Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Гегель - Арсений Владимирович Гулыга на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В основе исторического движения философского знания лежит тот же принцип, что и при построении системы категорий — восхождение от абстрактного к конкретному. Чем древнее философское учение, тем оно абстрактнее, чем ближе к современности, тем содержательнее, конкретнее. Мы не должны надеяться, что найдем у древних ответы на вопросы, которые поставлены современностью. Гегель решительно и справедливо восстает против модернизации прошлого, но он явно увлекается, изображая то или иное учение лишь как разработку какой-то одной категории в его логической системе. Древние философы не знают наших проблем, но в постановке своих они обладают достаточной широтой и конкретностью.

Гегель узрел не только единую цепь учений, но и зависимость каждого звена этой цепи от окружающих условий. В этом он также не имел предшественников. Философия, говорил он, есть эпоха, схваченная в мыслях. Всякая система философии есть философия своей эпохи, поэтому в наши дни Ее могут существовать ни платоники, ни аристотелики, ни стоики, ни эпикурейцы, а только их эпигоны. Восстановление этих систем было бы равносильно превращению зрелого мужа в ребенка. Дайне всякая эпоха благоприятствует философствованию; лишь высокая степень зрелости культуры открывает путь для философского мышления.

Философия, по Гегелю, начинается лишь в греческом мире. Дух, правда, зарождается на Востоке, но здесь он не поднимается выше религии. Мы не станем повторять те пристрастные характеристики индийской и китайской культур, с которыми уже знакомы по философии истории Гегеля. Вывод его неумолим: восточную мысль следует исключить из истории философии.

В Греции берет свое начало европейская наука. Гегель называет имена семи греческих мудрецов, стоявших у ее колыбели: Фалес, Солон, Периандр, Клеобул, Хилон, Биант, Питтак, Гермип. Это были практики и политики, люди дела, дававшие мудрые советы согражданам, прославившиеся крылатыми изречениями. «Законы подобны паутине: маленькие попадаются, а большие разрывают их», — говорил Солон. Хилону приписывают такой афоризм: «Поручись — и попадешь в беду»; Клеобул будто бы сказал: «Мера — важнее всего». Только один из семи был подлинным философом — фалес, уроженец Милета.

От Фалеса до Аристотеля, с VI по IV век до н. э., продолжается первый период истории греческой философии, ее становление и расцвет. Рассказ о Фалесе Гегель начинает с анекдота: подняв глаза к звездам и наблюдая их ход, Фалес упал в яму, и народ смеялся над ним, говоря, как может он познать то, что происходит на небе, когда он не видит того, что у него под ногами. Упасть в яму, замечает Гегель, не может только тот, кто раз и навсегда улегся в ней и не решается даже поднять глаза ввысь. Что касается Фалеса, то не следует полагать, будто он витал в сфере чистой мысли и был далек от реальной действительности. Скорее наоборот. Он впервые определил значение для мореплавания Полярной звезды, измерил высоту египетских пирамид (по отбрасываемой ими тени), предсказал солнечное затмение, установил продолжительность года в 365 дней.

Как философу Фалесу принадлежит первая попытка объяснить единство мира, свести многообразие явлений и предметов к единому первоначалу. Таким первоначалом Фалес считал наиболее широко встречающееся в природе вещество — воду. Вода, соединяющая в себе вечное движение с вечным покоем, растворяющая в себе все тела, является материальным источником всего сущего, в том числе и жизни. Фалес отвергал существование мертвой, неощущающей материи, считал, что все предметы имеют душу. Используя современную терминологию, мы можем назвать Фалеса наивным материалистом-гилозоистом. Гегель, однако, дает иную интерпретацию: он уверяет, что первоначально у Фалеса — «не чувственная вода», а «вода как мысль». Это характерная деталь: для Гегеля история философии — прежде всего история идеализма, материалистические учения он либо замалчивает, либо извращает.

Столь же пристрастен Гегель и в изложении взглядов Анаксимандра — Друга и ученика Фалеса. Первоосновой сущего Анаксимандр считал не воду и не какое-либо иное конкретное вещество, а некое неопределенное и бесконечное начало — «апейрон». Ему приписывают изобретение солнечных часов, изготовление карты мира и небесного глобуса. Он был первым, изложившим письменно свои философские взгляды. Анаксимандр утверждал, что человек произошел от рыбы.

