– Патриарх русской литературы.
– Че-го?..
– Это Лев Николаевич Толстой.
Теперь Фуфаев вспомнил: такой же портрет, только размером побольше, в раме и за стеклом, висел в школе, где он с трудом доучился, в кабинете литературы. И еще вспомнил, что Толстой вроде был отлучен от церкви. А значит, крестного знамения ему ну никак не полагалось. И надо бы его, наверное, как-то вернуть. Вот только как – не креститься же в обратном порядке, начиная с левого плеча? А вдруг это уже сатанизм?
«Тьфу на тебя десять раз!» – мысленно пожелал классику, решил, что лучше пару лишних свечек в церкви поставит, и сердито спросил про другого:
– А это что за чучело?
– Это не чучело. Это Махатма Ганди.
– Какая такая махатма?
– Не какая, а какой, – поправила его Жанна. – Это он.
– Да хоть оно! Кто он такой? Китаец? – вспомнил про фэн-шуй.
– Почему китаец? Индиец.
– Ах, индиец… – протянул Фуфаев. – Понятно… В отпуске с ним познакомилась?
– К сожалению, нет. Он давно умер.
– Значит, в секту там записалась, – понял мэр. – Плясать будешь с бубном. «Махатма, – орать, – махатма!»
– Махатма, между прочим, означает – великая душа.
– Вот-вот, я и говорю. Шаманить будешь, духов созывать.
– Нет, не буду, – почему-то с жалостью глядя на начальника, произнесла Жанна. – Я буду идти по пути сатьяграха.
Фуфаев нахмурился, пытаясь вспомнить: слышал он когда-нибудь о таком пути или нет?.. Нет, точно не слышал.
– Это еще что за хрень? – спросил.
– Это не хрень, это непримиримая борьба со злом и угнетением. Борьба за добро и истину.
«Вот только мне здесь сумасшедшей революционерки не хватало! – не то чтобы испугался, но как-то заопасался Фуфаев. – Еще укусит, зараза, или бомбу кинет…» – Он поджался и незаметно попятился к двери.
– Ненасильственная, – будто прочитала его мысли Жанна.
Мэр остановился и вновь приосанился.
– Знаете, как Махатма Ганди сказал? «Мир достаточно велик, чтобы удовлетворить нужды любого человека, но слишком мал, чтобы удовлетворить людскую жадность».
Жадность Фуфаева еще толком и не начинала удовлетворяться, пока лишь аппетит нагуливала, так что фраза показалась ему чрезвычайно глупой.
– И еще он сказал: «Лучший способ найти себя – перестать прислуживать другим людям».
«Во, блин, наблатыкалась! От зубов отскакивает», – злобно подумал Фуфаев, чувствуя, как у него скулы сводит от этой проповеди.
– А еще…
– Егор Степаныч, вот вы где! – донеслось из-за спины Фуфаева. – А я вас ищу-ищу, ищу-ищу...
Он с облегчением повернул голову. На пороге стоял, подтанцовывая, как застоявшийся жеребец, его помощник Деревянко – человек настолько скользкий и юркий, что у всех, кто с ним имел дело, довольно быстро возникало навязчивое желание чем-нибудь его, как таракана, пришибить.
– Все, Егор Степанович, все, победа! – радостно, даже восторженно воскликнул он. – Деньги пришли! Вся сумма, напрямую. Султан Хасимович уже звонил.
– Понял, – кивнул мэр, и глаза его заблестели в предчувствии большого, давно ожидаемого куша. – Готовь бумаги. Султан список прислал?
– Да, вот… – Помощник полез в папку, но мэр его остановил:
– Не надо. Действуй!
– Есть! – Деревянко спиной просочился за дверь и бойко зарысил по коридору. Судя по удаляющемуся топоту, он не просто бежал, а еще и подпрыгивал.
Денег этих Фуфаев ждал давно. И не он один – в деле участвовало еще несколько ответственных лиц, начиная со столичных чиновников и заканчивая местными – областными и городскими. Плюс пяток депутатов и авторитетный бизнесмен Султан, который всю операцию не только придумал, но и брался воплотить в жизнь. Операция была проста и настолько нахальна, что не могла не получиться.
