Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Оловянное царство - Наталья Михайлова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он запнулся на миг, будто бы ища себе оправдания, и закончил:

-Бо мой кот - сирота!

Дед Шумила, опираясь на стол и изумленно задирая брови, возразил:

-Нет, Михал... Нет, ты мне скажи... Как я тебя помню, ты всегда поешь эту песню. А теперь я хочу знать, почему, коли он сирота, то его надо резать? Ты мне это скажи, я не понимаю.

Тут дед хотел опустить голову на руки, но в последний миг его мохнатые брови снова задрались вверх, а лицо озарилось догадкой:

-Эге! Ты его зарежешь, чтобы твой кот зря не мучился, да? Правду я говорю? На что ему жить для сиротской доли?

Но дядька Михал несогласно затряс головой:

-Не то говоришь, дед. Я зарежу кота, бо он... да коли он сирота, то, выходит, его никому не жалко. Поэтому и поется: зарежу кота. А ты что городишь?

В кабаке было много разного люда. В кабацкой избе стоял длинный стол с лавками. За ним ели и пили, за ним же играли, за ним же спали, упившись напрочь. Несколько пропойц сидели уже в одних овчинных гуньках, потому что обменяли на сивуху одежду прямо с себя. И на давно не метенном кабацком полу спали мертвецким сном пьяные мужики. Один лежал босый, в нижней рубахе и портах. Он поворачивал из стороны в сторону опаленное морозом лицо в светлой рамке волос и бороды, открывал рот, но его стонов и бреда в кабацком гаме не было слышно. Только вошедшие в избу невольно обращали внимание на его богатырский рост. Да еще дядька Михал беспокойно заметил:

-Здоров! Под стать Евстратушке нашему.

Подумав про Гойду, Михал продолжал с пьяной нежностью:

-А помнишь, дедко, как он в Спасском на свадьбе медведя от меня перенял?

Спасское - большое село под Калугой, свадьбы там справлялись богатые. Дядька Михал, подыгрывая на дудке одному из своих медведей, неосторожно стал боком к другому. А тот неожиданно, беспричинно, как делает вся его опасная для дрессировщиков порода, кинулся на хозяина.

Евстрат перенял - бросив домру, схватился с медведем сам. Оба покатились по земле, мыча от старания подмять друг друга. Дядька Михал изловчился, поймал медведя за кольцо в носу. Гойда поднялся, щупая себе под расхристанным зипуном грудь. В пылу схватки он смутно слыхал крики в толпе, но особенно различил одно громкое женское "ах!"

Теперь Гойда окинул взглядом гурток селян и прочел в глазах, жестах, позах мужиков и баб не один испуг - острое любопытство и возбуждение. Гойда не был на них в обиде. Он медленно отер от пота и грязи лицо, широко улыбнулся в толпу и спросил:

-Сказывайте, потешили мы вас или нет? А коли потешили, то поднесите по чарке, а мы дальше будем представлять.

Качаясь над кабацким столом, дед Шумила отвечал Михалу:

-Как этого не помнить?.. Я старый, а еще все помню. Рубаха-то Евстратова на боку вся была в крови. Как же, Михал, мне не помнить, когда я вам и рубахи стирал?

-"Потешили мы вас или нет?" - задумчиво повторил дядька Михал. - Кабы не Гойда, была бы потеха, ей-богу!

Он опять бросил беспокойный взгляд на раздетого человека у входа. Обронил себе в бороду:

-Щеглишка, может, и долетел до фряжского царства... Отчего он сам на фрязина похож? Мамка его, знать, цыганка.

Дед Шумила носом уткнулся в ладони. Дядька Михал крепко толкнул его:

-Не спи, дедко, рано. Я соскучился. Давай про Садко.

Дед Шумила проснулся и сразу затянул дребезжащим высоким голосом:

-А прежде у Садко имущества не было:

Одни были гусли яровчатые.

По пирам ходил - играл Садко.

