2. Государю угодно было быть моим цензором: это правда; но я не имею права подвергать его рассмотрению произведения чужие. Вы, конечно, будете исключением, но для сего нужен предлог, и о том-то и хотелось мне с вами переговорить, дабы скоростью не перепортить дела.
3. Вы со славою перешли одно поприще; вы вступаете на новое, вам еще чуждое. Хлопоты сочинителя вам непонятны. Издать книгу нельзя в одну неделю; на то требуется по крайней мере месяца два. Должно рукопись переписать, представить в цензуру, обратиться в типографию и проч., и проч.
4. Вы пишете мне: действуйте или дайте мне действовать. Как скоро получу рукопись переписанную, тотчас и начну. Это не может и не должно мешать вам действовать с вашей стороны. Моя цель — доставить вам как можно более выгод и не оставить вас в жертву корыстолюбивым и неисправным книгопродавцам.
5. Ехать к государю на маневры мне невозможно по многим причинам. Я даже думал обратиться к нему в крайнем случае, если цензура не пропустит ваших Записок. Это объясню я вам, когда буду иметь счастье вас увидеть лично.
Остальные 500 рублей буду иметь вам честь доставить к 1-му июля. У меня обыкновенно (как и у всех журналистов) платеж производится только по появлении в свет купленной статьи.
Я знаю человека, который охотно купил бы ваши Записки; но, вероятно, его условия будут выгоднее для него, чем для вас. Во всяком случае, продадите ли вы их или будете печатать от себя, все хлопоты издания, корректуры и проч. извольте возложить на меня. Будьте уверены в моей преданности и ради бога не спешите осуждать мое усердие.
С глубочайшим почтением и преданностью честь имею быть, милостивый государь, вашим покорнейшим слугою.
Александр Пушкин.
P. S. На днях выйдет 2-й No Современника. Тогда я буду свободнее и при деньгах.
31 июля 1836 г. Петербург.
Пришлите мне мои листочки, Александр Сергеевич! Их надобно сжечь, так я желал бы иметь это удовольствие поскорее.
Я виделся с князем Дундуковым, но рукописи ему еще не отдал; им обоим, я думаю, не до того, у Петра Александровича[24] жена при смерти.
Позволите ли вы мне поместить проданный вам отрывок во вторую часть?
Ваш покорнейший слуга Александров.
22 декабря 1836 г. Петербург.
Милостивый государь Александр Сергеевич!
Имею честь представить вам вторую часть моих Записок. Извините, что не сам лично вручаю вам их, но я давно уже очень болен, и болен жестоко. Дела мои приняли оборот самый дурной; я было понадеялся на милость царскую, потому что ему представили мою книгу; но, кажется, понадеялся напрасно: вряд ли скажут мне и спасибо, не только чтоб сделать какую существенную пользу.
Простите, будьте счастливы.
Преданнейший слуга ваш Александр Александров.
21 ноября 1861 г. Елабуга.
Милостивый государь Всеволод Николаевич!
Очень приятно мне, что вы напомнили о знакомстве моем с вашим родителем, человеком достойным всякого уважения как по качествам ума и сердца, так и по могучему таланту писателя. С удовольствием вспомнил я то время, которое провел у него на Боткинском заводе, где он служил тогда.
Что касается до желания вашего видеть имя мое в ряду Георгиевских кавалеров, то хотя оно и польстило моему самолюбию, но не знаю — буду ль я иметь право на это отличие: орден мой 5-й степени, и я не знаю, дает ли он право на название кавалера офицеру.
О биографии моей вы можете выправиться в моих Записках. В них подробно описана вся жизнь моя с самого рождения. Книги эти вы можете достать в императорской библиотеке, более нет уже их нигде. Их три: первые две под названием «Девица-кавалерист», а третья просто Записки Александрова. В истине всего там написанного я удостоверяю честным словом и надеюсь, что вы не будете верить всем толкам и суждениям, делаемым и вкривь и вкось людьми-сплетниками.
В Записках моих есть много собственных имен людей, достойных уважения, которые выставлены при не совсем приятных обстоятельствах. Я бы желал, чтоб имена эти были заменены просто начальными буквами или даже звездочками.
Засим свидетельствую вам мое искреннее уважение и остаюсь преданный слуга ваш
Александров (Н. Дурова).
Автобиография Н. Дуровой
Родился я в 1788-м году, в сентябре. Которого именно числа, не знаю. У отца моего нигде этого не записано.
Да, кажется, нет в этом и надобности. Можете назначить день, какой вам угодно. На 17-м году от роду я оставил дом отцовский и ушел в службу. Подробности этого события и дальнейший ход происшествий, последовавших за вступлением в Коннопольцы, описан в Записках, изданных под названием: «Девица-Кавалерист» в двух частях и еще в третьей под названием «Записки Александрова». Вы можете извлечь из них все, что будет прилично по вашему усмотрению. В 1816 году я, по желанию отца, вышел в отставку, хотя с большим нехотением оставлял блестящую карьеру свою.