Городок наш издавна мечтал о железнодорожном сообщении с остальным миром. Чтобы приходили и отходили пассажирские поезда, курсировали по расписанию электрички, трудолюбиво тянулись насквозь грузовые составы, полные всякого полезного добра. Чтобы детям сызмальства был знаком отечественный запах странствий, состоящий из неповторимой смеси тавота, мазута и сгорающего в титанах угля. Чтобы было место, где жизнь никогда не затихает, и даже по ночам постукивает молоток обходчика, звучит прямо с неба, множась эхом, жестяной голос диспетчерши, гремят сцепки, и с горящим глазом на лбу, похожий на циклопа-призрака, скользит туда-сюда по блестящим нитям маневровый тепловоз. Чтобы можно было сразу сесть и поехать куда угодно – хоть в область, хоть к морю на юг, хоть в столицу, хоть далеко за Урал. Чтобы был просторный вокзал с залом ожидания, рестораном и буфетом… Одним словом, чтобы все было, как у людей.
И в досоветское время горожанам мечталось об этом, и в советское наказы давали и писали челобитные от трудящихся, но не получалось. Стратегического значения городок не имел, полезными ископаемыми, численностью и большими объемами нужного стране производства не вышел, поэтому тянуть к нему железную дорогу никакая власть не желала. Советская порой обещала перед выборами, однако выполнять обещанное не торопилась. Единственное, на что ее хватило, – это проложить узкоколейку, по которой некогда вывозились лес, щебень с песком и что-то невнятно оборонное из двух секретных цехов Сельхозтехники. Не то отдельные детали для боевых жаток, способных косить неприятеля, как траву, не то валки для разминирования, – слухи ходили разные. Но и узкоколейка вместе с властью приказала долго жить – заросла травой, а кое-где и деревцами, оплыла, осела, местами заболотилась, так что трудно уже было на глаз распознать – не то это бывшая насыпь, не то скудные остатки какого-нибудь оборонительного вала, защищавшего в древности городок от всяких супостатов. Во всяком случае, немногим туристам, которых неведомыми путями вдруг заносило иногда в городок, эти незначительные выпячивания на почве дружно выдавались за последнее. Для экзотики и исторической привлекательности. Даже легенду одну специально сочинили – про молодую жену князя, которая до последнего своего часа не верила в его гибель на Куликовом поле и каждый день в любую погоду выходила на вал встречать. И сами в нее почти поверили…
Вокруг этих несвершившихся чаяний операция и затевалась. Стараниями хорошо «подогретых» депутатов и чиновников в федеральный бюджет удалось включить строительство в городке железнодорожного вокзала. Выглядело это так, что железная дорога тут давно есть, исправно работает, а вот ни станции, ни вокзала почему-то нет. Хотя и были предусмотрены в каком-то там плане развития. И именно их отсутствие не позволяет данному региону из убыточного и дотационного перейти в число прибыльных, приносящих хороший доход. Из-за чего не только население страдает, но и интересы государства. И давно пора этот вопрос решить.
Разумеется, на самом деле никто ничего строить не собирался. Зачем, если дороги нет? Это уж как-то совсем нерачительно. Зато имелся подходящий котлован на месте бывшего карьера – как раз рядом с узкоколейкой, и копать ничего не надо, только чуть подровнять, – и известно было, где можно практически «за так» разжиться некондиционными сваями. А уж вбить их – плевое дело. И набросать всяких панелей и блоков – тоже некондиционных. На этом деньги, переведенные на счета нескольких строительных фирм, должны были закончиться, а вместе с ними – исчезнуть и сами фирмы, специально для такой операции на подставных лиц зарегистрированные. И поди потом чего докажи!
Оставалось только дождаться денег, чтобы быстренько их «распилить». И вот они пришли…
– Слышала? – испытующе посмотрел на Жанну Фуфаев. – Все поняла?
– Поняла, да, – глядя почему-то не на него, а на прилепленные к стене две бумажки с изображениями, ответила Жанна.
– Чтобы к вечеру деньги ушли! Ясно?
– Ясно. Уйдут.
– А с дурью этой своей сектантской завязывай, иначе расстанемся, – с нажимом подытожил мэр, уже зная, что расстанется с Жанной в любом случае и в самое ближайшее время, как только найдет ей замену. – И портреты правильные обратно повесь. А этих чтоб я не видел… Дома у себя в сортире прилепи, если так хочется. Глядишь, и в дело сгодятся, – уже в дверях хохотнул он.
