Таким образом, в покалываньях и уязвлениях (их можно бы назвать бессовестными, если б они не были вполне бессознательны) уходят дни за днями, покуда всеисцеляющее время не умирит вражды и не изгладит самого воспоминания о выеденном яйце, которое послужило ей основанием. Чтов принесет с собой это умирение акклиматизируемому человеку?
Предположите, с одной стороны, что человек настолько покорил себя, что сделался тише воды, ниже травы. Посмотрите, как он ежится, как он каждоминутно то расцветает, то увядает, как беспокойно он прислушивается и засматривает в глаза, как торопливы и, так сказать, укорочены все его движения! Но когда этот человек остается один на один с самим собою, когда в нем вдруг пробуждается сознание проведенного дня, сколько должен он послать проклятий себе и судьбе! Какое мучительное чувство тоски, унижения, безвыходности должно овладеть им? Вот он быстрыми шагами ходит по своему тесному логовищу; он думает, и не знает сам, о чем думает; он беспрестанно хватается за голову, как бы желая собрать свои мысли воедино. Но одна только мысль держит его крепко; это мысль: все кончено! Благотворное дело! какое возможно благотворное дело, когда в голове свила гнездо только одна реальная мысль: все кончено! «Возьмите! вырвите! прекратите!» — вопиет он в тоске, и бесследно замирает этот вопль среди внимающих ему четырех стен.
С другой стороны, предположите, что человек, еще не приступая к процессу общения, уже решил, что одиночество есть единственная форма существования, возможная в его положении. Он прав: одиночество избавляет его от назойливости и дает возможность сохранить неприкосновенным хотя тот запас, который приобретен им в прошедшем. Тем не менее все это нимало не утоляет горечи, которою переполнено его существование. Не говоря уже о том, что потребность общественности сама по себе есть живейшая потребность человека, не следует забывать, что тот умственный запас, который заготовлен в прошедшем, необходимо должен глохнуть и засыпать по мере того, как прекращается процесс освежения и возобновления его. При отсутствии живой проверки мысли человек ставится в странное положение своего собственного оппонента и своего собственного защитника. Этот недостаток мог бы быть отчасти устранен, если б была книга, но в наших провинциальных мурьях очень много навозу и всего меньше книг. Остается, стало быть, один выход: переваривать и припоминать прошлое. Но когда прошлое уже повторено и перебрано во всех подробностях, когда мало-помалу ослабевают и стираются даже мотивы, вызывающие эти воспоминания, тогда на арену выступает все та же всесильная мысль: все кончено! Все кончено; жизнь прекратилась; будущее исчезло.
Я не говорю: жертвы бесполезны; я говорю только, что дозволительно изумление. Люди и даже дела их исчезают на наших глазах поистине беспримерно. Точно в яму, наполненную жидкой грязью, нырнут, и сейчас же над ними все затянет и заплывет. Вчера еще был человек, а сегодня его уже нет. Не только из жизни, но даже из хрестоматий и курсов словесности исчезают люди. И за каждым исчезновением — молчок. Грады и веси продолжают процветать: некоторые из них постепенно познают пользу употребления картофеля, другие — постепенно же привыкают к мысли о необходимости оспопрививания и проч. Но нигде, наверное, не скажется потребность освобождения мысли, того освобождения, без которого немыслимо никакое умственное и материальное совершенствование.
В этом отношении везде, куда ни обратитесь, — молчок.
ПРИМЕЧАНИЯ
ПИСЬМА О ПРОВИНЦИИ
Художественно-публицистические «Письма о провинции» создавались Салтыковым с января 1868 по июль 1870 г.: три первых были написаны, а четвертое начато во время последней его службы в Рязани; остальные писались уже после отставки 14 июня 1868 г., когда Салтыков, окончательно возвратившись из провинции в Петербург, целиком отдался литературной работе в перешедших под редакцию Некрасова «Отеч. записках».
Главный предмет размышлений автора «Писем» — пореформенная жизнь русской провинции и ее перспективы. Тема эта приобрела особенную остроту в связи с тем, что зимой 1867/68 г. почти все губернии Европейской России были охвачены голодом — последствием очередного неурожая.
Официозная и часть либеральной прессы пыталась приуменьшить размеры бедствия и свести вопрос о путях его преодоления к частной филантропии, продолжая в то же время восхвалять «великую реформу», будто бы наделившую бывших помещичьих крестьян землей и правоспособностью (участием в местном самоуправлении — «всесословном земстве»).
