— Почему? — спросила она.
— Потому что эта сумка — не настоящая «Женни Колон», а подделка, — прошептал я.
На её лице появилась растерянность, даже страх.
— Как это?
— Я в этом не разбираюсь, — отчаянно выдавил я из себя.
— Не может быть! Мы порядочные люди! — резко произнесла она. — Вам деньги вернуть прямо сейчас?
— Да!
Её лицо исказилось от боли и стыда. «Господи, — подумал я, — почему мне в голову не пришло просто выкинуть эту сумку, а Сибель сказать, что деньги возвращены?»
— Послушайте, — попытался я исправить ситуацию. — вы или Шенай-ханым тут вовсе ни при чем. Просто мы, турки, слишком быстро учимся копировать модные европейские штучки. Мне лично важно только, чтобы сумка была удобной и красивой. А какой она марки, кто её сделал — без разницы.
Однако мои слова прозвучали неубедительно.
— Подождите, сейчас я верну вам ваши деньги, — сухо сказала Фюсун.
Стыдясь своей грубости и смущенно уставившись перед собой, я замолчал. Но тут, несмотря на всю тяжесть моего постыдного положения, заметил, что Фюсун не может выполнить обещанное. Она растерянно смотрела на кассу, точно на лампу с джинном, и не подходила к ней. Потом лицо её внезапно покраснело и из глаз покатились слезы. Я приблизился к ней.
Она тихонько плакала. Не могу вспомнить, как вышло, что я обнял её. А она стояла, прижавшись головой к моей груди, и всхлипывала. «Извини, Фюсун, — шептал я, гладя её мягкие волосы, её лоб. — Пожалуйста, забудь обо всем. Это же всего-навсего сумка».
Она глубоко вздохнула, как ребенок, и заплакала еще сильней. У меня закружилась голова от того, что я касаюсь её длинных изящных рук, ощущаю упругую грудь, что стою и обнимаю Фюсун. Меня снова окатило такое чувство, будто мы всегда были близки. Наверное, я сам усиливал его, потому что хотел не замечать желание, поднимавшееся во мне при каждом прикосновении к ней. В тот момент она оставалась милой сестричкой, грустной и красивой, которую нужно утешить. В какой-то миг мне почудилось, что наши тела словно отражения друг друга: эти длинные руки, стройные ноги, хрупкие плечи... Если бы я был девушкой, да еще и моложе на двенадцать лет, мое тело оказалось бы точь-в-точь таким же. «Не из-за чего расстраиваться», — приговаривал я, гладя длинные светлые волосы.
— Я не могу сейчас открыть кассу и отдать вам деньги, — сумела наконец проговорить она. — Шенай-ханым, уходя на обед, закрывает кассу на ключ, а ключ уносит с собой. Это всегда меня задевало. — Она опять заплакала, прижавшись головой к моей груди. Я продолжал медленно, нежно гладить её прекрасные волосы. — Я работаю здесь, чтобы знакомиться с людьми, чтобы интересно проводить время, а не ради денег, — продолжала всхлипывать Фюсун.
— Люди и из-за денег работают, — не подумав, подправил я.
— Да уж, — вздохнула она с видом обиженного ребенка. — У меня отец на пенсии, бывший учитель... Две недели назад мне исполнилось восемнадцать лет, и я решила перестать быть для родителей обузой.
Змей страсти все выше поднимал во мне коварную голову, и я, испугавшись, убрал руку от её волос. Она сразу это почувствовала, сделала над собой усилие успокоиться, и мы отошли друг от друга.
— Пожалуйста, не говорите никому, что я плакала, — попросила она, промакивая платком глаза.
— Обещаю, Фюсун, — улыбнулся я. — Клянусь, это будет нашей общей тайной!
Она посмотрела на меня, будто удостоверяясь в истинности моих слов.
— Пусть сумка останется здесь, — предложил я. — А за деньгами приду потом.