Жанна ничего не ответила, промолчала. А Фуфаев, весь погрузившись в приятные подсчеты, внимания на это не обратил. И к внутреннему голосу своему, что-то навязчиво шепчущему, не стал прислушиваться. Да еще и перестраховаться решил, отъехав в область якобы по неотложным делам. С ночевкой. Если что – не было его в это время в городке, все Жанна сделала, с нее и спрос…
А на следующее утро было повсеместное ликование. Случилось нечто невозможное – город вдруг взял и расплатился со всеми! С врачами, няньками и санитарками, учителями и воспитателями, работниками коммунальных и других служб, библиотекарями и пенсионерами… Перечислил многократно обещанные деньги на ремонты и закупку необходимого оборудования. Погасил все свои долги за свет, газ, электричество и услуги. И даже заплатил вперед… Одним словом, сделал то, чего никогда не делал и по всему – делать не собирался.
Мэр узнал об этом одним из последних. Когда уже было поздно. Приказал привести немедленно Жанну, но та бесследно исчезла. Только записку обнаружили на ее рабочем столе: «Чем меньше имеешь, тем меньше хочешь. Махатма Ганди». Которую мэр в бешенстве порвал и затоптал.
И художник тоже пропал. Оставив соседке несколько своих картин, чтобы та передала их в дар школе. Которые мэр тоже рвал, топтал, а потом самолично сжег, заодно подпалив и его домишко. И орал на Петрюкова, чтобы тот хоть из-под земли «этих гнид» достал. А Петрюков потел, краснел, отвечал «Есть!» и «Так точно!» и нарезал вокруг зашедшегося в гневе начальника круги, похожий на служебно-розыскную собаку, взявшую след. Но след, похоже, так и не взял. Может, не успел. Потому что через два с небольшим часа ему была поставлена другая задача – копать под Султана. Нарывать все, что может сгодиться для угроз и шантажа.
Султан все утро пытался дозвониться до Фуфаева. Понял, что тот не хочет отвечать, и послал своих людей. Они прямо на площади грамотно остановили машину мэра, достали из нее пассажира и привезли к хозяину. Разговор состоялся долгий, а суть его вкратце свелась к следующему: подготовительный этап обошелся в немалые деньги, серьезные люди ждут откатов, вся сумма к Фуфаеву пришла, кто и как лажанулся – никого не волнует, за персонал в любом случае отвечает начальник, так что с него и спрос. Резюме: счетчик включен.
Когда сильно сбледнувшего Фуфаева вернули к мэрии, он первым делом побежал в туалет. Причем не в свой личный, при кабинете, а в первый попавшийся на пути. Затем махнул стакан коньяка и стал названивать по телефону. Итоги, видимо, его не утешили, так как последовательность туалет – коньяк была повторена еще раз. После этого он вызвал к себе Петрюкова и Деревянко, нервно их обласкал и приказал тайно, но очень энергично, отложив все, заняться темными делами Султана.
Как уж у них там с энергичностью получилось – неизвестно, но вот с тайной явно не задалось. Едва распрощавшись за дверью кабинета мэра, они тут же бросились звонить Султану. Ему даже пришлось сразу по двум телефонам разговаривать – так они умудрились совпасть…
А через два дня с мэром произошло несчастье. Прямо в собственной бане, точнее – в сопутствующем ей бассейне. Там на стене телевизор висел вместе с проигрывателем DVD. Чтобы нескучно было водные процедуры принимать в разнополой компании. Так этот проигрыватель отчего-то вдруг взял и упал. И попал в воду. Да еще и в тот момент попал, когда туда залез Фуфаев. Видимо, он хотел параллельно с купанием фильм посмотреть. Диск вставил, включил, залез – и нате вам, такая подлость! И фильм-то, между прочим, хотел посмотреть хороший, отечественный, еще из старых, советских, не теперешнюю лабуду. «Вокзал для двоих» называется. Такое вот совпадение. Там, кто не помнит, в роли ушлого проводника железнодорожного очень убедительно снялся Михалков. Нынешний наш главный по кинематографу. Которого папа покойный Сергей – тоже главный, но по гимнам – мудро назвал Никитой аж за восемь лет до того, как самым главным по стране стал Никита же Сергеевич же, но Хрущев. Что, разумеется, к данной истории не имеет ровно никакого отношения, однако тоже ведь совпадение.
