Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Три страны света - Николай Алексеевич Некрасов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Распахнув дверь во всю ширину, хозяйка явилась в кухню и, то приподнимая, то погружая глубоко свою неуклюжую роговую гребенку, с наслаждением чесала голову.

– Да здесь, что ли?

– Пожалуйте сюда! – ласково сказала она и отворила дверь в сени.

Мы поднялись еще несколько ступенек. Хозяйка бойко отворила дверь и повелительно крикнула в комнату:

– Семен Никитич, вас спрашивают!.. Пожалуйте-с, – прибавила она, приглашая меня войти. – Ну, скорее, скорее, господин ждет!

И она с ворчаньем спустилась с лестницы.

Я вошел в комнату, если так можно назвать грязный чулан, и заметил, что портретист, спрятавшись за дверью, торопился надеть свой засаленный сюртук; но рукав вывернулся; портретист никак не мог найти его.

– Не беспокойтесь! – сказал я, заметив, что пот выступил у него на лбу.

Портретист принялся кланяться. Я оглядел комнату, и дрожь пробежала по моему телу. Несмотря на лето, в ней было сыро и мрачно. Единственное окно, завешенное дырявым передником, слабо освещало грязную, оборванную мебель: кожаный диван с деревянной спинкой и ситцевой подушкой, хранившей свежие следы головы несчастного портретиста, два стула и длинный простой стол, на котором вместе с красками валялись объедки пирога и балалайка. На мольберте висел старый жилет и шейный платок, в углу стоял полуразвалившийся комод – вот и все… Да, я еще забыл сказать, что пол и потолок совершенно покривились на один бок.

Вышедши из засады и поклонившись мне в сотый раз, портретист схватился за стул, вытер его полою своего сюртука и предложил мне. Потом он кинулся прибирать на столе, обнаруживая такую мучительную суетливость, что я раскаялся, зачем пришел к нему.

– Я думаю, вам здесь очень дурно работать? – сказал я, приняв на себя роль хозяина и усадив портретиста.

– Нет-с… то есть очень-с.

И портретист оглядел свою комнату с таким видом, как будто прежде и не подозревал, что мастерская его не очень удобна.

– Позволите посмотреть? – - спросил я, протянув руку к листу, на котором заметил какую-то фигуру. – Господи! да это я! – вызвалось у меня невольно.

Портретист сконфузился и, выдвинув ящик у стола, достал оттуда тетрадь вроде альбома и предложил мне. Я начал рассматривать альбом; много было хорошего. Больше всего поразило меня смуглое лицо молодой женщины, которое повторялось беспрестанно; в этом оригинальном лице было что-то привлекательное и страшное.

Между тем портретист, прибирая комнату, нечаянно толкнул какую-то стеклянную посудину и сильно сконфузился. Желая показать ему, будто я не слыхал этого обличительного звука, я спросил, указывая на смуглую женщину:

– Позвольте узнать, чей это портрет?

Заглянув в тетрадь, портретист ахнул, вырвал у меня альбом и, судорожно повертывая его, весь бледный, пробормотал:

– Извините-с… я ошибся, это так… я сам для себя…

– Ничего-с, помилуйте!

– Вот извольте другую.

И он подал мне другую тетрадь. Я пересмотрел все и окончательно убедился, что несчастный портретист при других обстоятельствах мог быть великим художником. Тут случайно бросилась мне в глаза довольно большая картина, стоявшая в темном углу и повернутая к стене.

– Можно, посмотреть? – спросил я, указывая на картину.

Портретист смешался; я замолчал и принялся снова пересматривать тетрадь. А он опять засуетился в комнате. Так прошло минут пять. Я поднял голову – и остолбенел. На мольберте стояла картина, изображавшая смуглую женщину, купавшуюся в речке, покрытой болотными белыми лилиями. Портретист заботливо устанавливал картину, стараясь отыскать выгоднейшее освещение, наконец поднял дырявый передник у окна и начал внимательно смотреть на картину, как будто совершенно позабыв о моем присутствии. Я вскочил и кинулся ближе: женщина, казалось мне, была живая; ее жгучие черные глаза лукаво смотрели на меня; свежестью дышала ее смуглая кожа; полураскрытый рот весело улыбался. В ее черных, как смоль, роскошных волосах красовались белые лилии, переплетенные одной прядью косы; а другая прядь, полурасплетенная, падала на цветы и широкие листья, окружавшие высокую грудь и пышные плечи красавицы, полускрытые в воде. Рука ее, строгой формы, тянулась сорвать еще цветов, и на ней висели зеленые тонкие травы. Отделка была необыкновенно тонка и изящна. Я повернулся с намерением обнять художника; но я не узнал его: ничтожное и жалкое лицо его одушевилось, глаза блестели, он стоял прямо и гордо смотрел на картину. Я долго любовался художником и его произведением.