Напротив, органы крепостнической реакции связывали именно с этими «дарами» реформ развал экономики деревни. Ее разорение дворянские публицисты разных оттенков, от кн. В. П. Мещерского до П. Ф. Лилиенфельд-Тоаля, автора нашумевшей брошюры «Земля и воля» (СПб. 1868), оплакивавшей «блаженство» крепостничества, объясняли пьянством, ленью, бестолковостью мужиков, лишившихся «отеческого управления». Предлагаемые рецепты сводились к усилению опеки над крестьянами со стороны государства и помещиков, а то и к прямому возвращению дореформенных порядков. Газета «Весть», например, открыто ратовала за возврат к крепостным отношениям.
Демократическая печать — «Отеч. записки», «Дело», «Искра», «Неделя» — в своей оценке реформ и положения крестьянства после освобождения заняла позиции, противостоящие и либеральным приукрашиваниям, и крепостническому злопыхательству. Демократические публицисты устанавливали социальные причины обнищания крестьянского хозяйства: уменьшение наделов, непомерное увеличение всяческих поборов в ходе и после реформы, сохранение мелочной регламентации жизни крестьянина, его фактического бесправия и т. п. — то есть видели эти причины в половинчатости самих реформ и «несовершенствах, которыми сопровождалось исполнение».[37] Отсюда вытекали требования демократизации всего общественного строя.
Требования эти обосновывались разнообразными материалами, из номера в номер печатавшимися в 1868 г. в «Отеч. записках», — будь то непосредственные впечатления корреспондента («Из недавней поездки» Н. Демерта — № 12) или отклики на текущую прессу (см., например, «Совр. заметки» в №№ 3, 4, 7, 10 и др. — их вел Л. И. Розанов), полемические рецензии на книги крепостников (например, на упомянутую брошюру «Земля и воля» — № 9, отд. II, стр. 78, без подписи) или проблемные публицистические статьи (например, «Производительные силы России» Елисеева в № 2).
В ряду этих выступлений «Письма о провинции» Салтыкова занимают центральное место. Их выделяет масштабность охвата, глубина художественно-сатирического обобщения «русловых» явлений пореформенной русской жизни, проницательность анализа материалов, добытых непосредственно из первоисточников.
Пореформенные публицисты разных направлений часто облекали свои выступления о русской провинции и деревне в «эпистолярную форму», желая придать им большую силу достоверности.[38] Ученые-экономисты, например В. Безобразов и др., в своих сочинениях о состоянии послереформенной экономики также стремились оперировать статистическими сведениями и другими фактами, собранными ими непосредственно в поездках по глубинным уездам. Этим материалам и впечатлениям, в которых положение русской деревни и провинции вольно или невольно фальсифицировалось, следовало противопоставить непосредственные же наблюдения над этой жизнью. Жизненный и служебный опыт Салтыкова, в 1858–1861 гг. вице-губернатора в Рязани и Твери, а в 1865–1868 гг. управляющего казенной палатой в Пензе, Туле и Рязани — давал для этого широкие возможности.
В вевдении казенной палаты находились патентные сборы, наблюдение за «поступлением государственных доходов» (уплатой налогов, недоимок), и Салтыков мог досконально изучить состояние провинциальной экономики. Он, разумеется, не только наблюдал процесс проведения реформ в жизнь «на местах», махинации бюрократии и помещиков по ограблению крестьян при выкупных операциях, но и по мере сил защищал интересы разоряемых «временнобязанных».[39] Этот опыт писателя нашел широкое отражение в «Письмах о провинции». Сохранившееся в воспоминаниях Боборыкина признание Салтыкова: «Без провинции у меня не было бы и половины материала, которым я живу как писатель»,[40] — имеет самое прямое отношение к этому произведению.
Салтыков, давая отпор крепостникам, высказывает свое положительное отношение к «намерениям 19 февраля», то есть к самому акту освобождения крестьян от ужасов личного рабства (см. стр. 210, 238, 269 и др.). Вместе с тем его общая оценка реформ резко противостоит либеральным славословиям в их адрес. Исследование смысла и причин противоречия между официальным оптимизмом реформ и реальным «оскудением» жизни в пореформенной провинции, анализ социальных сил, наложивших свой отпечаток на характер реформ и способы их проведения, составляют одну из важнейших сторон содержания «Писем о провинции».
Уже в экспозиции цикла Салтыков анализирует политическую борьбу в русском пореформенном обществе: отношения «историографов» — представителей дореформенных помещичье-чиновничьих сил, сохраняющих ключевые позиции в управлении, и «пионеров» — чиновников новых ведомств (акцизных, контрольных, судебных), а также деятелей порожденных реформами земских учреждений. «Распря» между «историографами» и «пионерами», захватившая умы «образованного общества», — сюжетный стержень, вокруг которого строится сатирическая типология первых «писем».