Вспомнилось же это совершенно не к месту лишь потому, что народ наш их всех любит. Кроме, конечно, Хрущева, который великого Сталина охаял – а порядок был при нем ого-го! – и вообще кукурузник. Одного за гимн на любые времена и дядю Степу, другого – за снятые фильмы, роли и за горячий добычливый патриотизм, а Фуфаева – за то, что единственным он мэром оказался на нашей памяти, кто городские деньги употребил на городские же нужды. Других таких пока не было. И будут ли когда – неизвестно. Во всяком случае, общее течение жизни оптимизма не внушает. Если только на соратников его ближайших понадеяться, Петрюкова и Деревянко. Ходят слухи, что кого-то из них будут новым мэром ставить. Не зря же они на похоронах шефа так наперегонки убивались. Словно самого любимого родственника потеряли и не знают теперь, как им дальше жить. Такое у всех сложилось впечатление.
Хотя лучше всего там все же говорил Султан. Тоже на правах соратника и лучшего друга. Искренно говорил, проникновенно, со скупой, но заметной слезой. И из многих мужиков тоже ответные слезы высек. А женщины – те просто в голос рыдали! И охотно откликались на его предложение поставить покойному памятник. На площади, перед мэрией, вместо Ленина. А чего – он для нашего городка уж куда больше сделал, чем вождь мирового пролетариата! Который, по правде сказать, не сделал для городка ничего. По крайней мере хорошего.
История десятая, казенная,
на самом деле началась много лет назад и не в городке, а в его дальней окрестности, где рядом с лесом, за сильно прореженным временем и стихиями забором, находился интернат для детей с задержками, как принято говорить, чтобы никого не обидеть, умственного развития. Там же она в прошлом году и закончилась.
Началась же она с того, что директором интерната назначили нашего земляка Дмитрия Афанасьевича Безрукова. Приехал новоиспеченный директор туда с семьей, огляделся и сразу понял, что крупно влип. Кругом глушь, ближайшее село в трех километрах, школа там только восьмилетняя, а дочери его как раз надо было идти в девятый, интернат запущен до безобразия и укомплектован кадрами лишь на треть, да и эту треть по-хорошему давно пора было разогнать, предыдущий директор, спроваженный на пенсию, похоже, только пил, воровал и использовал слабоумных воспитанников постарше в приусадебном хозяйстве, продукция которого шла куда угодно, но не на их стол, остальной персонал тоже тащил все подряд, поэтому дети посохраннее бродили оборванными и вечно голодными, а остальные просто гнили в своих кроватях, источая непередаваемую вонь.
Безруков и так был человеком не самым энергичным, предпочитая плыть по течению и делать, что укажут, а здесь у него совсем руки опустились. Да и опыта работы с такими детьми у него не было – трудился он до сей поры в самой обычной школе, куда пришел сразу после пединститута. Конечно, и там всякие дети попадались, но не в таком количестве и далеко не в таком состоянии. А тут еще жена его и дочь через две недели не выдержали и сбежали обратно в городок, к нормальной школе и хоть какой цивилизации, обещая, разумеется, по возможности главу семейства навещать. Оставшись один, Безруков даже не стал трепыхаться – плюнул на все и отдался любимому делу – рыбалке. Благо речушка была рядом и два озера неподалеку. Жил он в отдельном флигеле, в основном корпусе появлялся постольку-поскольку, на дефективных детей старался не смотреть, потому что сочувствие к ним испытывал довольно умозрительное, которое при близком знакомстве быстро испарилось, уступив место брезгливости и какому-то смутному страху, словно в глубине души он боялся сам от них заразиться и перезаразить всю семью, особенно дочь. Немногие подчиненные, встретив нового начальника настороженно и не без опасений, вскоре стали смотреть на него, как на пустое место, и продолжали делать, что привыкли.
Иногда в интернат наведывались проверяющие, приходили в ужас, стращали, вкатывали Безрукову очередной выговор, грозились уволить с волчьим билетом, в гневе уезжали, но дураков разгребать все эти авгиевы конюшни, похоже, нигде найти не могли, и все оставалось по-прежнему.
А через пару лет случилось то, после чего Безруков и вовсе впал в полную душевную прострацию, потеряв интерес ко всему.