– Боже! как хороша! – воскликнул я, все более и более увлекаясь смуглой женщиной.

– Не правда ли? – с гордостью подхватил портретист. – Посмотрите, – продолжал он, – волосы, волосы-то!.. а глаза!.. улыбка… а руки? Я уж потом никогда не встречал такой руки!

– Так, значит, это не фантазия ваша? – спросил я с живостью. – Я рад, впрочем, что в действительности существуют такие женщины. Только мне кажется, – прибавил я, намекая на страшно лукавое выражение красавицы, – что они хороши для портрета, а не для жизни.

Портретист не слушал меня; он страшно изменился в лице, сложил руки на груди и с каким-то благоговением смотрел на смуглую женщину. И вдруг он закрыл лицо руками, пошатнулся и с глухим рыданием кинулся на диван.

Во всю жизнь я раз только слышал такие раздирающие рыдания; они были тихи, но так и хватали за душу. Что мне было делать? Утешать я не мог: я ничего не знал; да и правду сказать, чем станешь утешать человека, когда каждый его стон заключает в себе столько жалобы, столько страдания, что все сокровища мира, кажется, не в состоянии искупить их? Я постоял, постоял, снял с мольберта картину, поставил ее на прежнее место и вышел из комнаты.

На другой день я посылал за портретистом, но он не явился, сказавшись больным.

От моего полового балагура я узнал, что хозяйка Душникова, мещанка Шипилова, была женщина жадная, обижала портретиста, брала с него страшные расписки и держала его в руках. Лакей намекнул мне о близких отношениях ее к портретисту.

Дня через три портретист зашел ко мне. Я был очень рад его посещению и употреблял все усилия уничтожить в нем застенчивость… Совестно сознаться, но вино было единственное средство заставить его говорить свободно. Он описал мне свое жалкое положение, и я узнал, между прочим, что его считают самым дурным портретистом именно за сходство, которое не нравилось дамам. "Что за живописец, который не умеет прикрасить!" – говорили они. Я сказал ему, что был в гостях у хозяина гостиницы, передал ему рассказ купца о дочери и просил сказать мне откровенно, знает ли он, где она. Портретист божился, что он ее не видал с той поры, как отец отправил его в Москву. Я стал бродить с ним по городу, бывал даже на гуляньях, что немало сделало шуму в городе. Чего, чего обо мне не толковали! Наконец решили общим голосом, что я потому с ним связался, что имею тоже слабость к вину. Меня тешили эти сплетни, я радовался, что хоть на минуту оживил город: многие из городских сплетников шмыгали около гостиницы, чтоб увидать меня и на целый день запастись материалом для своего языка. А когда я появлялся с портретистом на гуляньи, мимо нас толпами ходили дамы и кавалеры и лорнировали нас, перешептываясь.

Раз портретист, выпив стакана три пуншу, сделался очень развязен.

– Ну, расскажите мне, пожалуйста, как вы воспитывались? – сказал я ему.

Он усмехнулся и так начал свой рассказ:

"Да что вам рассказать? Ну, вот: отец мой был мещанин, очень честный и умный, но ему ничто не удавалось: видно, мелкая торговля не того требует. От неудачи ли в делах, или уж так, по характеру, только он был страшно суров и упрям. Мать моя была женщина тоже неглупая, но сварливая и болтливая. Много было у них детей, да все умирали, только я, последний, уцелел. Мать баловала меня. Мне было лет восемь, когда в городе стали строить церковь, а отца сделали старостой. Я бегал туда играть. Церковь выстроили; начали расписывать. Я. целые дни проводил в ней: меня сильно занимало, как расписывают потолки. Живописец у нас был тогда немец; он портреты делал и потолки расписывал в домах, да и то едва жил. Он был уже стар и, бывало, поработавши немного, отдыхал и разговаривал со мною. Дети любят передразнивать больших: мне страстно захотелось тоже рисовать. Я стал приставать к старику, и он взялся учить меня. Я был понятлив и довольно скоро начал порядочно рисовать носы и глаза. Это расположило ко мне старичка, и он удвоил свои старания. Раз я долго смотрел на своего учителя: мне показался странным его нос; я нарисовал его и поднес ему. Он рассмеялся: видно, узнал, – и, погладив меня по голове, сказал: "Учись, Сеня: будешь богат". С того дня я рисовал всех, кто мне нравился или не нравился. Помню, как больно отец высек меня за страшную рожу с рогами, которую я нарисовал и забыл спрятать; мать увидала ее, хотела похвастать и показала отцу. Мне запретили ходить к учителю, но я бегал тихонько. Так я дожил до шестнадцати лет. Выучив грамоте кое-как, отец засадил меня в шорную лавку; я умирал со скуки и, как есть время, украдкой, бывало, все чертил что-нибудь. Вдруг случилась беда: учитель мой разрисовывал у кого-то потолок да и упал и переломил себе руку. Тут только я почувствовал всю мою любовь к доброму старику. Меня запирали, меня секли, но я все-таки убегал, чтоб посидеть у больного. Он умер на моих руках, оставив мне свои краски, холст, даже платье свое. Я все это перетащил тихонько на чердак и устроил там себе мастерскую. Ни о ком еще так не плакивал я, как о моем учителе, сидя ночью в своей мастерской и не зная, как и что делать с рукой или ногой, которая мне не нравилась, но которую поправить, как ни бился, я не умел. Мне пришла мысль проситься у отца, чтобы он позволил мне быть живописцем, и я приступил к этому, нарисовав Спасителя, только что снятого со креста. То был день пасхи. Мать поднесла ему картину: отец очень хвалил и, – пожелал знать, откуда она взялась. "Это наш Сенька!" – сказала мать. Отец улыбнулся. А я чуть жив стоял за дверью, подсматривая в щелку. Меня позвали к отцу; он похвалил меня и дал мне синюю ассигнацию. То были первые деньги, выработанные мною; я чуть с ума не сошел от радости и на все накупил себе карандашей и бумаги. Я стал трудиться неутомимо, день сидел в лавке, а ночь на чердаке: читал, учился, – все думал своими сведениями поразить отца: авось тронется моими трудами и отпустит в Москву учиться. Напрасно! Раз он увидал, что у меня огонь на чердаке, ни слова мне не сказал, только… Целый день я просидел в лавке и после ужина, укравши у матери огарок, с радостью побежал наверх. Можете представить мое положение, мое отчаяние. Я не узнал своей мастерской. Все было сломано, разбросано, бумаги разорваны, все вверх дном! Я стоял, как ошеломленный, и вдруг принужденный смех раздался за мной. То был мой отец, наслаждавшийся своим торжеством. Он долго стыдил своего непокорного сына, и я дал ему слово более не тратить времени на глупости. Я не сдержал его. Я рисовал, где только было можно, и с той поры стал заниматься портретами, делать копии с образов и копил деньги: у меня была мысль бежать в Москву.

Наступал мне тогда двадцатый год; я заметил, что на меня ласково глядят девушки. Это мне понравилось, но я был робок и не решался заговаривать с ними. Тут-то я сошелся с Машей, дочерью Прокопа Андреича, вашего хозяина. Она мне созналась, что давно я ей приглянулся. Я любил ее страстно, как мне казалось тогда, и дал ей слово жениться. Тогда-то я и снял с нее портрет. Маша одним мне не нравилась: вечной своей грустью. Правда, отец ее человек крутой, и надежда была плоха на его согласие, но даже в минуты самой нежности она плакала и все твердила: "Сеня, не разлюби меня – я умру!" Скоро она стала худеть и хворать и, наконец, созналась во всем матери, которая страстно любила ее. Они поплакали вместе, помолились богу и приступили к делу, то есть сказали отцу…"

– Я знаю, какой ответ они получили, – перебил я.