Одновременно с милетской школой возникает школа пифагорейцев. Пифагору принадлежит термин «философия» — любовь к мудрости. Он ввел преподавание (Фалес и Анаксимандр лишь делились своими мыслями с друзьями) и основал нечто вроде философского общества, члены которого носили одинаковую одежду, вели скромный образ жизни, занимаясь гимнастическими упражнениями, музыкой и наукой.

Согласно учению пифагорейцев в основе бытия лежат числа и их отношения. Первоначало всех вещей - единица, все остальные цифры представляют собой комбинации единиц. Единица — это бог. Соединение двух единиц пифагорейцы называли материей и видели в ней единство противоположностей. Большое значение придавалось троице, триаде, в которой единица, пройдя через двоицу, снова обретает свою завершенность. Культ троицы от пифагорейцев перекочевал в христианство. Выше триады для пифагорейцев была тетрада — напоминание о четырех первостихиях (вода, воздух, земля, огонь) и четырех странах света. Далее совершался переход сразу к десяти — числу, которое возникает как сумма единицы, двух, трех и четырех, как высшее их единство.

Гегель обращает внимание на то, что за мистикой чисел у пифагорейцев скрывалась разработка первых абстрактных философских понятий — единства, противоположности, множества; в зародыше здесь возникает идея таблицы категорий, разработанная впоследствии Аристотелем.

У пифагорейцев можно обнаружить зачатки современных представлений о нашей планетной системе, В центр вселенной они помещали огонь; Землю рассматривали как звезду, вращающуюся вокруг этого огня, который, однако, они не отождествляли с Солнцем. Неподвижные звезды; видимые невооруженным глазом планеты — Сатурн, Юпитер, Марс, Венера, Меркурий, Луна и Солнце, а также Земля и некая Противоземля — таковы десять движущихся сфер. Здесь, отмечает Гегель, перед нами первая мысль о системе мироздания.

Сферы поют, каждая издает особый звук соответственно своим размерам и скорости движения. Эти величины находятся в гармоническом соотношении друг к другу и соответствуют музыкальным интервалам. Мы не слышим музыки вселенной, но ведь мы не видим и движения Земли. У пифагорейцев зарождается мысль о том, что вещи сами по себе не похожи на то, как они выглядят.

Противоречие между вещью и внешним проявлением занимает главное место в учениях элейской школы. Отсюда, отмечает Гегель, берет начало диалектика. Чувственное, изменчивое бытие не обладает истинностью, если мы хотим постичь его разумом, мы наталкиваемся на противоречие. Ярче всего эта мысль выражена в апориях Зенона, целью которых было опровержение движения. Чувства говорят нам о том, что предметы движутся, но понять движение невозможно, мысль о нем всегда содержит противоречие, следовательно, делал вывод Зенон, движения не существует.

Вот апория «Летящая стрела». Стрела во время полета находится в данный конкретный момент в данном конкретном месте. В следующий момент она находится в другом месте и т.д. Но если стрела находится в данном месте, то значит, что она стоит в нем, а из суммы состояний покоя не может получиться движения. Движущийся предмет не движется ни в том месте, где он находится, ни в том, где его нет.

Другая апория — «Ахиллес быстроногий». Логически рассуждая, нельзя доказать, что бегун Ахиллес догонит медленно ползущую черепаху. Пока он пробежит расстояние между ними, она хоть и немного, но уйдет вперед. Когда Ахиллес преодолеет это расстояние, она снова, хоть и самую малость, но все же продвинется, и так до бесконечности.

По преданию, философ Диоген опроверг рассуждения Зенона о невозможности движения тем, что встал и начал ходить. Однако своего ученика, который удовольствовался таким «опровержением», он побил палкой за нефилософский подход к делу. Диоген понимал, что Зенон не думал отрицать чувственной достоверности движения, а лишь поставил вопрос о том, как выразить его в логике понятий.