Автор создает также проникнутые иронией собирательные характеристики участников промежуточных групп: «складных душ» — ренегатствующих перебежчиков, и «фофанов» — бездумных исполнителей велений «историографов».
Салтыков показывает, что сила в этой междуусобной войне «исконных историографов» с «пришельцами» — «пионерами» остается на стороне первых. Исход борьбы предрешен уже самой бессодержательностью принципов либеральствующих «пионеров». В своей боязни революционных «увлечений» и социалистических «утопий» они неминуемо идут к подчинению реакционно-консервативным силам, к сближению с ними. «Пионеры — историографы будущего» — так формулирует писатель диалектику их политического развития. В такой перспективе «раздор» двух лагерей в аппарате власти оказывается, в сатирической интерпретации Салтыкова, «делом о выеденном яйце».
Сосредоточивая внимание на самом характере пореформенной деятельности «историографов», на их отношении к «преобразованиям последнего времени», автор раскрывает существеннейшее противоречие русской жизни: «влиятельными практическими деятелями на почве 19 февраля явились люди, не могущие и даже не дающие себе труда воздержаться от судорожного подергивания при малейшем намеке на эту почву». Это кардинальное противоречие социально-политической современности, коренившееся объективно в том, что буржуазные реформы в России проводились под эгидой самодержавия, руками крепостников и чиновной бюрократии, сохранивших свое «всевластие» и содействовавших упрочению в пореформенном укладе крепостнических пережитков, — получило сатирическое претворение в собирательном образе «ненавистников» — рыцарей исконных «зуботычин» в новом облике реформаторов («Письмо третье»). Они «рыскают по градам и весям», разоряя народ под предлогом осуществления реформ. Используя страх самодержавия перед революционным движением, они строят свою карьеру на неистовой борьбе с «нигилизмом», насаждают «шпионство, наушничество и вольный донос». Этой политической стороной своего содержания тип адмминистратора-«ненавистника» сближается с «легковесными» (см. одноименный очерк и комментарий к нему). Позднее он будет детально разработан в «Господах ташкентцах» (1869–1872).
Однако главный идейный антагонист Салтыкова, с которым он ведет в «Письмах» непрерывный бой, —
«Не потому оголилась и оголяется жизнь, — формулирует Салтыков свою мысль, — что крепостничество уничтожено, а потому, что оно еще дышит, буйствует и живет между нами» («Письмо седьмое»). Писатель обнажил «корень» сохранения силы реакционной бюрократии и помещичьего «чужеядства» в самом «складе жизни», стиснутом «прежними рамками» сословного неравенства, своекорыстия и самодержавного произвола («Письмо пятое»). Вывод писателя уже в первых «письмах» определен: необходимо
Этот вывод углубляется в последующих «письмах»; где предмет внимания автора — состояние
Первоочередная историческая задача — освобождение народа от всех ограничений его самодеятельности. Эту задачу бессильны решить земские или иные либеральные учреждения в рамках старого политического уклада. Либеральные «пионеры», как и реакционные «историографы», торжествующие «ненавистники», претендуют на открытие новой страницы истории, но они — лишь «накипь» на ее поверхности. Подлинное же содержание «действительной истории человеческих обществ» составляет «безвестная жизнь масс», как писал Салтыков в разгар работы над «Письмами» в рецензии на сатиры и песни Д. Д. Минаева весной 1868 г..[41] И когда он, начиная с шестого «письма», переходит от сатирического анализа «чужеядных наростов» к исследованию «жизни масс» (крестьян), и в пореформенный период опутанных тенетами нужды, бесправия и социальной слепоты, авторская интонация приобретает трагическую окраску.
«Убожество» существования крестьянства в 60-х годах трезво показывали и письма Скалдина (псевдоним Ф. П. Еленева) «В захолустье и в столице», которые печатались в «Отеч. записках» одновременно с «Письмами о провинции» Салтыкова.[42] И Салтыков и Скалдин фиксировали процесс пауперизации русской деревни. И тот и другой полагали, что темнота, «нищета и разорение унаследованы крестьянами от крепостного права»,[43] связаны с сохранившимся его «последом».
