобою места (или это уже мои руки?), и пальцы уже там, где все трепещет от желания. Я не могу больше ни о чем думать: только бы сесть лицом к лицу и чтобы не было сил пошевелиться.

Обман удается не сразу, но вот я уже не в силах унять дрожь в коленках, тихий стон, и все.

Наступает следующий день, так всегда происходит. Мне очень понравилось, как ты сказал о времени, мне всегда нравятся слова, после которых ты говоришь, „ты же филолог, правда“. Странная штука время: два года назад, кажется, это было совсем в другой жизни, я почему-то подумала, „а у него красивые руки“, и какая-то едва уловимая волна пробежала по телу. Может быть здесь начало этой истории.



Поделиться книгой:



Регистрация