"Ну, так вот я, ни жив, ни мертв, ждал грозы, узнавши, что Прокоп Андреич прислал за моим отцом. Страшно вспомнить, какое было лицо у отца, когда он воротился от него. "Ты хочешь жениться?.. а? щенок ты этакой! ты женин хлеб хочешь есть! да ты, – говорит, – отцу на грош барыша не принес, еще с выгодой ни разу простой узды не продал. Я тебя! я, – говорит, – в очередь тебя упеку, если ты будешь думать о женитьбе…" Я бух ему в ноги, просил простить и позволить итти в Москву. Отец согласился, – только, как я узнал от матери, согласился он с тем, чтоб засадить меня там в лавку, к одному своему приятелю. "Пусть, – говорил он, – чужого хлеба попробует да горя помыкает на чужой стороне!" Я простился с матерью и отцом и решился лучше бежать из Москвы в Петербург, но уж ни за что не быть сидельцем. Приехав в Москву, я сдал дело, которое мне поручил отец, и написал ему, что хочу учиться и быть живописцем. Он грозил сам приехать за мною, но захворал и умер; мать тоже вскоре умерла, оставив мне один только домишко полусгнивший, который теперь принадлежит мещанке Шипиловой… Я продал его ей, как воротился сюда…"

Ничего дальше никогда портретист мне не говорил.

Наконец дела мои кончились. Я собрался ехать. Портретиста я с неделю уж не видал. Он сидел, запершись в своей комнате, не пускал никого к себе и сам не выходил никуда. Все уже было готово. Я уже уселся в экипаж, потеряв всякую надежду видеть его, как вдруг, к удивлению моему, он явился. Я заметил в нем, особенную веселость и развязность л угадал причину тотчас, как он заговорил: язык плохо повиновался ему. Прощаясь со мною, он сунул мне в руку небольшую картину, завернутую в бумагу, сказав:

– Это на память от меня.

Я крепко пожал ему руку, и мы простились. Как только он удалился, я сорвал бумагу. В руках моих была удивительная копия с портрета смуглой женщины с белыми лилиями. Ее большие глаза с лукавой улыбкой навели на меня страх. Простившись с хозяином и трактирной прислугой, обступившей меня, я поехал и, проезжая одну улицу, еще раз увидел портретиста. Он едва держался на ногах и чертил углем на заборе какую-то фигуру. Мальчишки рвали его за фалды, а смельчаки рисовали мелом ему на спине разные рожи с высунутыми языками. Я взглянул невольно на смуглую женщину, которая оставалась еще у меня в руках. Она язвительно улыбалась, как бы посмеиваясь над тем, что я чувствовал в эту минуту. Под тяжелым впечатлением оставил я город.

Приехав в свою деревню, я послал портретисту денег и письмо, в котором просил его переехать ко мне. Я получил от него ответ очень трогательный. Он сознавался, что жизнь его грязна, но писал, что силы его оставили, что он не надеется на себя и потому считает лучшим остаться в прежнем положении. У нас завязалась переписка. Он удивил меня смелостью и здравостью своих суждений об отвлеченных предметах; о том же, что было ближе к нему, он избегал писать. Наконец я спросил его раз, какое обстоятельство было в его жизни, заставившее его так опуститься? "Старая песня (писал он мне) – любовь самая страстная и самая безумная", и с следующей почтой прислал толстое письмо. Вот оно; прочтите:

"Решившись жить в Москве и учиться (так начиналось письмо, которое Данков вручил Каютину), я стал писать образа. Работа шла удачно. Я ходил в галереи, проводил там целые дни и был совершенно счастлив. Только любовь к Маше… но я скоро забыл ее и весь предался искусству. Так я прожил с полгода, очень счастливо; но так как человек ничем не бывает долго доволен, то я задумал ехать или итти пешком в Италию и занялся исключительно портретами, чтоб скопить деньжонок на дорогу. Правда, иногда, воротившись с какого-нибудь сеанса, я чуть не разбивал себе головы об стену с отчаяния и унижения; но надежда осуществить мои планы поддерживала меня. Бывало, сидишь в каком-нибудь доме, снимаешь портрет с кривой барышни, вдруг является папенька или маменька, невежды в искусстве, и начинают делать грубые замечания и давать советы; да это еще ничего, а-то с наглостью требуют перемены, которую невозможно сделать, и если не угодишь, так портрет кривой барышни остается на руках. Старая кокетка требует, чтобы она сидела en face {Прямо. (Ред.)}, но в то же время, чтоб видна была ее толстая, неискусно привязанная коса, глаза были бы томны, тогда как они съесть хотят. Мать семейства, желающая оставить потомству свое тучное изображение, бранится с поваром, который стоит в дверях, за лишний фунт муки и поминутно стучит кулаком по столу, – отчего и рука моя и стол дрожат, – а при том сердится, что долго должна сидеть.