Однако принципиально и различие этих двух антикрепостнических документов русского просветительства. Скалдин всецело уповал на постепенность в совершенствовании крестьянского самоуправления и призывал власть к дальнейшим преобразованиям. Для Салтыкова же само существование власти «историографов» делало подобные надежды беспредметными, лишало их реальности. В его освещении социальная неразвитость мужика — это вопрос сугубо политический, вопрос о возможностях и перспективах борьбы народа за свое освобождение. Центральная мысль «Письма шестого»: крестьянин «беден всеми видами бедности <…> и, что хуже всего, — беден сознанием этой бедности» — приводилась В. И. Лениным как афористическая формула политической забитости и пассивности крестьянства, его покорно-фаталистического отношения к угнетению (см., например, статью В. И. Ленина «Гонители земства и аннибалы либерализма»).[44] Благодаря одновременному появлению в печати «писем» Скалдина с их «спокойной рассудительностью, умеренностью, постепеновщиной»,[45] и «писем» Салтыкова рекомендации либерально-буржуазного просветителя оттенили высоту угла зрения и глубину выводов просветителя революционного.[46]
Вместе с тем Салтыков (и в этом он был близок к Скалдину) отрицательно оценивал роль общины в жизни современного крестьянства, что было продиктовано последовательной просветительской враждой к любым формам регламентации свободы личности крестьянина, сдерживающим прогресс производительных сил страны. Здесь Салтыков разошелся с таким крупным публицистом «Отеч. записок», как Елисеев, который уже в статье «Крестьянский вопрос» (
Актуальность спора о роли общины на страницах «Отеч. записок» 1868–1869 гг. определялась его прямой связью с центральной проблемой, над которой билась в эти годы революционная мысль, — о дальнейших формах и возможностях русского освободительного движения. Идеологи и практики революционной демократии неустанно искали выхода из идейного кризиса, вызванного крахом надежд на быстрое политическое созревание крестьянских масс. Этот кризис выразился, в частности, в попытках найти какие-то «обходные» формы движения к социальному освобождению, помимо общенародной политической борьбы, например «химический» путь: распространение в народе естественнонаучных знаний силами «мыслящих реалистов» и внушение эксплуататорам выгод социалистического строя;[47] или мирное, опирающееся на общинные начала, стихийное движение общества к социализму «в обход» государственной власти[48] и т. п. Такого рода идеи в сознании выдающихся мыслителей, как Писарев и Герцен, преодолевались их последующим духовным развитием. Однако они нашли многообразное преломление в планах и длительных спорах в среде русской демократии конца 60-х годов.
Действительность уже начинала разрушать представления русских социалистов о «социалистических инстинктах» мужика, но многие из них тем более упорно связывали теперь свои надежды с этими инстинктами, отказываясь в то же время от политической пропаганды в народе, от политической борьбы, неспособной, по их мнению, принести массам подлинного, социального освобождения. С другой стороны, в тактике подпольных организаций намечался крен к интеллигентскому заговору. На рубеже 70-х годов названные тенденции проявились наиболее явственно, хотя отнюдь не однозначно, в различных собственно народнических тактических программах, выдвинутых Ткачевым, П. Лавровым, М. Бакуниным и др. Так, в прокламациях Бакунина — Нечаева 1868–1869 гг. главным средством освобождения народа провозглашались анархические путчи, немедленный бунт против государства, превозносились самые темные формы народного протеста, например разбой.[49] А в «Исторических письмах» Лаврова в 1868–1869 гг. на первый план выдвигалась задача воспитания «критически мыслящих личностей».[50]
В связи с намечающимися разного рода субъективистскими тенденциями особенное значение для дальнейшего развития идеологии русского освободительного движения приобретали философско-социологические выводы «Писем» Салтыкова (и очерка «Сила событий» из «Признаков времени») о необходимости пробудить к сознательному историческому действию крестьянские массы. Эта необходимость была осознана им еще в годы революционного подъема (см. «Глуповское распутство» в т. 4 наст. изд.). Констатируя теперь придавленность народа, пережившего «историю ошеломлений», писатель вместе с тем неуклонно выражает в «Письмах» укрепившееся на опыте исторических неудач убеждение в бессилии революционеров без народа, в необходимости для демократической интеллигенции во что бы то ни стало «отыскать для масс выход из той глубокой бессознательности, которая равно вредна для них, как и для нас» («Письмо шестое»).
В VI, VIII, XII «Письмах о провинции» и примыкающем к ним очерке «Кто не едал с слезами хлеба…» кардинальная задача пробуждения политического сознания крестьянских масс ставится наиболее конкретно, во всей своей действительной сложности, обнаружившейся к тому времени. Призыв «Письма шестого» — «поставить себя на его <народа> точку зрения» — служил вынужденным подцензурным эквивалентом целой программы упорного, не отступающего перед трудностями революционного просвещения народа, которая была намечена в очерке «Кто не едал…», написанном незадолго до этого «письма», но не напечатанном, по-видимому, по цензурным условиям. Здесь утверждалась мысль о необходимости начинать политическое просвещение в деревне не с описаний социалистического идеала, а с разъяснения нетерпимости крестьянской нищеты, разъяснения предельно конкретного, насыщенного жизненными примерами. Лишь постепенно следует, как полагал Салтыков, включать в круг размышлений крестьянина и вопрос о его политическом и социальном бесправии. Писатель ясно видел все трудности на пути демократа, понимал, что проповедь его может быть встречена «изумлением, даже почти негодованием». Однако Салтыков верил — стоит мужику убедиться, «что право голодать <…> не заключает в себе ничего неприступного, он сразу его устранит сам, даже без посторонней помощи, и затем пойдет уже отыскивать себе иное право».