— Конечно, оставляйте, только сами за деньгами не приходите, — умоляюще сказала Фюсун. — Шенай-ханым замучает вас, будет твердить, что сумка не поддельная.
— Тогда давай на что-нибудь поменяем, — меня устроил бы теперь любой вариант.
— Нет, я не согласна, — она, как обидчивая школьница, упрямо отвергла мое предложение.
— Да ладно тебе, это не важно...
— Для меня важно, — гордо возразила Фюсун. — Когда Шенай-ханым вернется, я сама заберу у неё деньги.
— Не хочу, чтобы тебе попало от неё, — я не сдавался.
— Ничего. Справлюсь, — улыбка озарила её розовым светом. — Скажу, что у Сибель-ханым уже есть точно такая сумка, поэтому вы её и вернули. Идет?
— Хорошая мысль, — согласился я. — Тоже скажу это Шенай-ханым.
— Нет, вы ей, пожалуйста, ничего не говорите. Она сразу начнет вас расспрашивать. И в магазин больше не приходите. Я оставлю эти деньги тете Веджихе.
— Ой, ради бога, давай не будем вмешивать мою маму. Она слишком любопытная.
— А где мне тогда оставить вам деньги? — спросила Фюсун, выказав удивление одним взмахом ресниц.
— В «Доме милосердия», проспект Тешвикие, сто тридцать один, у мамы есть квартира, — объяснил я. — Перед тем как уехать в Америку, я часто уединялся там, читал, слушал музыку. Там очень хорошо, из окон виден красивый сад... Да и сейчас каждый день, с двух до четырех, я хожу туда после обеда.
— Хорошо. Я и принесу туда ваши деньги. Какая квартира?
— Четыре, — тихо сказал я. Еще тише прозвучали следующие слова: — Второй этаж. До свидания.
Ведь мое сердце сразу разобралось в том, что происходит, и теперь колотилось как сумасшедшее. Прежде, чем броситься на улицу, я, собрав все силы, в последний раз постарался взглянуть на неё как ни в чем не бывало. Но, стоило мне сбежать из магазина, стыд и раскаяние смешались с моими радужными фантазиями, и от чувства едкой радости тротуары Нишанташи на чрезмерной майской полуденной жаре загадочным образом начали казаться мне ярко-желтыми. Ноги вели меня далеко от тени, от плотных козырьков и тентов в сине-белую полоску, прикрывавших витрины, и вдруг в одной из них я увидел ярко-желтый графин, и какой-то внутренний голос подсказал мне купить его. В отличие от других вещей, приобретенных беспричинно, этот желтый графин простоял на нашем обеденном столе — сначала на столе родителей, а потом у нас с матерью — без малого двадцать лет. Всякий раз, прикасаясь к его ручке за ужином, я вспоминал дни, когда страдания, которые преподнесла мне жизнь, из-за которых в каждом грустном и немного сердитом взгляде матери сквозил немой укор, только начинались.
Заметив, что я пришел домой сразу после обеда, мать удивленно посмотрела на меня. Я поцеловал её и рассказал, как шел по улице и мне взбрело в голову купить кувшин. А потом попросил: «Мам, дай мне ключ от твоей квартиры. Иногда у меня в кабинете собирается столько людей, что невозможно работать. Наверное, в уединении будет лучше. Во всяком случае, раньше там было очень хорошо».
Мать предупредила: «Там все в пыли», но сразу же принесла ключи и от квартиры, и от уличной двери, связанные красной лентой. «Помнишь вазу из Кютахьи в красный цветочек? — спросила она, отдавая ключи. — Никак не могу найти её дома. Посмотри, может, я туда её отнесла? И не сиди за столом слишком долго. Ваш отец всю жизнь положил, чтобы вы, дети, жили в свое удовольствие. Гуляйте с Сибель, наслаждайтесь весной, веселитесь, будьте счастливы. — Она вложила мне ключ в ладонь, загадочно посмотрела на меня и добавила: — Будь осторожен». Когда она смотрела на нас с братом подобным образом в детстве, её взгляд намекал на гораздо более серьезные скрытые опасности, которыми так щедра жизнь, нежели опасность потерять ключ.