Садко день не зовут на почестен пир,

Другой не зовут на почестен пир,

Потом Садко соскучился.

Люди за кабацким столом стали прислушиваться и поворачиваться к деду. Дядьке Михалу это не понравилось.

-Хватит уже, - оборвал он.

Когда Шумила стих и кабацкий люд отвернулся, Михал задумчиво повторил снова:

-"Потешили мы вас или нет? А потешили - то поднесите по чарке", - с выражением продолжал он. - Эх, выпил бы я и здравицу бы тебе сказал, Евстратушка, да только не знаю: может, и ты теперь где на дороге, и вьюга тебя укрывает, а то в кабаке, как вон этот...

Михал через плечо кивнул на человека в нижней рубахе. Опять на его лице промелькнуло беспокойство, а потом с угрюмой решимостью дознаться правды дядька Михал выбрался из-за стола. Напряженно сощурившись и оскалившись, он присмотрелся к лежащему на полу и наклонился над ним:

-Евстратушка, соколик! Гойда!

Чтобы заработать на хлеб, Евстрат Гойда стал поденщиком. Дольше всего ему удалось проработать на одном месте, когда его взяли чистить ров на засечной черте. Ремонт старых укреплений и строительство новых велось во всех городах вокруг Москвы, и строительные приказы собирали для этого дела множество охочих людей. Бывший скоморох, который вырос в бродячей ватаге, Гойда не знал никакого оседлого ремесла. Он не умел даже искать работы и договариваться с подрядчиками. Однако парень все же попал на ремонтные работы в Коломне, куда его взяли ради его силы: вычерпывание осыпи из рва считалось в те времена одной из самых тяжелых городских работ.

Нам в наши дни известно, что скоморохи не переодевались перед представлением, как нынешние артисты, а так прямо и ходили в короткополых ярких костюмах. Они были точно чужеземцы, одетые по своему обычаю. Сменяв вишневый зипун и синюю епанчу на простой овчинный кожушок, Евстрат Гойда, казалось, очутился в чужом краю, как в том сказочном Оловянном царстве, где не было ни домр, ни гуслей, ни гудков, ни сопелей, ни волынок, ни цимбал, ни свирелей, ни лир, ни балалаек, ни бубнов, и не было борцов, жонглеров, игрецов, плясунов, медвежьих поводчиков. Языка и нравов этого царства Евстрат не знал. Он не понимал мастеровых, когда они по-своему называли ему то или другое, и потому не всегда мог исполнить, что ему было сказано. Мужики на работах смеялись над его непонятливостью или бранились. Гойда слушал их со смятением и недоумением глухого, даже кротко сносил колотушки - благо, никто не мог сбить его с ног. Мастеровые не боялись Гойду за силу. Так не боятся и ломового коня.

В одной песне про скоморохов поется, что они "по миру ходоки, всякому страданию знатоки". Но Евстрат в своем бродячем прошлом ни от чего так не страдал, как ныне от однообразной, отупляюще скучной работ во рву. Гойда затосковал. Не тяжкий труд был ему немил, - случалось, он с рассвета до заката подбрасывал молоты в ярмарочные дни, и рубаху на нем можно было выкручивать. Но какая гнетущая тоска, какая глухая русская скука рождалась в душе поденщика Оловянного царства!

Во рву всегда стояла вода из-за близости двух рек -Москвы и Коломенки. Посадская голытьба и охочие люди, пришедшие на заработки в Коломну, весь световой день вычерпывали со дна вязкий, тяжелый ил. В праздники начальство ставило им иной раз меру водки. Это была единственная радость работников. И безрадостность труда истомила бывшего скомороха. Вечерами Гойда ходил на реку: спускался по отлогому склону на берег и подолгу просиживал там, на траве у воды. Евстрат не берег сил на завтра: он был крепок на ногах. Хмурясь, подолгу не отводя взгляда, он смотрел вдаль, во тьму другого берега. Бывало, закрыв лицо руками, задумывался о своей тоске.