Раз мне случилось писать портрет с одной старушки. Я был в восторге от ее доброго и благородного лица. Она обласкала меня, и я в первый раз чувствовал легкость в чужом доме. Узнав мое звание, она не изменилась ко мне, а даже удвоила внимательность. Я всякий день ходил к ней обедать и снова принялся учиться, потому что старушка дала мне деньги вперед за образ, который заказала, а скорого исполнения не требовала. Тут только я с ужасом вспомнил о Маше, которую, впрочем, уж не любил, – может быть, потому, что она могла быть помехой моим лучшим надеждам. Я молил бога, чтоб отец ее продолжал упорствовать и освободил бы меня от подлости, которую пришлось бы сделать. Да тут скоро все перевернулось.

Старушка все уши прожужжала мне рассказами о своей внучке Лизе, которая гостила у одной своей подруги в деревне, недалеко от Москвы, и должна была скоро воротиться домой. Старушка была ее опекуншей; Лиза была круглой сиротой. Раз прихожу к старушке обедать и замечаю, что она как-то необыкновенно весела. Первое ее слово было:

– Семен Никитич! Лиза моя приехала!.. Лиза! Лизанька! поди сюда! – закричала старушка с своего дивана, где она постоянно сидела.

– Сейчас, бабушка! – отвечал из другой комнаты звучный голос.

Через минуту в комнату вошла смуглая девушка, среднего роста, с таким детским, веселым взглядом, что и сама она показалась мне ребенком. Она с любопытством посмотрела на меня. Я сконфузился: ее взгляд был жгуч и совершенно не детский. Потом она занялась своим передником, в котором что-то держала.

– Это – Семен Никитич, Лиза! – сказала бабушка таким голосом, в котором слышалось мне: "полюби его!"

– Что ваш портрет делал, бабушка? – спросила Лиза и снова бросила на меня жгучий взгляд.

Я покраснел и поклонился еще раз.

– Да, да. Вот он и с тебя снимет тоже; он добрый! – отвечала старушка.

Лиза лукаво улыбнулась, подошла ко мне и, раскрыв свой передник, показала мне трех еще слепых котят, которые тихо пищали.

– Сделайте одолжение, снимите мне портрет с моих котят, только, пожалуйста, чтоб были похожи.

– Лиза! что это? – спросила старушка, услышав писк.

– Котята, бабушка! Я вот прошу Семена Никитича снять с них пор…

– Лиза, Лиза! – с упреком перебила старушка, качая головой.

Я глядел, как дурак, на смуглую девушку и ничего не мог сказать. Я видел только, что она не дитя, а женщина, что стройный ее стан уже совершенно развит. Необыкновенная гибкость была в каждом ее движении; глаза Горели и, казалось, щурились от собственного блеска; губы заманчиво были полураскрыты, а белые зубы резко обозначали свежесть их; волосы, черные, как смоль, небрежно, но грациозно были уложены вокруг головы; их тяжесть тянула головку немного назад, отчего в лице девушки было что-то смелое и вакхическое. Простое белое платье с открытым лифом и короткими рукавами еще разительнее выказывало смуглость ее кожи.

Она, кажется, заметила впечатление, которое произвела на меня, и, лукаво улыбнувшись, убежала из комнаты.

– Ох, эта Лиза! – сказала старушка, провожая глазами свою внучку. – Вы, пожалуй, подумаете, Семен Никитич, что она дитя… Нет, батюшка, ей уже девятнадцать лет.

Я не хотел заметить доброй старушке, что жгучие взгляды внучки лучше всего говорят, сколько ей лет. Весь тот день я провел у старушки, не спуская глаз с Лизы, которая казалась мне то капризным ребенком, то страстной женщиной.