Опровержение апорий Зенона может дать только диалектическая логика, признающая существование противоречий в самой действительности. Движение противоречиво. Когда мы желаем уяснить вообще движение, поясняет Гегель, мы говорим, что тело находится в одном месте, а затем идет в другое место. Во время движения оно ужо не находится в первом месте, но вместе с тем еще не находится во втором месте; если бы оно находилось в одном из этих мест, оно пребывало бы в покое. Но где же оно находится? Если скажем, что оно находится между этими двумя местами, то этим в действительности ничего не скажем, ибо в таком случае оно также находилось бы в одном месте, и перед нами возникло бы, следовательно, то же самое затруднение. «Двигаться же означает быть в этом месте и в то же время не быть в нем, — следовательно, находиться в обоих местах одновременно; в этом состоит непрерывность времени и пространства, которая единственно только и делает возможным движение». Ленин, конспектируя гегелевские лекции по истории философии, обратил внимание на это место, подчеркнул двумя жирными чертами и написал «Верно».

Элейцы открыли диалектику с негативной стороны, то есть поставили проблему, решить которую не смогли; Гегель в этом плане сопоставляет Зенона с Кантом. Положительную разработку диалектических идей содержит философия Гераклита. «Нет ни одного положения Гераклита, — пишет Гегель, — которого бы я не принял в свою «Логику». Согласно Гераклиту «мир единый из всего не создан никем из богов и никем из людей, а был, есть и будет вечно живым огнем, закономерно воспламеняющимся и закономерно угасающим». Таким образом, первоначало для Гераклита — огонь. Превращение огня — основа многообразия вещей и явлений. Угасание огня — это «путь вниз», превращение его во влагу, воду и землю. Обратный процесс—воспламенение земли. Природа есть круг, где начало и конец совпадают. Совпадают и другие противоположности; бытие и небытие есть одно и то же. Догераклитовские учения, считает Гегель, находятся на уровне первой диалектической категории — бытия. Гераклит перешел к следующей —становлению.

Дальнейшая ступень в системе категорий Гегеля, как мы помним, — туманное понятие «для-себя-бытие». Под эту категорию он подводит учение атомистов Левкиппа и Демокрита. Здесь уже явная натяжка. Бегло изложив атомистическую концепцию, согласно которой существуют лишь атомы и пустота, Гегель называет ее «скудной». Не по вкусу ему и материалистическое истолкование сознания. Душа, учили Левкипп и Демокрит, представляет собой шарообразные атомы. От каждой вещи истекают тончайшие оболочки, попадающие в органы чувств человека, так возникают ощущения. Некоторые высказывания Демокрита дают основания полагать, что он различал качества, присущие самим вещам, — протяженность, форму, непроницаемость, и качества, существующие лишь в представлении человека, — цвет, запах, звук. Такое воззрение, замечает не без злорадства Гегель, «открывало настежь дверь дурному идеализму, который полагает, что справился с предметным, когда он соотносит его с сознанием и лишь говорит о нем: оно есть мое ощущение». Гегель имел в виду субъективный идеализм.

Новый этап в развитии античной философии начинается с софистов. Слово «софистика» пользуется дурной репутацией: оно означает либо произвольное опровержение чего-то истинного, либо мнимое доказательство чего-то ложного. Но этот смысл возник позднее, а первоначально софист значило — учитель мудрости. Софисты повернули философию лицом к человеку, к мирским делам, пропитали ею человеческие отношения. Софисты были носителями образования, они учили математике, музыке, красноречию. Но софисты не нашли в мышлении никакого твердого основания, поэтому их учение и выродилось в беспринципную игру словами.

Наиболее известные софисты — Протагор и Горгий. Первому принадлежит знаменитое изречение: «Человек есть мера всех вещей». Протагор — скептик. О богах, говорил он, я не могу ничего знать: ни того, что они существуют, ни того, что они не существуют. Так начиналась его книга, которая по приказу Афинского государства была сожжена; автор подвергся изгнанию. Все на свете Протагору представлялось относительным: когда дует ветер, одному холодно, а другому нет, следовательно, нельзя сказать о ветре, что он сам по себе холодный или теплый.

Эти принципы довел до логического завершения Горгий. Его книга «О природе» состояла из трех частей. В первой он доказывал, что ничего не существует. Во второй — даже если предположить, что нечто существует, то все равно оно не может быть познано. В третьей — если бы бытие существовало и открывалось познанию, то невозможно было сообщить знание другому человеку.