Вещий сон о вспыхнувшей у него в руках домре, а потом и настоящее сожжение музыкальных инструментов на Москве-реке так подействовало на Евстрата, что он жил с тех пор под гнетом ожидания вечной муки. Евстрат Гойда поверил, что его, игреца и потешника, бог непременно отдаст чертям, чтобы бренчал им на горящей домре. Он с детства привык к своему позорному и веселому ремеслу. Мысль об адской муке в расплату не так-то легко пробивалась до его сознания. Но в памятный день на Москве-реке Гойда почуял запах пекла в дыму сожженных домр, гуслей и гудков. В тот миг ад открылся ему со всей очевидностью, со всей неизбежностью для скомороха.

Евстрат твердо решил принести покаяние. Надо было идти в церковь, но Гойда стыдился своей грязной одежды. Скоморохом он одевался нарядней и чище. Нынче же ходил в том, в чем и работал во рву. Гойда выбрал деревянную церковку победнее, и в одно воскресенье собрался туда к обедне.

Парень давным-давно не ходил в церковь, не знал, как там ступить, но смотрел за другими прихожанами и повторял за ними. Когда все выстроились в очередь к маленькому попику, стоящему возле аналойчика, Гойда напряженно приглядывался, прислушивался, как они исповедуются, как священник говорит им: "Разрешаю и отпускаю", давая поцеловать крест. В свой черед Гойда встал на колени перед сухим подвижным попиком, склонился, как мог, чтобы тому было удобней накинуть ему на голову епитрахиль: Гойда и на коленях был ростом почти с самого попа. Попик велел:

-Сказывай грехи.

Евстрат позабыл, что хотел сказать, только вздохнул, еще ниже наклоняясь под епитрахилью. Он все боялся разогнуться слишком сильно и нечаянно сбросить ее с себя. Попик из бедной церковки привык к тому, что его темные прихожане не всегда умеют высказать свои мысли. Он торопливо подсказал, начиная с самых простых заповедей:

-Украл ли что?

-Нет, батько, - глухо проронил Евстрат.

-Лгал? Блудил ли с женами? Постишься? Отца и мать чтишь ли? Божился, сказывай! - скороговоркой продолжал поп.

Гойда потерялся от стольких вопросов, сбивчиво проговорил:

-Нет, батько, не... с женами. Божился сгоряча - было... Нет, батька, я на домре игрец, домрачей, скоморох был по ремеслу.

Гойда почувствовал, что опять начинает выпрямляться, и скорей нагнул голову. Но попик сам рывком сбросил с него епитрахиль. Скоморохи были отлучены от церкви, однако Гойда об этом еще не слыхал, как не слыхал вовсе о содержании многих других указов, написанных грамотными людьми.

-Волхвы, скомрахи, б...дины дети! Сие творяще да будут во аде огненном! - запальчиво крикнул поп.

Он назвал Евстрата сыном женщины из кромешного мира и еще другими словами, которые говорили о его безродности, о поруганности его рода и поруганности его самого. Эти слова, как будут думать далекие потомки, должны были указывать на принадлежность Евстрата Гойды к изнаночному миру, миру горя и срама.

-И скомрахи, и слушающие их, и их дело - все вкупе будет проклято!

Гойда не ожидал этого от тщедушного попика: тот схватил егоза грудки. Парень быстро поднялся, чувствуя, что попик тащит его вверх. Поп выпроводил его из своей бревенчатой церковки, как говорили тогда, в толчки. Ожидавшие своей очереди прихожане смеялись и свистали, глядя на эту в будущем типичную для цирка пару: маленького и большого. Но и их постиг гнев вспыльчивого попика: воротившись из притвора, он отругал их за бесстыдное ржанье и чуть-чуть было не отказал в причастии.