На многих его подопечных природа за что-то жестоко отыгралась по полной, обделив их не только умом, но и телом. А вот дебилку Анжелику, видимо, в последний момент все же решила пожалеть и наградила такими статями, что в свои пятнадцать она выглядела на все спелые двадцать. Да еще какие спелые! Даже убогое интернатское рубище не могло скрыть ни сливочной, чуть лоснящейся кожи с легким золотистым пушком, ни сочной, налитой груди с крупными шоколадными сосками, ни в самую меру полных ног, переходящих в упругие ягодицы и чуть волнующийся от томительной внутренней дрожи живот, ни покатых, округлых плеч, ни хорошей античной лепки рук и шеи. Как такое смогло созреть и вырасти на скудных казенных харчах – отдельно непостижимо. Единственное, что эту красоту портило, – тяжелое, грубое, одутловатое лицо с оттопыренными ушами, приплюснутым носом, вечно раскрытым губастым и слюнявым ртом и маленькими пустыми глазками. Но как раз лицо-то на этом обильном телесном фоне все представители иного пола замечали в самую последнюю очередь. Если вообще замечали…
Говорить Анжелика не умела, могла только издавать нечленораздельные звуки и мычать. Зато мычала так, что у случавшихся рядом здоровых мужиков перехватывало дух и начинало сосать где-то глубоко внутри, а обитавший при кухне беспородный пес Гоша тут же подбегал и с остекленевшим взором пытался оседлать ее ногу.
Плюс ко всему она и нижнее белье в любое время года носить отказывалась, сдирая его с себя даже в нелегкие для женского организма дни. Во-первых, то еще было бельишко, детских размеров, на ее фактуру никак не рассчитанное, резало в самых нежных местах и натирало, во-вторых, мешало быстро и незадумчиво справить естественную нужду, а главное, затрудняло доступ к тому, что она любила, задрав спереди подол, рассматривать, почесывать и поглаживать. Интернатские воспитанники, целиком погруженные в свои тяжелые хвори, относились к этому ее занятию вполне равнодушно, если и присоединялись к разглядыванию, то исключительно за компанию, без всяких иных намерений, а вот многие сельские парни и мужики такую простоту чрезвычайно ценили и при встрече с Анжеликой охотно ею пользовались. Тем более что Анжелика никогда и не возражала. Только громче что-то мычала и дольше потом разглядывала получившийся там беспорядок.
Воспользовался однажды и Безруков. И не где-нибудь, а прямо в своем кабинете. Как уж так получилось – он потом сам толком вспомнить не мог. Зачем-то туда Анжелика забрела, чего-то стала, мыча, ему там показывать, причем платье задрала со всех сторон, а потом еще повернулась спиной и нагнулась, и все это на Безрукова, которого патриархально-стыдливая жена подпускала к себе только в кромешной темноте, да и этого давненько не случалось, произвело такое оглушающее впечатление, что опомнился он, лишь в самый разгар подняв на какой-то очень посторонний звук глаза и – надо же было так совпасть! – упомянутую супругу в дверях кабинета внезапно увидев. Приехавшую без предупреждения его навестить и теперь застывшую на пороге с выпученными глазами вместе с дочерью. У последней, кстати, вообще никакого личного опыта в этой области, кроме нескольких неумелых поцелуев, до сей поры не было. А тут сразу такая вакханалия. Во всех подробностях и при самом бурном участии родного отца…
Больше со своей семьей Безруков не встречался. Во всех контактах ему было наотрез отказано, развели его по требованию жены заочно, и лишь спустя время он узнал, что жена и дочь вскоре после развода городок наш покинули, а в каком направлении – неизвестно. Родственники жены, чьи адреса он смог найти, на письма не отвечали – хранили гордое молчание.
Вот тут-то Безруков окончательно и сдал. Погрузился в такое душевное оцепенение, что стал сильно смахивать на своих подопечных. Не из тех пока, что только лежат, уставившись в одну точку, похожие на растения, или сидят и монотонно раскачиваются и бьются, похожие на кем-то запущенные маятники, не из тех, что бесцельно ползают и, наткнувшись на препятствие, никак не могут свернуть, не из тех, что хватают все подряд и суют в рот, не из тех, что однообразно кричат, не из тех, что стоят-стоят, бубнят-бубнят, а потом упадают в припадке, а из тех, что бродят с отсутствующим видом и что-то тихо бормочут себе под нос.
Прошло еще время, страна увлеченно распродавала саму себя, толкая за кордон все подряд, дошла очередь и до больных детей. Сытые и чадолюбивые иностранцы оказались на них столь падки, что готовы были платить немалые деньги, чтобы их усыновить или удочерить. Тут же возникли соответствующие агентства, появились многочисленные посредники, стали выстраиваться хитроумные цепочки, позволявшие на почти законных основаниях менять никому не нужную обузу на нужную всем валюту. В одну из таких цепочек включили и Безрукова.