7 «Дом милосердия»
Мать купила ту квартиру в «Доме милосердия» двадцать лет назад — и в качестве вложения капитала, и чтобы было место, где она оставалась бы одна и могла отдохнуть. Однако квартира вскоре превратилась в склад для старых, ненужных, немодных или надоевших ей вещей, которые жалко выбросить. Имя этого дома, стоявшего в тени высоких деревьев сада, расположившегося во дворе соседнего полуразрушенного особняка Хайреттина-паши, где постоянно гоняли в футбол мальчишки, с детства казалось мне забавным, а мать любила повторять его историю.
После того как в 1934 году Ататюрк ввел для всех турок обязательно, помимо имени, указывать и фамилии, в Стамбуле множество вновь построенных домов стали называться по фамилиям владевших ими семейств. Это оказалось весьма уместным, так как во времена Османской империи ни названий улиц, ни нумерации зданий в Стамбуле не существовало и знаменитые рода отождествлялись у людей с особняками, где они жили все вместе. Кроме того, появилась мода нарекать семейные гнезда по величайшим нравственным ценностям. Правда, мама говорила, что те, кто называл построенные ими особняки «Свободой», «Милостью» или «Добродетелью», в жизни ничем таким не отличались.
Строительство «Дома милосердия» начал в Первую мировую войну один старый толстосум, всю жизнь торговавший сахаром и игравший на черной бирже, но в конце дней своих ощутивший угрызения совести. Оба его сьша (дочь одного из них училась вместе со мной в начальной школе), поняв, что отец решил заняться благотворительностью, а потому доход от дома собирается раздавать беднякам, уговорили некоего лекаря объявить отца сумасшедшим и упрятали его в лечебницу для душевнобольных, присвоив себе «Милосердие». Только вот благое название так и не сменили.
В среду, 30 апреля 1975 года, на следующий день после нашего с Фюсун разговора, с двух до четырех часов дня я ждал её в условленном месте, но она не пришла. Мысли путались и вводили в уныние, обида не давала дышать; возвращаясь к себе в контору, я очень нервничал. На следующий день снова пошел туда, будто квартира могла придать мне спокойствия. Фюсун опять не появилась. В душных комнатах, среди старой одежды и пыльных ваз, брошенных здесь матерью, я находил предметы, оживлявшие в моей памяти мновения детства и юности, которые настолько стерлись, что нельзя было даже припомнить, когда они потеряли свои очертания; я рассматривал старые любительские фотографии, сделанные отцом, и сила предметов понемногу обуздывала мое смятение.
На следующий день, сидя за обедом в Бейоглу, в ресторане «Хаджи Ариф», со своим бывшим армейским сослуживцем, Абдулькеримом, которому мы давно поручили представлять интересы фирмы в Кайсери, я со стыдом подумал, что уже два дня подряд жду Фюсун в пустой квартире. Мне захотелось поскорее забыть обо всем — и о Фюсун, и об истории с поддельной сумкой. Но через двадцать минут я посмотрел на часы и представил, что Фюсун, может быть, именно сейчас идет к «Дому милосердия», чтобы вернуть мне деньги. Наврав Абдулькериму про какое-то внезапное срочное дело, я быстро доел обед и побежал туда.
Фюсун позвонила в дверь ровно через двадцать минут после моего прихода. По крайней мере, я надеялся, что это она, когда шел открывать. Накануне мне приснилось, как я распахиваю дверь и вижу её.
В руках она держала зонтик, а с волос стекала вода. На ней было желтое платье в горошек.
— Я думал, ты меня уже забыла. Ну, входи.