Во рву Гойда подхватил лихорадку. Сперва приступы - озноб, потом жар - случались через три-четыре дня, потом было прошли совсем, а через месяц возобновились с более короткими перерывами. О спасении души Гойда больше не думал. Он не любил бога, а только его боялся и хотел избежать пекла. Не веря в то, что бог добр, и в то, что это точно бог, Гойда перестал верить и в спасение. На своем веку ему случалось видеть казни и наказания батогами и кнутом. Он не мог смотреть прямо, отводил глаза. Эта собственная человеческая слабость всего упрямее разуверяла его в милосердии неба, сотворившего ад. Обвыкшись с этой мыслью, парень устал страшиться смерти, и его жизнь исполнилась до краев глухой скукой, щемящей тоской.

Когда закончились ремонтные работы во рву, Гойда вернулся в Москву. Помыкавшись немножко там и сям, он нанялся мести по ночам торговые ряды и дотянул до зимы. Его лихорадка усилилась или усугубилась какой-то новой болезнью. Гойда что было силы держался на ногах, покуда под Рождество не упал без памяти на пороге кабака, а там уж не чуял, как его снесли внутрь и как обобрали, оставив на полу в срамном виде: так часто обирали в кабаках мертвецки пьяного.

Дядька Михал договорился с кабатчиком, чтобы положить Гойду в жилой избе (она сенями соединялась с кабацкой). Гойду перенесли в запечек. Медвежий поводчик всегда и лекарь. В своих скоморошьих странствиях Михал, случалось, вылечивал скот и людей. Он сам взялся отворить Гойде кровь. Заснувший за столом, но поднятый на ноги дед Шумила держал руку Гойды над миской, куда, дымясь в плохо натопленной избе, бежала темная струйка. Дед Шумила смотрел на нее, испуганно и недоуменно разинув рот.

Гойда не чуял ничего, что с ним делают, только его лицо все больше бледнело и становилось отрешенно успокоенным.

По утрам дядька Михал уходил на заработки на паперть. В это время еще длился сорокадневный пост, а в церквах перед обедней совершались часы при открытых царских вратах, с огромными златоокладными Евангелиями на аналое. До притвора и паперти доносились песнопения. В эти дни прихожане подавали нищим особенно много, потому что в проповедях им говорили о том, что Христос явился в мир не во славе и великолепии, а в нищете, убожестве и уничижении.

С Гойдой сидел дед Шумила. Так ему приказал Михал, которого старый дед считал своим кормильцем и не смел ослушаться. Шумила оставался при больном неохотно: старика, как малого ребенка, тянуло к людям, где шумно, где каменные соборы, пение и колокола, где ему подадут денежку на немощь. А с больным было страшно и тяжело. То Гойда начинал задыхаться и хрипеть, так что дед обмирал, а то метался в бреду, и его надо было силой удерживать на лавке. За день дед Шумила с ним измучился. Когда Гойда ненадолго затих, Шумила потянулся поправить укрывавший его кожух - у самого тряслись руки. Но ради этой вынесенной вместе муки дед больше не думал о том, чтобы бросить своего бывшего кормильца. Он понял: вот он, старый дед, сидит в избе, пускай и не своей и подле больного, пускай и не родного, да все равно что своего, - а дальше ведь и того не будет! От этой мысли Шумила исполнился смешного и жалкого нянечьего рвения.

Еще одно событие случилось напоследок с Евстратом Гойдой, хоть он и ни разу не приходил в себя. Поглядев на бестолковую суету над ним деда, жена кабатчика решила сама принять участие в его судьбе. Так случается иной раз, особенно с не очень молодыми женщинами: Гойда понравился ей за то, каков он был прежде, что она угадывала теперь в бессильно распростертом теле - за стать, за красу молодости. Она спросила у деда Шумилы: "Как его звать?" - а потом, точно не веря своим ушам, повторила: "Гойда? Гойда?" Ведь это было не имя, а клич плясовой. Жена кабатчика вдруг ощутила, как угаданный ей образ удалого молодца запал ей в душу. Сердце у ней сжалось, когда она принесла больному переодеть чистую мужнину рубаху; хотела сама его покормить, но Гойда уже не принимал пищи.