Заменив уланский колет фраком, я едва не пришел в отчаяние, когда первой часовой, мимо которого я прошел, не стал во строю и не взял на плечо, как следовало при виде офицера. Не принимая в соображение того, что воинские почести отдаются мундиру, а не званию и что фельдмаршал в партикулярном платье может проходить мимо всех возможных постов военных, не обращая на себя никакого внимания, я не мог выносить такого совершенного отчуждения от главного элемента жизни моей. Постоянная грусть глубоко лежала в душе моей, я не выдержал и через год уехал к отцу, в провинцию, где он служил городничим.
Там дни мои потекли мирно и единообразно, с утра до вечера я или ездил верхом или ходил пешком по нашим картинным местам, исполненным диких красот северной природы. Такая усиленная деятельность нисколько не вредила мне, напротив, была даже благодетельна, потому что, вставая в три часа утра, седлая сам свою лошадь, летая на ней по горам, долам и лесам или пешком взбираясь на крутизны, спускаясь в овраги, купаясь в реках и речках, я не имел времени обращаться мыслями к минувшему (увы! горе мне!), невозвратно минувшему.
Так прошел год. Я опять уехал в Петербург. Общество провинциальное показалось мне нестерпимо скучным. В Петербурге поселился я у дяди своего, Дурова, который был некогда инспектором при карантине в Симферополе, за какой-то недосмотр попал под суд и по делу своему должен был жить в Петербурге. По прежним связям он имел обширное и знатное знакомство, через него и я познакомился со многими из его или сослуживцев или благодетелей, потому что дядя был беден и имел необходимость в пособии старых знакомых.
Меня очень ласково примали в доме князя Салтыкова, известного своими музыкальными вечерами. Слепой князь очень любил меня, а я бывал у него почти каждый день. Также много удовольствия находил я в доме князя Дундукова-Корсакова, у которого собиралось всегда отлично образованное общество, и тоже занимались музыкою. Познакомился было и я с княгинею Смоленскою, Кутузовою, женою нашего бывшего фельдмаршала, но знакомство это прекратилось довольно оригинальным образом: один раз я пришел к княгине часов в семь вечера и пробыл у нее до 10-ти. Когда я хотел проститься с нею, кто-то сказал, что идет ливной дождь. «Как же ты пойдешь?» — спрашивает меня княгиня. «Ничего, дойду, я привык».
До самой квартиры дяди моего, на Сенной площади, дождь щедро обливал меня с головы до ног — но мне было не до него. Негодование кипело в душе моей: как! — думал я, — проклятая старуха имела дух спрашивать меня, как я пойду в такой дождь? Тогда как у нее полные каретники экипажей, а конюшни — лошадей! С тех пор я уже никогда не был у нее. Она, впрочем, продолжала оказывать мне внимание: первая кланялась в театре и, встретясь как-то со мною на Дворцовой набережной, очень обязательно спрашивала: «Что так долго не был у меня? Стыдно забывать жену бывшего начальника». Я отвечал холодно-вежливо, что не имел времени. Поспешил раскланяться и более уже не видал ее никогда.
До издания Записок моих существование мое считалось от многих мифом, а другие полагали, что я не выдержал трудной кампании 12-го года и умер. В последнем уверял меня очень серьезно важной и сановитой господин, сидевший рядом со мной в филармонической зале, где давали концерт. Мы сидели внизу эстрады, на которой играл оркестр, прямо против нас в последнем ряду сидела дама, в розовом платье, смуглая, сухощавая и уже не первой молодости. Я спросил своего соседа, кто она. «Храповицкая, — отвечал он, — жена генерала, который стоит у ее стула». «Говорят, она присутствовала при сражении, где находился муж ее?» — «О, да! — с восторгом воскликнул мой собеседник. — Таких штучек у нас не много!» — «Я, однако же, слышал…» — начал было я. Сосед не дал договорить: «Да, появилась было да не выдержала — умерла».
Странно было мне это слышать, однако ж я промолчал и очень покойно позволил считать себя умершим. Досадно было мне любопытство, с которым смотрели на меня встречающиеся на гуляньях в саду, по Невскому или в других публичных местах, потому что хотя существование мое и отвергалось многими, истина должна же была по временам оказываться, тем более что у меня были в Петербурге родные: дядя Дуров и двоюродный брат штабс-капитан Бутовский, известный тогда переводом Крестовых походов. У последнего я жил и был знаком с целым кругом его общества.
Прожив около трех лет в Петербурге, я уехал в Полтавскую губернию в Пирятин, к дяде, помещику Александровичу, но от него скоро переселился к тетке, вдове Значко-Яворской, жившей близ Лубен — города, известного своей аптекой и съездом в мае для питья соков из трав.