– Завтра, Семен Никитич, потрудитесь начать портрет с Лизы, – сказала старушка, когда я уходил домой.

Назначили час.

Очутившись на улице, я почувствовал, что голова моя горит; в ушах так шумно, точно я угорел. Смуглое личико и жгучие глаза Лизы ни на секунду не давали мне покоя. Я не лег спать, а всю ночь просидел с карандашом, рисуя это чудное личико. К утру я сел на диван, поджав ноги, и так просидел несколько часов, припоминая каждое слово, каждое движение смуглой девушки. Мне было весело.

Часом ранее условленного времени явился я к старушке. Мы долго ждали Лизу; старушка несколько раз посылала будить ее. Наконец Лиза явилась с лицом, в котором и тени не было сна. Она сухо кивнула мне головкой и поцеловала у бабушки руку.

– Лиза, как это тебе не стыдно заставлять ждать себя! ведь Семен Никитич трудами живет! – наставительно сказала старушка.

Лиза с презрением посмотрела на меня и, проходя мимо, сказала:

– Вольно же вам было так поторопиться… Уж если б не скука лежать, я бы вас!

Она улыбнулась и выбежала.

Я стал готовиться, разложил краски и карандаши. Явилась Лиза с своими котятами.

– Лиза, опять котята… как не стыдно! – сказала старушка.

– Ах, бабушка! надо же мне что-нибудь держать в руках. Посмотрите, как будет мило! – прибавила она, обращаясь ко мне, и села на стул.

Сложив руки на груди и закинув головку назад, Лиза лукаво глядела на меня.

– Не правда ли, так будет хорошо?

Она улыбнулась и переменила положение.

Я ничего не отвечал: я не мог еще опомниться, пораженный чрезвычайно грациозной позой, которую она за минуту приняла.

– Неужели так будет лучше?

И Лиза сбросила котят на пол, вытянулась и сделала бессмысленные глаза, – но в ту же минуту покатилась со смеху и, поймав котят, приняла прежнюю позу.

Старушка молча взяла с колен внучки котят и унесла их. Лиза насмешливо глядела ей вслед и, обратясь ко мне, строго сказала:

– Я хочу, чтобы я была нарисована с котятами; слышите?

Я кивнул головой, не сводя с нее глаз. Старушка возвратилась и с гордостью спросила свою внучку:

– Что, будешь смирно сидеть?

– Нет, бабушка! – отвечала Лиза.

– Отчего?

– Мне смешно, право смешно.

И Лиза стала смеяться.

– Ну, отчего тебе смешно? – сердито сказаластарушка.

– Выйдите, бабушка, я буду смирно сидеть.

Старушка ушла. Проводив ее лукавым взглядом, Лиза вскочила со стула и запрыгала, как дикарка. Корпус ее гнулся во все стороны, – точно у ней не было костей.

– Вам угодно, чтоб я рисовал ваш портрет? – спросил я, чувствуя, что весь горю.

– Разумеется, нет! изволь сидеть два часа, как кукла; на тебя смотрят, рассматривают тебя, как какое-нибудь чудовище!

И Лиза расхохоталась, заглянув в зеркало.

– Лиза, не болтай! – закричала старушка из другой комнаты.

Лиза, как кошка, на цыпочках подкралась к своему стулу и села. Устала ли она или уж сжалилась надо мною, но, наконец, после долгого спора, уселась, как я желал. Только я никак не мог уговорить ее, чтоб она смотрела в другую сторону. Нет, ее жгучие глаза прямо были устремлены на меня. Стараясь скрыть свое смущение, я чинил карандаши, ломал их и снова чинил, натирал краски. Вдруг Лиза вскрикнула, вскочила со стула и залилась истерическим смехом; потом она, упала на диван и, помирая со смеху, принимала такие чудесные позы, что я, как держал в руках краски, так и остался неподвижен.

Вошла старушка и, слегка покраснев с досады, сказала: – Это уж из рук вон, Лиза!

– Бабушка… посмотрите… ха, ха, ха! – сказала внучка, указывая на меня.

Старушка, поглядев на меня, усмехнулась и покачала головой.

– Ну, есть тут чему смеяться? – сказала она. – Семен Никитич, вы себя краской мазнули.



Поделиться книгой:



Регистрация