Воротившись в кабак, спрятав цепи и переодевшись, дядька Михал хмуро расспрашивал деда Шумилу:

-Что он? Все не в розуме?

-Очень уж ему черти кажутся, - взявшись рукой за щеку, отвечал дед. - Говорю: что ты мол, детонька?.. Он рубаху на себе рвет: рубаха горит де на нем! Ажно самого берет за сердце.

Михал снова отворял Гойде кровь. Взял привычку всякий раз пробовать его добудиться: тряс за плечо, звал. Угрюмо объяснял деду Шумиле:

-Должен он хотя знать, что не на дороге помирает - в хате, как человек. Смотри, дедко: придет в розум без меня - скажи, что это я ему... я так сделал.

Михал хотел, чтобы Гойда перед смертью непременно услыхал: это он, Михал, позаботился, чтобы положить его в теплой избе, и еще позаботится о том, чтобы похоронить - пускай у дороги, но в глубокой яме, откуда собаки не выроют.

Когда Михал ушел из Сморгони, он приставал то к одной скоморошьей ватаге, то к другой, но, по своей склочной натуре, всегда скоро порывал с ними. Случалось, даже бродил по нескольку недель в одиночку. Потом за эту поразительную неуживчивость Гойда называл дядьку Михала "шалым". Тот, как медведь-шатун, поднятый среди зимы из своей берлоги, нигде не находил себе места. Наконец прибился к ватаге Гойды. Никишка Щегол был мальчик, а дед Шумила старик. Михал сразу увидал, что, кроме самого Евстрата, ему в ватаге нет ровни. Тут страстная Михалова неуживчивость, как коса на камень, нашла не беззлобную терпимость Гойды. Шалый медведчик прижился около него, даже, казалось, чуток угомонился. Он умел пестовать своих медведей, но, едва выйдя из детства, совсем перестал привязываться к людям. Беззлобие Гойды тронуло его. При нем очерствелая душа Михала оживала, теплела, сама начинала тянуться к сердечной привязанности. Михал был зорок, умствен сверх меры. Со своим складом ума он сейчас же дал себе отчет, что это чувство ему нравится, приходится по вкусу. Дядька Михал сознательно пришел к мысли, что должен дорожить им, потому что оно в нем редко, следовательно, и дорого. Так и жемчуг дорог, потому что редок, а другое дело было бы, когда бы им улицы мостили.

Когда-то в дни скоморошьих странствий маленькая ватага остановилась на ночлег среди поля. К ним напросился в попутчики оборванный человек неизвестного ремесла, невесть куда и откуда шедший. Дядька Михал подумал, что не худо будет ночью его постеречь, спал вполглаза. И устерег. Под утро бродяга поднялся, вытащил у Гойды из-под головы котомку. Дядька Михал только зашуметь - видит: Гойде без изголовья сделалось неудобно во сне, он и сам пробудился, привстал. Бродяга так и обмер с его котомкой. А Гойда хрипловато со сна спросил:

-Что ты в моей котомке ночью ищешь? Я вот днем искал - и то ничего не нашел.

Тем только и кончилось, что Гойда забрал назад свое изголовье. Наутро он ни словом не обмолвился, что случилось. Но и дядька Михал тоже помалкивал, растроганно думал: "Никто не знает, Евстратушка, как ты прост, а я один знаю".

Теперь дядька Михал не просто устроил больного Гойду. Ему было важно, чтобы Евстрат напоследок тоже узнал о нем одну вещь. Поутру собираясь на паперть, строго приказывал Шумиле:

-Опамятуется - скажи, что это я его в хате положил. Скажи: Михал, чтобы он знал это.

А воротившись в кабак, тряс Гойду за плечо:

-Евстратушка, соколик! Гойда! Это же я, погляди! Молви мне хоть словечко!..

Но Евстрат так и не узнал, что ему довелось помирать в доме, а не на улице.