И сразу его заведение оказалось у профильных чиновников на хорошем счету. И расположено на отшибе, вдали от любопытных глаз, и утвердившийся там бардак давал возможность легко оформить что угодно, а главное, визит туда действовал на потенциальных усыновителей беспроигрышно. Шокированные увиденным, они становились такими покладистыми, что готовы были согласиться на любые условия. И странноватый вид директора тому лишь способствовал, добавляя к и без того жутковатой картине дополнительную краску.
В интернат вновь зачастили гости, только уже не с проверками, а на предмет отбора и оценки, ряды воспитанников стали потихоньку редеть, так как организованный отток был куда больше естественного притока, а доходы Безрукова принялись расти несопоставимо со скудным окладом.
Перепадали ему, в общем-то, крохи, основные деньги оседали где-то выше, в руководящих органах опеки и надзора, но ведь и усилия от него никакие не требовались. Только встречать, показывать все, как есть, затем подписывать, где укажут, и готовить детей к отправке на новые родины.
Разумеется, он и этим поначалу занимался спустя рукава, просто следуя указаниям вышестоящего начальства, а деньги равнодушно складывал в обувную коробку, лежавшую во флигеле под столом, но потом его поведение изменилось.
Однажды ему вдруг пришло в голову, что повзрослевшая дочь, сейчас наверняка уже оканчивающая какой-нибудь хороший медицинский или педагогический вуз и – не исключено – вышедшая замуж, а то и родившая, рано или поздно обязательно захочет к нему приехать. Хотя бы из любопытства, формально навестить. А если она увидит построенный для нее большой и удобный дом, то, кто знает, может, у нее появится желание и остаться. Или приезжать почаще. Учитывая ситуацию в стране, такая глушь – не самый ведь худший вариант. Тихо, спокойно, с трудоустройством проблем никаких – в интернате вон сколько ставок свободных…
Мысль эта настолько ему понравилась, что буквально воскресила. Вернула к жизни. И Безруков начал строить дом. Даже целую усадьбу. Договорился в инстанциях насчет земли, выгородил себе два гектара неподалеку от интерната, завез стройматериалы, нанял несколько рукастых и еще не спившихся мужиков из соседних сел, объяснил им, чего хочет, – и дело пошло.
Через год обувная коробка опустела, а за высоким забором на бывшем колхозном поле стоял большой кирпичный особняк в два этажа с мансардой, рядом с ним баня, гараж, всякие подсобные сооружения, а на другом краю поля – чтобы глаза не мозолить и одновременно быть под рукой – небольшой домик для самого Безрукова.
Еще с год ушло на отделку и меблировку – не потому, что это оказалось более сложным делом, чем строительство, просто приходилось заниматься этим поэтапно, по мере поступления новых выплат, которых теперь Безруков ждал с большим нетерпением. Он даже попытался было заикнуться об увеличении своей доли, но тут же получил от вышестоящих подельников окорот.
Когда все было готово, Безруков запер большой дом и переселился из казенного флигеля в маленький, где первым делом повесил на стену вырезанную из какого-то случайного журнала фотографию мальчика лет пяти. Почему-то он был уверен, что именно так должен сейчас выглядеть его внук. Большие синие глаза, русые кудряшки, пухлые щеки, улыбчивый рот – да, несомненно, так! Может, это он и был сфотографирован для рекламы печенья?
Обувная коробка потихоньку стала вновь наполняться хрусткими зелеными купюрами – только уже не на строительство и не на обустройство, а для передачи дочери на жизнь.