Так своеобразно осознавалась и формулировалась Салтыковым объективная потребность нового периода демократического движения: методическая пропаганда в народной среде. Вскоре она была осознана революционной молодежью и в первой половине 70-х годов начала осуществляться в «хождении в народ». Однако это осуществление проходило в несколько иных формах, как раз с упором на пропаганду общинно-социалистических идеалов. Впоследствии Салтыков сочувственно откликнется на «хождение в народ» рассказом «Сон в летнюю ночь» (1875), где изобразит деятельность учителя-демократа Крамольникова в деревне. Но характерно, что революционная проповедь, с которой этот герой обратится к крестьянам, будет построена по намеченным писателем в «Письмах» и очерке «Кто не едал…» принципам: за исходный пункт будут взяты конкретные нужды крестьян, их попранное человеческое достоинство, а не социалистическая «высшая цель».[51]
К этой мысли Салтыкова близок пафос последней, программной статьи Писарева «Французский крестьянин в 1789 г.», с ней перекликаются и итоговые размышления Герцена в письмах «К старому товарищу» о путях постепенного и упорного приобщения темных крестьянских масс к социалистическому сознанию. Но если последнее творение Герцена отмечено духом спокойной исторической уверенности, обретенной в реальной силе движения на Западе «полков рабочих» и их Интернационала, то Салтыков, оставаясь всецело на почве русской действительности, мыслит трагически. Эта действительность с господством в ней самодержавного «ненавистничества» не давала еще объективной возможности для созревания исторически конкретного представления о путях движения общества к социалистическому идеалу. Особенно трагичен тон заключительного, XII «письма», воспроизводящего отношения ссыльного революционера и массы.
Однако Салтыков подчеркивал: «Я не говорю: жертвы бесполезны». «Письма о провинции» проникнуты глубочайшим уважением к людям революционного подвига, они способствовали закалке нового поколения бойцов, мобилизовывали на суровую и долгую подвижническую работу, предостерегали революционную мысль от маниловщины и прожектерства. Всеохватывающий анализ русской пореформенной действительности, развернутый в цикле, неуклонно вел вдумчивого «читателя-друга» к заключению, что вне сознательного политического творчества самих масс, вне борьбы за него, как трудна бы она ни была, нет выхода на дорогу подлинного исторического прогресса для всей нации.
«Письма о провинции» представляют собой один из крупнейших художественно-публицистических циклов Салтыкова. Их проблемное единство определяется общенациональной широтой, политической целеустремленностью анализа общественных отношений в глубинной России. Вместе с тем цельность цикла цементируют сквозные групповые сатирические образы «историографов», «пионеров», «ненавистников» (создававшиеся средствами комического снижения политики в быт, политической трансформации портрета и т. п.), а также нарастающая от «письма» к «письму» сила сурового и сдержанного лиризма авторской интонации. Таким образом, «Письма», непосредственно развивая творческий опыт публицистических хроник «Наша общественная жизнь», явились в то же время значительной вехой на пути становления монументальной формы сатирического обозрения Салтыкова, кристаллизации его специфической поэтики.
«Письма о провинции» не привлекли к себе сколько-нибудь значительного внимания современной критики. Отзывы печати об этом салтыковском цикле лишены развернутого анализа и глубокого истолкования. В рецензии В. П. Буренина, тогда еще либерального критика, на сборник «Признаки времени и Письма о провинции» отмечена в общих словах «современность их, приуроченность, так сказать, к движению нашей общественной жизни».[52]
А. С. Суворин в рецензии на этот же сборник, отдавая должное «превосходным характеристикам», вместе с тем утверждал, что Салтыков здесь будто бы «просто защитник реформ».[53]
Следует, однако, отметить, что уже в журнальной публикации отдельные «письма» были по достоинству оценены Герценом и Огаревым (подробнее см. в комментарии к «Письму шестому»). В 1876 г., когда появились «Речи консерватора» кн. В. Мещерского, демократический журнал «Дело» ядовито отметил, что они «сильно напоминают собою беседы и размышления тех героев, которые выведены Щедриным в его «Письмах о провинции».[54]
Впервые под заглавием «Письма из провинции» очерки печатались в «Отеч. записках» в 1868–1870 гг.; «Письма» I–VII за подписью «
В настоящем томе «Письма о провинции» печатаются по составу и тексту
Рукописи «Писем из провинции» не сохранились. Известна лишь черновая рукопись, начинающаяся эпиграфом «Кто не едал с слезами хлеба…» (см. отд. «Неоконченное»), частично вошедшая в переработанном виде в «Письмо шестое».