И вот появляется Сократ. Он, по словам Гегеля, представляет собой одну из самых интересных фигур в древней философии. Сократ непосредственно примыкает к софистам в стремлении низвести философию с небес на землю, «очеловечить» ее, но он противостоит софистам, утверждая наличие неких абсолютных начал, которые наодятся выше частных интересов. Это истина, добро, красота и закон. Каждый человек должен самостоятельно, «исходя только из себя», прийти к их познанию и жить в соответствии с ними. Сократ открыл мораль. Афиняне до Сократа были нравственными, а не моральными; они жили, руководствуясь обычаями и разумно приноравливаясь к обстоятельствам, Сократ показал, что существует добро как таковое. Мы помним: нравственность Гегель ставил выше морали; но в данном случае, отмечает он, Афинское государство находилось в состоянии упадка, нравы стали шаткими, и индивид сам должен был заботиться об устоях.

Гегель прежде всего воздает должное Сократу как человеку. «Сократ был невозмутимым и благочестивым образцом моральной добродетели: мудрости, скромности, воздержания, умеренности, справедливости, храбрости, непреклонности, твердой законности перед лицом тиранов и народа; он был далек как от корыстолюбия, так и от властолюбия». Далее, внимание Гегеля привлечено к способу, каким Сократ искал истину. Здесь, по мнению Гегеля, берет начало проблема философского метода.

Сократ охотно вступал в беседу с гражданами своего родного города Афин, простыми людьми или государственными деятелями, мудрецами или ремесленниками. Он выбирал в качестве темы то, что непосредственно интересовало их, а затем уводил от данного определенного случая к всеобщим проблемам. Первая задача состояла в том, чтобы внушить недоверие к укоренившимся представлениям. С видом простака, у которого нет задних мыслей, он задавал собеседнику вопросы, будто хотел сам учиться у него. Это была знаменитая сократовская ирония, которая учила человека знать, что он ничего не знает, вызывала замешательство и приводила к размышлению.

Далее вступало в свои права то, что Сократ называл искусством повивальной бабки. Нужно было помочь появиться на свет мысли, которая уже возникла в сознании собеседника. Метод Сократа состоял здесь в том, чтобы правильно задать вопрос, к которому надлежало отнестись с вниманием и уважением. И тогда возникал искомый ответ.

Сократ не пытался создать систему, он апеллировал к совести, интуиции, размышлению отдельного человека. Поэтому в целом дух его учения неприемлем для Гегеля, который не только оправдывает Аристофана, сделавшего в своей комедии «Облака» Сократа объектом насмешек, но в какой-то мере и афинский суд, признавший философа виновным в непочитании богов и развращении молодежи.

На суде Сократ отвел оба эти обвинения. Но суд вынес свой вердикт и, как было принято в Афинах, предложил осужденному самому выбрать наказание: штраф или изгнание. Сократ отказался это сделать, не признав тем самым компетенцию суда. Тогда его приговорили к смерти. Этому решению он подчинился, в назначенный час выпив чашу с ядом.

В судьбе Сократа Гегель видит трагедию Греции. Два противоположных права выступают друг против друга, и одно разбивается о другое. С одной стороны, божественное право существующих законов, с другой — не менее божественное право знания, плод с древа познания добра и зла, всеобщий принцип философии последующих времен. Конец судебной истории Сократа тривиален: посмертно приговор был отменен, а неправедные судьи наказаны смертью или изгнанием.

Следующая крупная фигура, на которой останавливает внимание Гегель, — ученик Сократа Платон. Окружающий нас мир чувственно воспринимаемых, изменчивых, непостоянных вещей, по Платону, есть лишь бледное отражение действительного сверхопытного мира людей. Каждая вещь имеет свою идею, которая существует независимо от вещи и является ее истинным бытием, ее сущностью. Каждый конкретный дом — это лишь проявление соответствующей вечной и неизменной идеи дома вообще. Идея, по Платону, есть не что иное, как общее понятие, метафизически противопоставленное чувственно воспринимаемым единичным вещам и наделенное самостоятельным существованием.

Люди не подозревают о существовании мира идей. Платон сравнивал их с узниками, прикованными в пещере лицом к скале и никогда не бывшими на свободе. Мимо входа в пещеру проходят носильщики и проносят различные сосуды, статуи, фигуры; узники видят на скале лишь их тени, но принимают эти отражения за сами предметы, так как реальных предметов они никогда не видели. Поскольку окружающие нас вещи не истинные, то и наши ощущения, воспринимающие их, не могут дать подлинного знания. Мир идей может быть познан лишь мудрецом, который, отрешившись от показаний чувств, припоминает, что его бессмертная душа созерцала в потустороннем мире до появления на этот свет.