Однако времена продолжали меняться, эпоха беспорядочного и азартного бандитизма сменилась насупленной эпохой питерского самодержавия, от которой, конечно, уже не веяло никаким имперским величием, а несло лишь мелкой мышиной возней вокруг чинов и гешефтов. И вот тут произошло что-то непонятное. Страна, которой по-прежнему до подавляющего большинства собственного населения не было никакого дела, внезапно горячо заинтересовалась участью своих маленьких немощных граждан. Не всех, правда, а лишь тех, кто ее либо уже с посторонней помощью покинул, либо имел шанс в ближайшее время это сделать. То ли сказался извечный наш принцип «сам не ам и другим не дам», то ли наверху решили, что пришла пора продемонстрировать хоть какую заботу о людях, и такой способ был признан наименее затратным, так как никаких вложений, кроме праведного пафоса, не требовал, то ли кому-то стало неприятно, что деньги, получаемые за усыновление, бесконтрольно текут мимо, то ли кто-то счел, что масштабы этой деятельности стали для страны уж совсем компрометирующими, то ли элементарная зависть проснулась: как это так, мы, значит, здоровые, здесь должны мучаться, а эти убогие будут там на всем готовом благоденствовать, то ли кто-то пропиариться захотел и выступить в роли борца за народ (хотя роль эта уже выходила из политической моды, так как ясно было, что единственным, кому теперь позволялось за народ бороться, – это главному начальнику и немногим уполномоченным им людям, которым сверху было виднее, какой именно народ и в каком количестве державе нужен), то ли все это вместе подействовало плюс еще что-то, но шум по поводу «торговли российскими детьми» поднялся изрядный. Посредники, быстро смекнув, чем дело пахнет, вновь подались в теплые края – охватывать своими заботами африканских и азиатских детей, пусть и с меньшей выгодой, но зато и без риска, их недавние компаньоны из числа служивых людей сориентировались еще быстрее и присоединились к хору осуждающих, стараясь пробраться в первые ряды, и в итоге бизнес, от которого ненавязчиво кормился Безруков, как-то вдруг взял да исчез. Будто его и не было.
А когда поднятый шум утих, об интернате и вовсе предпочли забыть. Снабжали по минимуму, никаких комиссий больше не присылали. Изредка только появлялись со скучными, если не сказать – обиженными, лицами пожарные, чтобы наложить штраф, оставить грозное предписание с перечнем обнаруженных недостатков и поскорее отбыть к более благодарным во всех смыслах объектам. Безруков покорно уплачивал штраф, отправлял предписание дальше по инстанции, и на этом все заканчивалось. Даже если бы интернат напрямую, без посредников, распродал своих воспитанников зарубежным усыновителям и весь доход пустил на устранение недостатков, этих денег все равно бы вряд ли хватило на новую пожарную сигнализацию взамен неработающей старой, на противопожарные двери и раздвижные решетки, на ремонт ветхой проводки и строительство новой котельной и на т.д, и на т.п., далее по внушительному списку. В бюджете же интерната таких фантастических сумм и подавно не было…
А потом жизнь Безрукова опять круто поменялась. Когда в его кабинете появился один человек. С внешностью настолько затертой, что стоило только отвести взгляд – и уже трудно было вспомнить, как он выглядит. Даже голос был его какой-то бесцветный, лишенный всяких интонаций, и от этого жутковатый. Словно не человек говорил, а механизм, которому все равно, что он произносит. А значит – и что сделает.
Войдя без стука, он издали показал какие-то «корочки» с непонятной, но внушительной золотой аббревиатурой, сел напротив Безрукова и тихо заговорил.
И Безрукову сразу стало не по себе. А затем и страшно. Так страшно, как никогда еще не было. Потому что посетитель знал о нем все. Даже то, чего Дмитрий Афанасьевич сам о себе еще не ведал. Или только догадывался. Или хотел попрочнее забыть. Например, он знал об Анжелике. И о том, что когда-то здесь, в кабинете, произошло. Причем в таких подробностях, словно находился в тот момент рядом. Известно ему было, и в какой психбольнице сейчас обитает Анжелика. И с какой легкостью при очной ставке может указать на Безрукова, как на своего растлителя. Собственно, уже указала, пока на фотографию, жестами продемонстрировав в присутствии двух свидетелей, чего он с нею делал. О чем и был составлен протокол. Ознакомиться не желаете? Протоколов допроса других свидетелей, его жены и дочери, пока нет, но за этим ведь дело не станет…