ПИСЬМО ПЕРВОЕ
Впервые —
Работа над «Письмом первым» относится к январю 1868 г.: 9 января Салтыков сообщил Некрасову, что «к февральской книжке» надеется «прислать провинциальное письмо», а 19 января обещал привезти «Провинциальное письмо», которое совсем уж готово и переписывается».
В
«Письмо первое» посвящено анализу взаимоотношений двух «партий», или «сил», пореформенной провинции. Деятели первой персонифицированы в собирательном образе «историографов». Это проникнутые духом крепостного права дореформенные чиновники-администраторы и деятели дворянского сословного самоуправления. До недавнего времени им принадлежала роль официальных и единственных делателей «писаной истории» России. Эти «зиждительные» позиции они в основном сохранили и остались «столпами» государства и при «новых порядках». Сатирическое наименование образа — «историографы» — связано также с тем, что реакция в ходе своего идеологического наступления в конце 60-х годов призывами уважать отечественную историю и ее традиции прикрывала идеализацию дореформенных, крепостнических отношений.
К «устроению судеб» России «историографы» теперь вынуждены допустить «пионеров» — либерально настроенных новых чиновников и деятелей установленных реформами учреждений: гласного суда, земства и т. п. Однако эти «пришельцы» не могут противопоставить «зубосокрушающей силе» «историографов» подлинно новых принципов: «Мысли у них не только благонамеренные, но, так сказать, очищенные», больше всего они боятся «увлечений». Наименование «пионеры» иронически соотносится с теми напыщенными похвалами — «первооткрыватели, пролагатели новых путей», которые в изобилии расточали в адрес либеральных деятелей либеральные же публицисты.[55]
Глубина иронии Салтыкова по отношению к подобным типам «исторических деятелей» обусловлена его взглядом на «писаную историю» в целом, как на историю «призрачную», то есть совершающуюся без деятельного участия масс и вопреки их интересам. Такая история саркастически уподобляется «яичнице», которую в пореформенный период стряпают сообща старая бюрократия и новое земство, что, однако, отнюдь не меняет ее антинародного содержания (см. также стр. 657 в т. 6 наст. изд.).
Реакция на «Письмо первое» со стороны консервативного и либерального общества была очень резкой, в частности, в Рязани, где тогда служил Салтыков. 21 марта 1868 г. он писал Некрасову: «Мои «Письма из провинции» весьма меня тревожат. Здешние историографы, кажется, собираются жаловаться, а так как тут все дело состоит в том, я ли писал эти письма или другой, и так как в существе письма никакого повода к преследованию подать не могут, то не согласится ли Слепцов или кто другой назвать себя отцом этого детища…» Неизвестно, как отнесся Некрасов к предложению о таком камуфляже, который вряд ли достиг бы цели, ненадобность в нем тут же отпала. Уже 25 марта Салтыков сообщал Некрасову: «Здесь все узнали, кто автор «Писем из провинции», — дуются безмерно <…>. Мне очень трудно и тяжело; почти неминуемо убираться отсюда».
Рязанские «историографы» и «пионеры» восприняли первое «письмо из провинции» как сатиру лично на них. Разумеется, однако, рязанская «Натура», как всегда у Салтыкова, была идейно и художественно обобщена. Он доказывает, что деятельность созданных в России реформами 60-х годов новых учреждений не привела к кардинальному обновлению страны, а их либеральные руководители вместе с «историографами» озабочены лишь тем, как бы затормозить «несмелую нашу мысль», то есть развитие общественного самосознания. В этой связи вновь, как во множестве других произведений Салтыкова, в «Письме первом» возникает тема необходимости борьбы за «утопии» — социалистические идеалы, причем в
Стр. 187.
Стр. 188…
Стр. 189.
Стр. 190…
Стр. 191.
Стр. 192…
Стр. 194.
Стр. 195…
Стр. 196.
Стр. 197.
ПИСЬМО ВТОРОЕ
Впервые —
Работа над «Письмом вторым» была закончена в Рязани к 4 марта 1868 г., когда рукопись была послана по почте в редакцию журнала (см. письмо Салтыкова к Некрасову от 4 марта 1868 г.).