— Не хочу вас беспокоить. Только отдам деньги. — Фюсун протянула мне помятый конверт, на котором значилось «Высшие подготовительные курсы», но я его не взял. Притянув за плечо, завел её в квартиру и закрыл дверь.
— Дождь очень сильный, — пробормотал я первое, что пришло на ум, хотя в окно ничего не заметил. — Посиди немного, не надо мокнуть. Я как раз ставлю чай, согреешься.
Вернувшись с кухни, я увидел, как Фюсун рассматривает старые мамины вещи, одежду, чашки, трубки, покрытые пылью часы, коробки для шляп и прочий хлам. Чтобы она почувствовала себя увереннее, я попытался развеселить её, поведав в красках, с какой страстью мама скупала эти вещи в самых модных магазинах Нишан-таши и Бейоглу, на распродажах имущества из особняков османских пашей или из полусгоревших летних вилл и даже из расформированных дервишских обителей-текке, а также во всевозможных магазинах, магазинчиках и антикварных лавках по всей Европе. И как, едва попользовавшись ими, тут же отвозила сюда, чтобы забыть о них навсегда. Рассказывая, я открывал шкафы, откуда пахло нафталином и пылью. Потом показал старый ночной горшок, кютахийскую вазу с красными цветочками (ту самую, что мать просила меня поискать) и маленький трехколесный велосипед, на котором мы оба с Фюсун катались в детстве (старые детские велосипеды мама всегда отдавала бедным родственникам).
Хрустальная конфетница напомнила мне о былых праздничных застольях. Когда маленькая Фюсун приходила к нам по праздникам в гости с родителями, то леденцы, засахаренный миндаль, марципаны, грецкие орехи в меду и лукум подавались именно в этой конфетнице.
— Помните, однажды на Курбан-байрам мы пошли с вами гулять, а потом катались на машине. — Фюсун оживилась, и глаза её засияли.
Картина той прогулки предстала перед глазами, словно все происходило вчера.
— Ты тогда была еще совсем ребенком. А сейчас превратилась в красивую молодую женщину.
— Спасибо, — смутилась она. — Мне пора идти.
— Ты еще не выпила чаю. И дождь еще не кончился.
Я подвел её к балконной двери и слегка раздвинул тюлевую занавеску. Фюсун с любопытством посмотрела на улицу, как дети, которые, впервые попав в новый дом, удивленно рассматривают все вокруг, или как совсем юные люди, в которых еще не угас интерес ко всему и есть открытость, потому что они не знают страданий. Мгновение я с желанием смотрел на её затылок, шею, её кожу, на бархатистые щеки, на крохотные родинки, незаметные издалека (а ведь у моей бабушки тоже была на шее выпуклая родинка!). Моя рука потянулась сама собой и погладила её заколку в волосах. На заколке было четыре цветка вербены.
— У тебя волосы совсем мокрые.
— Вы кому-нибудь говорили, что я тогда... в магазине... не сдержала слез?
— Нет. Но мне любопытно, отчего ты плакала.
— Любопытно? Вам?
— Я очень много думал о тебе, — мой тон сделался еще нежнее. — Ты очень красивая, не такая, как все. Я хорошо помню тебя маленькой, хорошенькой, смуглой девочкой. Но и представить себе не мог, какой красавицей будешь.
Сдержанно улыбнувшись, как все красивые и хорошо воспитанные девушки, привыкшие к комплиментам, она в то же время недоверчиво подняла брови. Воцарилось молчание. Фюсун отступила от меня на шаг.
— Что сказала Шенай-ханым? — перевел я разговор на другую тему. — Она согласилась с тем, что сумка поддельная?
— Сначала возмутилась. Но, поняв, что вы решили не раздувать историю, а просто вернули сумку и просите назад деньги, нашла разумным обо всем забыть. Меня она тоже попросила об этом. Думаю, она знает, что сумка поддельная. А о том, что я пошла сюда, нет.
Я сказала ей, что вы сами заходили в тот день после обеда и забрали деньги. Извините, но мне пора.