Все эти рассуждения, разумеется, из области мистики. Но Платон — философ, и внимательно читающий его обнаружит за мифологической оболочкой глубокие мысли о диалектической природе знания. (Кстати к термин «диалектика» впервые встречается у Платона.) Гегелевский анализ учения Платона интересен именно в этом плане. Ленин отметил в лекциях Гегеля следующую цитату из Платона: «Трудное и истинное состоит в том, чтобы показать, что то, что есть другое, есть то же самое, а то, что есть то же самое, есть другое, и именно в одном и том же отношении». Речь идет о совпадении противоположностей. Нечто подобное в образной форме говорил Гераклит, наблюдая окружающий его мир. Здесь эта идея выражена в форме понятия и отнесена к знанию, которое, как и сам мир, должно включать в себя единство противоречивых определений. Истина есть тождество противоположностей, резюмирует Гегель рассуждения Платона.

Платон был учеником Сократа, но в отличие от учителя в делах человеческих апеллировал не к личности, а к общности людей. Платон не проповедует мораль, а излагает систему нравственности. Этим он особенно близок Гегелю. Афинский мудрец, как впоследствии и берлинский философ, целиком уповает на государство как на основу нравственного мира. Однако каждый — сын своего времени. Для Гегеля государство — орудие укрепления частной собственности; Платон в своем «идеальном государстве» упраздняет не только частную собственность, но даже и институт брака; его утопические взгляды — реминисценция ушедших времен: если не родового, то кастового строя.

Как Платон со своим учителем Сократом, так еще более решительно был несогласен с Платоном его ученик Аристотель. Воспитатель Александра Македонского, он сыграл в греческой философии примерно такую же роль, как его наперсник в области политики. Владения македонского царя включали в себя весь цивилизованный мир; система Аристотеля охватывала все существовавшие тогда области знания.

Основной упрек, который бросает Аристотель Платону заключается в том, что невозможно отделить сущность от того, сущностью чего она является. Сущность заложена в самих вещах, а не находится в потустороннем мире. В аристотелевской критике Платона содержались определенные материалистические черты, однако Гегель в своем изложении их тщательно затушевывает. Материя для Аристотеля лишь некая абстрактная возможность вещи — хаотический, инертный материал. Реальностью, действительностью она становится лишь после соединения с формой — активной идеальной сущностью. Форма превращает материю из возможности в действительность, в чувственно-ощутимую субстанцию. Более высокий вид субстанции — ум, душа человека. Наконец, по Аристотелю, существует и некая абсолютная субстанция, неподвижная, но движущая, форма форм — бог. «Отвратительно читать, — пишет Ленин, — как Гегель выхваливает Аристотеля за «истинно спекулятивные понятия (о «душе» и многое другое), размазывая явно идеалистический (мистический) вздор.

Скрадены все пункты колебаний Аристотеля между идеализмом и материализмом!!!» [30] Эти колебания отчетливо видны в теории познания. Начало познания Аристотель видел в ощущениях, которые он сравнивал с отпечатком перстня на воске. В достоверности показаний органов чувств о единичных вещах Аристотель не сомневался. Но он не мог объяснить перехода от ощущений к мышлению. Мышление, по Аристотелю, — некая «форма», познающая сущности вещей, то есть их «формы», на том основании, что последние ей сродни, одной и той же божественной природы. Нет ощущения без тела, ум же согласно Аристотелю от тела отделим. Большое значение Гегель придает учению Аристотеля о государстве. Человек, по Аристотелю, — «политическое животное»; государство есть сущность отдельного человека, оно выше и личности и семьи. В отличие от Платона Аристотель не пускался в описание идеальных форм государственного устройства и лишь отмечал, что править должны «лучшие».

Аристотель — отец логики. Подобно тому, как естественник описывает различные виды животных, Аристотель впервые описал формы рассудочного мышления: понятия, суждения, умозаключения. Аристотелевская логика вплоть до Канта не претерпела существенных изменений. Эта логика формальна, хотя в учении о категориях у Аристотеля сквозит идея связи форм мышления с содержанием, с бытием. Категории — это предельна общие понятия, высказывания о действительности. Аристотель насчитывал их десять (сущность, качество, - количество, отношение и т. д.). Главная категория — сущность, остальные раскрывают различные ее стороны.