В
К стр. 204–205, в конце абзаца «Если нам кажется мелкою распря…», после слов «На чтов же тут претендовать?»:
О чем стужаться и плакать? А так как, сверх того, человеческое сознание в историографском деле принимает участие самое ограниченное, так как историографы действуют не преднамеренно, а с маху, то мы, естественно, приходим к заключению, что хотя деятельность их отчасти смешна, отчасти вредна, отчасти нелепа, но она уже по тому одному не может быть названа позорною, что к ней ни под каким видом не прилагается принцип вменяемости.
К стр. 205, в середине абзаца «Это было зрелище…», после слов «…на ум не всходило заподозрить их в умысле»:
Вся их претензия заключалась в том, чтобы в данный период времени заглотать как можно больше кусков, а потому весьма естественно, что и самые помыслы их направлялись именно в эту сторону, предательство же и сплетни являлись тут лишь в виде необходимого придатка. У кого предлагалось больше кусков, в пользу того и сплетничалось как-то ходчее, нежели в пользу того, кто предлагал кусков мало или ничего. Одним словом, ехидство в устах этих людей утрачивало свою ядовитость и получало характер чисто гастрономический.
Остатки этих «складных душ» и доныне влачат свое существование в губернских клубах под именем фофанов, но, увы! это уже существование грустное, потому что предводительские обеды с каждым годом становятся скуднее и скуднее.
В настоящем «письме» получили развитие темы и образы «Письма первого»: «раздор» ретроградных «историографов» с либеральными «пионерами», усилившийся в 1866–1867 гг., когда в губерниях Центральной России стали вводиться в действие новые судебные учреждения. Для изображения этого «раздора» Салтыков применяет, на конкретном рязанском материале, один из своеобразнейших приемов своей сатиры, о котором Горький писал: «Только Щедрин-Салтыков превосходно улавливал политику в быте».[56] Программами — «знаменами» — враждующих «партий» становятся разные способы поедания блинов и предпочтение разных видов карточной игры, что позволяет заострить смехотворную мелочность их разногласий, Салтыков предвидел, что «Письмо второе» еще сильнее обострит его конфликт с «обществом» в Рязани. 25 марта он сообщал Некрасову, как «все <…> дуются безмерно» после первого «письма», и замечал: «Разумеется, нельзя думать, чтобы второе письмо смягчило впечатление».
Главное внимание писателя в «Письме втором» сосредоточено на новом собирательном образе — «складных душах», на расплодившемся в годы пореформенной реакции типе политического перебежчика. Это сатирическое наименование восходит к практике дворянских выборов при крепостном праве, когда захудалые мелкопоместные помещики «складывали» немногие принадлежавшие им крепостные «души», чтобы получить по цензу право участвовать в выборах, и обыкновенно отдавали свои голоса наиболее хлебосольному из кандидатов в предводители. (На связь понятия «складные души» с этой практикой указывает характеристика «складных душ» «былых времен» в тексте
В орбите сатиры Салтыкова оказываются вообще политиканы, предпочитающие «ломаную линию» «прямой» и называющие это «постепенностью в преуспеянии». И хотя писатель оговаривается, что в поле его зрения провинциальные «складные души», стрелы его сатиры фактически уже здесь поражают и самые крупные фигуры подобного типа, о которых писал впоследствии, в 1912 г., в статье «Карьера», В. И. Ленин. На примере М. Н. Каткова, А. С. Суворина Ленин показал, что ренегатство было «типично для
ПИСЬМО ТРЕТЬЕ
Впервые —
«Письмо третье» создавалось в апреле — первых числах мая 1868 г. В конце апреля 1868 г. Салтыков писал Некрасову: «Во всей Рязани едва ли два-три человека найдется, которые смотрят на меня не враждебно <…> Живем совершенно одни». Но эта враждебность местного дворянско-чиновничьего общества воспринималась писателем как свидетельство актуальности «писем». 5 мая 1868 г. он сообщал тому же Некрасову: «Посылаю вам <…> третье «Письмо из провинции». Хорошо, если вы найдете возможным поместить его, потому что письма мои производят (по крайней мере, в Рязани) решительное впечатление. Может быть, конечно, я и ошибаюсь, потому что, сидя в маленьком кружке, трудно судить о безотносительном достоинстве своих трудов, но, во всяком случае, думаю, что для провинции эти письма небезынтересны, потому что попали прямо в больное место (в особенности третье)». По предположению С. А. Макашина, Салтыков, возможно, читал свои «письма», перед посылкой их в печать, какому-то «кружку» рязанцев.