— Без чая не годится!
Я принес из кухни чай. Смотрел, как она легонько дует на него, чтобы остудить, а потом осторожно пьет, по глотку. Я смотрел на неё со смешанным чувством — чем-то средним между смущением и восхищением, радостью и нежностью... Моя рука опять потянулась, словно сама собой, и погладила её по волосам. Я приблизил голову к её лицу, но она не отодвинулась, и тогда я поцеловал её в уголок рта. Фюсун густо покраснела. Так как обе руки у неё были заняты горячей чашкой, она не могла отстранить меня. Я чувствовал, что она и сердится, и совершенно растеряна.
— Вообще-то я очень люблю целоваться, — смело сказала она затем. — Но сейчас, с вами, это совершенно невозможно.
— Ты много целовалась? — спросил я неуклюже, пытаясь казаться беспечным.
— Конечно. Но и только.
Она в последний раз окинула комнату, все вещи и кровать с синей простыней, нарочно оставленную мной неубранной, таким взглядом, в котором читалась убежденность, что все мужчины одинаковы. Видно было, что она сразу сделала обо мне соответствующие выводы, но мне в голову, возможно от стыда, не пришло ничего, что позволило бы продолжить эту игру.
Сувенирная феска, лежащая сейчас в моем хранилище воспоминаний, попалась мне как-то на глаза в одном из шкафов, и я украсил ею журнальный столик. Фюсун прислонила к феске полный конверт денег. Она видела, что я краем глаза уловил движение, однако все равно сопроводила его словами: «Я конверт вон туда положила...»
— Ты не можешь уйти, не допив чай.
— Я опаздываю, — сказала она, не поднимаясь с места.
За чаем мы вспоминали наше детство, родственников. Её семья всегда побаивалась мою мать, однако по иронии судьбы та больше всех уделяла внимания маленькой Фюсун. Всякий раз, когда тетя Несибе приходила к нам на примерку и приводила дочку с собой, мать давала ей наши игрушки — заводных курицу с собачкой, которых Фюсун очень любила и боялась сломать, а каждый год, пока она не поучаствовала в том конкурсе красоты, посылала ей с водителем Четином-эфенди подарки ко дню рождения: один из подарков, калейдоскоп, хранится у неё до сих пор... Если мать посылала одежду, то покупала её на несколько размеров больше — на вырост. Как-то раз она прислала шотландскую юбку в крупную клетку, на булавке, которую Фюсун смогла надеть только год спустя: но она так её полюбила, что, когда выросла из неё, носила как мини-юбку, хотя та совсем вышла из моды. Я сказал, что видел её однажды в этой юбке в Нишанташи. Но мы тут же заговорили о другом, словно боясь, что речь зайдет о её тонкой талии и стройных ножках. Мы вспомнили дядю Сюрейю. Он жил в Германии и отличался некоторыми странностями, но, приезжая в Стамбул, непременно навещал всю родню; благодаря ему все ветви большого рода, давно порвавшие отношения, получали друг о друге известия.
— Утром в тот день, когда был Курбан-байрам и мы поехали кататься на машине, дядя Сюрейя тоже был у вас дома, — припомнила Фюсун. Потом быстро встала, надела плащ и начала безуспешно искать зонтик. Поиски ни к чему не привели, потому что, готовя чай, я незаметно спрятал его в прихожей за вешалку.
— Tы что, не помнишь, куда его положила? — стараясь не выдать себя, недоумевал я, разыскивая зонтик вместе с ней.
— Я оставила его здесь, — растерянно показала Фюсун на вешалку.
Пока мы обыскивали вдвоем всю квартиру, заглянув даже в самые необычные места, я, выражаясь излюбленными фразами глянцевых журналов, поинтересовался, как она проводит свое свободное время. В прошлом году она не сумела поступить в университет, так как не набрала нужное количество баллов для того отделения, куда ей хотелось. А сейчас, в свободное от бутика «Шанзелизе» время, ходит на Высшие подготовительные курсы. Сейчас она много занимается, потому что до вступительных экзаменов осталось сорок пять дней.