Еще он знал все о недавнем преступном бизнесе Безрукова, в результате которого страна лишилась многих своих подрастающих граждан. А двое из них от жестокого обращения в приемных семьях погибли. О чем имеются соответствующие справки. Таким образом, помимо растления малолетних, ему еще будет вменено соучастие в двух убийствах. Это в лучшем случае, а в худшем – не соучастие, а организация, потому что все остальные члены преступной группировки, торговавшей детьми, уже признали в нем организатора. Ну а что с осужденными по данным статьям происходит в местах заключения, где им предстоит провести весь остаток жизни, говорить, наверное, не надо. Хотя можно и сказать…
Знал он и о том, для кого Безруков построил усадьбу. Которая, разумеется, будет конфискована и им не достанется. Ни дочери, ни двум, да, да, уже двум внукам. Старшего, кстати, зовут Матвеем, и он действительно похож на то фото, что висит в маленьком доме на стене. Да и не захочет дочь рассказывать детям о таком близком родственнике. Хотя процесс обещает быть громким, и все равно все знакомые узнают и станут показывать пальцем. Так что с насиженного места она, конечно, уедет. Но не к нему. И скорее всего без мужа, как раз начавшего хорошо продвигаться на государственной службе…
Похоже было, что посетитель еще и умеет читать мысли, во всяком случае, когда Безруков уже был полностью раздавлен и готов написать и подписать что угодно, лишь бы этот человек замолчал и поскорее ушел, он с нажимом сказал, что самоубийство тут тоже ничего не решит. Просто дело его, минуя суд, сразу попадет в прессу. И последствия будут ровно те же – конфискация и позор для семьи. Пусть и бывшей…
И лишь потом, после долгой паузы, во время которой равнодушно наблюдал за директором, как за попавшим в ловушку мелким насекомым, он как бы нехотя добавил, что всего этого, в принципе, может и не быть. И, отвечая на вопросительный то ли всхлип, то ли вздох Безрукова, стал неторопливо, с повторами, объяснять, чего от него взамен требуется. Тот суетливо кивал, не вникая, и все пытался унять в теле противную мелкую дрожь…
Через несколько дней в интернате появилась новый главврач Лариса Эдуардовна – худощавая блондинка среднего роста лет тридцати с небольшим – так, ничего особенного, если не считать тяжелого, какого-то рыбьего взгляда и привычки быстро облизывать губы, что делало ее похожей на голодную змею. Так ее поначалу и стали звать: Змеей.
Поселилась она во флигеле, который раньше, до строительства собственного жилья, занимал Безруков, и, по правде сказать, жизнь в интернате с ее приездом сразу улучшилась. Не только по медицинской части – тут ее больше занимала гигиена воспитанников, – а вообще. Во-первых, из городка вдруг прислали бригаду рабочих, которые утеплили окна, вставили стекла, где их недоставало, привели в относительный порядок санузлы и отопление, в последние годы греющее не столько помещения, сколько улицу, и изолировали на втором этаже левое крыло, сделав там косметический ремонт. Разумеется, это могло быть простым совпадением, но руководила их работой почему-то она. Во-вторых, на втором этаже был заново оборудован медкабинет, который из обычного помещения с несколькими пустыми шкафами, раковиной и кушеткой превратился почти в операционную – чистую, стерильную, со специальным столом, освещением и большим набором самых разных медицинских инструментов. Попасть туда можно было теперь как из общего коридора, так и из изолированного крыла, для чего был специально прорублен еще один вход. В-третьих, изменилось к лучшему и снабжение. Лекарствами, одеждой, постельным бельем и, что самое удивительное, продуктами. Последнему больше всех обрадовалась повариха Зинаида. Но радость ее была недолгой.
Вообще-то в интернате работали три поварихи. Однако две остальные во всем подчинялись Зинаиде. И всецело от нее зависели. Все трое были из ближнего села, где у Зинаиды, многие годы приближенной к считай дармовым продуктам, был большой авторитет. Она этих двух сюда в разное время и пристраивала. В обмен на вечные благодарность и послушание. Она же, если что, могла их и запросто отсюда убрать, просто выразив такое желание Безрукову.
Привыкнув единолично распоряжаться доставляемым провиантом – что себе, что в котел, что товаркам, что некоторым другим работникам интерната, если хорошо попросят и заинтересуют ответной услугой, – да еще и слегка ошалев от завезенного с утра ассортимента, она к внезапному появлению новой врачихи на кухне отнеслась, в общем, по-доброму, снисходительно спросив: «Ну че надо-то?» И была сильно уязвлена ее дальнейшим поведением.
Врачиха молча обошла помещение, заглянула в чаны, кастрюли, потрогала пальцем сальную посуду, брезгливо вытерла его платком, подняла брови на немытые черные сковородки, сказала: «М-да» – и загородила дорогу высокому парню, который как раз наладился к выходу с двумя большими сумками.
– А это кто? – спросила.
Зинаида уже поняла, что врачиха – та еще стервочка и пришла сюда не за дружбой, а наводить свои порядки. А значит, надо ее обламывать сразу.
– Ну дружок мой, а че? – лениво процедила она и с усмешкой добавила: – Нравится?