Перед смертью его соборовали. Жена кабатчика удивилась, что к тяжело больному не зовут попа, и затревожилась, а дядька Михал не нашел, как от нее отвязаться. Звать попа к беспамятному он, безбожник, считал пустым делом. Конец человеку, думал он, - то и конец, как если бы не родился. Когда бы Гойда еще понимал и сам бы просил попа, тогда Михал, пожалуй, потешил бы его. А так сказал кабатчице:

-Грошей у меня нет.

Но кабатчица тут взялась за мужа, твердя ему, что грех будет дать христианской душе отойти без покаяния. Кабатчик послушал ее и сходил за приходским попом, обещав ему за соборование кусок сала.

Зажгли свечи перед образом. Старый поп воскурил кадило. Гойда, исхудавший так, что рубаха кабатчика пришлась ему впору, лежал на лавке смирно, почти без дыхания. Но густой дым от кадила стал понемногу расходиться по избе. Лицо Гойды вдруг ожило, исказилось мукой.

-Ах, горячо, горячо! - простонал он. - Почто жжете?

С неожиданной силой он сел на лавке и стал срывать с себя рубаху. Дядька Михал сейчас же обхватил его сзади, прижал к себе.

-Ах, горячо! - пытаясь вырваться, все громче повторял Гойда. - Пустите! Что держите?

Испуганный поп не мог подступиться к нему с елеем.

-Голову держи, - хрипло подсказал Михал деду Шумиле.

Шумила стиснул в ладонях голову Гойды. Тот все напрягал силы вырваться. Поп подошел и помазал ему маслом лоб, щеки, губы...

Про бога и черта, про ад и рай каждый человек узнает от других людей. А дядька Михал был слишком невысокого мнения о людях, чтобы верить им на слово. Ему было досадно на Гойду: зачем де ты людей слушаешь? Евстрату было уже не встать от болезни, дядька Михал это понимал. Он извелся за эти дни.

Михал стоял или сидел на ступеньке паперти, среди калек и слепых, которые просили подаяния и пели молитвы. Он сам молчал, свесивши голову на грудь, запустив пальцы в бороду, или подолгу чесал в затылке, шевелил губами в раздумье. Он думал о том, что Гойду обманули "ради его простоты". Дядьке Михалу это было досадно. Евстрат казался ему ребенком по уму. Как дядька Михал ни привязался к нему, а все ж никогда не ставил его с собой вровень. Тем сильней Михал злился на белый свет, тем было ему обидней: нашли небось, кого исказнить! "Со мной-то вам не сладить, я не даю вам веры!" - думал он про себя, упрямо выставив вперед подбородок. Михал стал реже заходить погреться в притвор, как будто бы меньше чувствовал холод.

Раз после поздней обедни, когда отзвенел воскресный трезвон, на паперть прибежал дед Шумила. Брови у него над выцветшими глазами были мучительно задраны. Прижимая ладонь к щеке, он потянулся к Михалу, стоявшему у входа в притвор, и что-то ему зашептал.

Тот вскинул свою черную бороду к главам собора, одновременно вцепившись в нее обеими руками. Успенские нищие тут увидали, что юродивый Михалка совсем своротил с ума. Прямо с церковной паперти в серое небо над золочеными крестами он бросил кличь плясовой, скоморошье слово, слово кромешного мира:

-Гойда! Гойда!

Успенский собор - благолепный, пятиглавый, каменный, - казалось, навис над бывшим медвежьим поводчиком. Говорят, когда царь Иван Ш впервые вошел в отстроенный по его приказанию собор, то изумленно воскликнул: "Вижу небо!" Дядька Михал этого предания не знал. Зато ему довелось знавать скомороха, который, умирая в кабаке, видел пекло, уготованное ему законами Оловянного царства.

*Гунька - нагольный кожух из очень плохой кожи

и плохо сшитый, который кабатчик даром

давал посетителю, если тот пропился донага,



Поделиться книгой:



Регистрация