Целый год провел я у моей доброй тетки в теплой, ароматической атмосфере Малороссии. Я поздоровел, повеселел и загорел как цыган, что очень сердило тетку и смешило меня. «Да ведь я солдат, тетенька! Что значит для меня загар?» — «От се! что значыть загар! Та вже ж вы не мужик простой, паныч!» Счастливо и покойно прожил я этот год у моей незабвенной тетки. Но в начале другого года пребывания моего в Малороссии получил я письмо от отца. Он приказывал мне привезти к нему мою сестру, только что вышедшую из Екатерининского института, где она воспитывалась.
Возвратясь в свою провинцию, я оставался в доме отцовском с 1822-го года по 26-й. В течение этого времени отец умер, а брат, занимавший его место городничего, был переведен в этом же звании в Елабугу, куда переехал и я с ним и его семейством. Здесь жил я до 1835-го года. От нечего делать вздумалось мне пересмотреть и прочитать разные лоскутки моих Записок, уцелевшие от различных переворотов не всегда покойной жизни. Это занятие, воскресившее и в памяти и в душе моей былое, дало мне мысль собрать эти лоскутки и составить из них что-нибудь целое, напечатать. Я занялся этим делом прилежно, в несколько месяцев кончил и, списавшись предварительно с Пушкиным, уехал в Петербург в 1836-м году.
Александр Сергеевич принял меня очень радушно, прочитал мои Записки и на просьбу мою поправить их отвечал, что поправлять нечего и что он предлагает мне свое содействие во всем, что будет необходимо при издании Записок. Все было бы хорошо, если б я, на беду свою, не отыскал двоюродного брата своего Бутовского. Он все дело испортил. У него был какой-то особливый взгляд на вещи, следуя которому он принялся распоряжаться всем, что касалось до издания Записок, по-своему.
Горе овладевает мною даже теперь, при воспоминании, что лучшее дело мое в жизни было им втоптано в грязь. На Записки мои еще прежде появления их в свет напала толпа порицателей и клеветников. Чего никогда не случалось бы, если б издателем их не был сумасброд. А тут же Плетнев, искренний друг Пушкина, сказал мне: «Вы напрасно хотите поручить издание ваших Записок Александру Сергеевичу, ему с своими делами трудно справиться; он по вежливости возьмется, но это будет ему в тягость».
Так соединилось все, чтоб испортить и затруднить путь мой на литературном поприще, на которое вступил я с такою неопытностию и под таким жалким руководством. Сначала, однако ж, Записки наделали много шуму, кроме того, что происшествие было недюжинное, оно имело достоинство истины, подтвержденной многими и очевидцами и сослуживцами моими. Но вскоре, однако ж, все, что интересовалось мною, охладело ко мне вдруг.
Долго недоумевал я и терялся в догадках о причине такой странности, наконец, оскорбленный до глубины души незаслуженною переменою, я написал мой «Год жизни в Петербурге, или Невыгоды третьего посещения». Небольшая книжка эта образумила легковерных, и хотя не назвал никого, но описал их так верно и в таком виде, что они всеми силами старались не узнать себя и, чтоб успеть в этом, обратились снова ко мне с изъявлением ласки и доброжелательства.
Но между тем мне надобно было чем жить. Записки мои, так дурно направленные, принесли мне пользу ничтожную, о втором издании нечего было и думать, первого оставалось еще более 1000. Я стал писать повести, описывать то легенды, то поверья, то кой-что из рассказов жителей того места, где квартировал, быв еще в службе. Один из этих рассказов, под названием «Павильон», доставил мне знакомство с издателем и редактором «Отечественных записок», журнала, только что начавшего выходить тогда. Я поехал с моим «Павильоном» к Андрею Александровичу Краевскому, прося его купить у меня эту повесть, дать мне вот такую-то цену за нее, тотчас же, всю сполна и, сверх того, взять меня в сотрудники. Приступ странный и просьба дикая, но Андрей Александрович принял все это ласково-вежливо, согласился на все и сказал только, что ему необходимо прочитать статью.
Дней через пять он написал мне, что «Павильон» хорош, и отдал мне деньги, как я желал, все вдруг. Бескорыстие и правота молодого журналиста мне очень понравились, и я остался его добрым знакомым на все время пребывания в Петербурге. Наконец «Записки» напечатались. Насилу мог я взять их от издателя и долго пролежали бы они на столе моем, если б, к счастью, благородный Смирдин не взял их у меня все, то есть 700 экземпляров, оставшихся от первоначальной распродажи. Это обстоятельство дало мне возможность уехать домой. В 41-м году я сказал вечное прости Петербургу и с того времени живу безвыездно в своей пещере — Елабуге.
Вот все, что я мог припомнить и написать. Посылаю как есть, со всеми недостатками, то есть: помарками и бесчисленными орфографическими ошибками. Было у меня много писем и записок от Пушкина и два письма от Жуковского, но я имел глупость раздарить их.