В
К стр. 217–218. В конце абзаца «Надо сознаться…», вместо слов «…в неуважении к власти!» и «…между неуважением к власти…» в
Явление провинциальной жизни, характеризуемое в настоящем «письме», — «торжество ненавистничества» и «ненавистников», то есть натиск политической и общественной реакции после выстрела Д. В. Каракозова в Александра II 4 апреля 1866 г. В «письме» разоблачается выдвинутая «ненавистниками» система обвинений против сторонников общественного прогресса. Любые проявления прогресса определяются в ней «страшными словами»: «нигилизм», «демократизм», «коммунизм», «безверие». Такие обвинения звали власть к насилию (к опоре на «дантистов») и оправдывали его.
Характеристика «ненавистников» охватывает легионы «ничтожнейших шалопаев» — пореформенных администраторов, которые рекрутировались главным образом из разоряющихся слоев крепостнического дворянства. Их помыслы направлены на возвращение «дарового куска» — доходов от подневольного крестьянского труда. Находясь на службе «реформирующей власти», «ненавистники» вынуждены соблюдать декорум «преданности делу» реформ, но, по существу, все их усилия имеют целью «подорвать те плодотворные последствия, которые заключают в себе намерения 19 февраля».
В орбиту сатирического обобщения в «Письме третьем» попадает также «ненавистничество» в сфере идей, в частности, выступления таких активизировавшихся в 1866–1868 гг. органов крепостников, как «Весть», «всякую народную беду готовых приурочить к 19-му февраля» (см. передовые статьи и отд. «Совр. положение сельск. хозяйства в России» «Вести» за 1868 г.). Словом «ненавистничество» писатель определяет вообще тогдашнее социально-психологическое состояние всей реакционно-помещичьей среды и ее отдельных представителей — «существ жалких, почти помешанных от злобы».
Стр. 211.
Стр. 213…
Стр. 214.
Стр. 216…
Стр. 219.
ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ
Впервые —
Работу над «письмом» Салтыков начал, очевидно, в середине мая 1868 г. 23 мая он писал Некрасову: «…Уведомьте, следует ли писать продолжение писем из провинции. У меня начато 4-е письмо».
В
Вновь повторяем: не станем разбирать, насколько правы или не правы так называемые «постепеновцы» в своих стремлениях; ограничен или достаточно обширен их взгляд на вещи. Станем на точку зрения сравнительную, и что же мы увидим? С одной стороны, историографов, которые, так сказать, ведут первобытную борьбу за существование, которые ничего перед собою не видят, кроме куска мяса; с другой стороны — людей скромных, быть может, недалеко дерзающих, но во всяком случае преданных тому делу, которому взялись служить.
Спрашивается: на чьей стороне перевес?
Внимание Салтыкова в «Письме четвертом» сосредоточено на третьей общественной группе, место которой в «распре» старых, консервативно-реакционных, и новых, либерально настроенных, сил провинции — «историографов» и «пионеров» — было обозначено ранее в «Письме первом», лишь мимоходом: «Середку (хор) занимают так называемые фофаны…» (стр. 187). Фовфан — просторечное обозначение недалекого, тупого человека, синонимичное словам: простак, простофиля, дурак, глупец. В образной системе «Писем о провинции» «фофаны» — послушливая масса бездумных исполнителей любых предначертаний сверху. Эпикурейски-потребительский взгляд на жизнь роднит «фофанов» с реакционными «реформаторами» — «ненавистниками». И хотя, в отличие от этих последних, «фофаны» не претендуют на «высшее призвание» или какое-либо собственное «знамя», «фофанству» в рассуждениях Салтыкова отводится чрезвычайно важное место как явлению общественно опасному: бездумно-покорные исполнители — опора и орудие для всяких сил реакции, в том числе и для «историографов». В связи с этим собирательные сатирические образы «фофан», «фофаны», «фофанство» получают в «письме» и более широкий смысл обличения стихии социальной пассивности и бессознательности вообще, в любой социальной среде. «Фофаны» и «фофанство» — одна из последних ступенек к созданию образа «глуповцев» и «глуповства» в «Истории одного города». Осмеяние «фофанского смиренства» и умственной нищеты предвосхищает также и один из центральных мотивов «Современной идиллии»: реакции удобнее иметь дело с «фофаном», чем с «человеком незаспанным и несопящим». «Теории, в силу которой благополучие общества ставится в зависимость от размножения фофанов», — теории идеологов авторитарно-деспотической власти — Салтыков противопоставляет свой просветительский тезис: «Успех какой бы то ни было страны находится в зависимости <…> от деятельного участия в ней живых и сознательных сил».