— Куда ты хочешь поступить?
— Не знаю, — ответила она, слегка смутившись. — Вообще-то мне хотелось поступить в консерваторию и стать актрисой.
— На этих курсах только время впустую потратишь, там все ради денег, — мой тон напоминал наставления учителя. — Если у тебя трудности по каким-либо предметам, особенно по математике, приходи сюда. Я каждый день бываю здесь после обеда, чтобы поработать в одиночестве. И быстро тебе все объясню.
— Ты и с другими девушками здесь математикой занимаешься? — Казалось, она прочитала мои мысли, выдав себя лишь насмешливым движением бровей.
— Других девушек нет.
— Сибель-ханым бывает у нас в магазине. Она очень красивая, очень приятная девушка. Когда у вас свадьба?
— У нас помолвка через полтора месяца. Этот зонтик тебе подойдет?
Я предложил ей летний зонтик, купленный матерью в Ницце. Она сказала, что не может появиться в магазине с ним. К тому же теперь ей хотелось непременно уйти, и зонтик был уже не так и важен: «Дождь, кажется, закончился». Когда она стояла в дверях, я с тревогой почувствовал, что больше никогда не увижу её.
— Пожалуйста, приходи еще, и просто попьем чаю, — попросил я.
— Не обижайтесь, Кемаль-бей, но я не хочу приходить. Вы сами знаете, я больше не приду. Не беспокойтесь, я никому не скажу, что вы меня целовали.
— А что с зонтиком?
— Зонтик Шенай-ханым, да бог с ним, — ответила она и, торопливо запечатлев у меня на щеке не лишенный чувственности поцелуй, ушла.
8 Первый турецкий фруктовый лимонад
Не могу упустить из виду газетные страницы с рекламными фотографиями первого турецкого фруктового лимонада «Мельтем» и сам этот лимонад с клубничным, персиковым, апельсиновым и вишневым вкусом, потому что он напоминает мне о радостной и спокойной атмосфере тех счастливых дней.
В честь сладкого начинания Заим устроил торжественный прием у себя в квартире в районе Айяспаша, из окон которой открывался роскошный вид на Босфор. Должны были присутствовать все наши друзья. Сибель очень любила бывать в кругу моих друзей, молодых и состоятельных, и всегда радовалась, когда мы катались на катерах по Босфору, вместе отмечали дни рождения или гоняли на машинах по ночному Стамбулу после веселых посиделок в ресторанах допоздна. Ей нравилась компания, однако Заима она не любила. Считала, что тот слишком любит красоваться, постоянно увивается за женщинами, что он крайне зауряден, и всегда посмеивалась, когда на его вечеринках в конце празднества в качестве подарка для гостей приглашенная танцовщица исполняла танец живота и когда он зажигалкой с эмблемой «Плейбоя» помогал девушкам прикуривать сигареты. Ей ужасно не нравилось, что у Заима не счесть мелких интрижек с малоизвестными актрисками или манекенщицами (новая сомнительная профессия, только-только появившаяся в те дни в Турции), на которых он никогда бы не женился. Она считала столь же безответственными и его отношения с порядочными девушками, поскольку они тоже ни к чему не приводили. Вот поэтому я удивился, услышав нотки разочарования в голосе Сибель, когда сказал ей по телефону, что вечером не смогу пойти в гости к Заиму, так как неважно себя чувствую.
— Там же будет та немецкая манекенщица, которая снялась в рекламе «Мельтема»! — разочарованно вздохнула Сибель.
— Ты же всегда говоришь, что Заим — плохой пример для меня...
— Если ты не идешь в гости к Заиму, значит, ты действительно болен. Хочешь, я приду к тебе?
— Не надо. За мной ухаживают мама и Фатьма-ханым. Скоро все будет нормально.