Формализацию логики довершила стоическая школа. Столь же формально и ее моральное учение, особенно прославившее римских стоиков Сенеку и Марка Аврелия. Основной принцип стоической этики — согласие духа с самим собой. Когда такое согласие достигнуто, никакие внешние обстоятельства не могут его нарушить, никакая утрата, никакая боль. Мудрец, господствующий над своими страстями и своим страхом, — идеал человека. Но, ядовито замечает Гегель, это царское достоинство без царства, стоик уходит из мира, спасая свой внутренний мир и оставляя внешний мир таким, каков он есть.

Прямую противоположность стоицизму представляет собой эпикурейская философия. Если для стоиков истина в мыслимом бытии, Эпикур исходит из бытия в его единичном, чувственно осязаемом виде. Эпикур — материалист, и Гегель, излагая его взгляды, не скрывает отрицательного отношения к ним, а подчас и просто искажает их. Ленин в своем конспекте «Лекций по истории философии» неоднократно отмечает это обстоятельство. Эпикур открыл эмпирическое естествознание. Рассудочным понятиям стоиков он противопоставил чувственную достоверность. В этике это означало признание удовольствия целью человеческого бытия. Эпикур рекомендовал избегать излишеств; жить свободно, легко, без душевного беспокойства — вот его идеал.

Боги не вмешиваются в жизнь людей. Эпикур отвел им место в промежутках между мирами, где они ведут бездеятельное существование, любуясь и наслаждаясь самими собой. У Эпикура, констатирует Гегель, нет конечной цели мира, мудрости творца. Тут Ленин не выдерживает: «Бога жалко!! Сволочь идеалистическая!!»— пишет он на полях своей тетради.

Третья послеаристотелевская школа — скептицизм. Здесь философия от категории бытия поднимается к кажимости (видимости). Для скептика все мнимо: и мысль и показания чувств, его цель — невозмутимость, атараксия. Однажды на корабле во время бури скептик Пиррон, указав своим оробевшим спутникам на свинью, которая сохраняла полное равнодушие и спокойно продолжала жевать, сказал: «Вот в такой атараксии должен пребывать мудрец».

Скептицизм принадлежит эпохе упадка жизни и философии, но, с другой стороны, это и шаг вперед. В лице скептицизма, отмечает Гегель, разум шагнул так далеко, что все предметное исчезло для самосознания, осталось лишь «одиночество духа внутри себя». Причем паралич мысли — это только одна сторона скепсиса, есть еще мыслящий скептицизм, выступающий против ложных авторитетов, открывающий дорогу исследованию; положительная философия содержит его внутри себя как некое бродило.

Последний этап в развитии греческой философии — неоплатонизм, фантастически сочетавший в себе почти все основные предшествующие учения: Платона и Аристотеля, стоиков, эпикурейцев и скептиков. Согласно Плотину, наиболее авторитетному из неоплатоников, мир возникает вследствие эманации (истечения) бога. Чистое бытие, «всеединое», бог, выделяет из себя дух, который, в свою очередь, порождает мировую душу, дробящуюся на отдельные души. Последней ступенью эманации, угасания божественного начала служит материя.

Так заканчивается более чем тысячелетняя история греческой философии, которой Гегель в своем курсе уделяет главное внимание (ей посвящены две трети текста лекций). Следующее тысячелетие — с VI по XVI век— Гегель пробегает, «надев сапоги-скороходы».

Рассмотрение средневековой философии начинается с арабов. Но Гегель лишь перечисляет имена: Аль-Фараби, Авиценна, Альгазали, Аверроэс. Заслугу этих мыслителей он видит в том, что они сохранили Аристотеля, которого в течение долгого времени на средневековом Западе знали лишь по арабским переводам и комментариям. В целом, по произвольному утверждению Гегеля, арабская мысль «малоинтересна» и «не составляет самостоятельной ступени в истории философии».

Впрочем, то же самое Гегель говорит и о западной схоластике, которую он рассматривает лишь как богословие. Схоластика — это «блуждание сухого рассудка в ветвистом лесу северной германской природы». Наука выродилась, превратилась в игру силлогизмами, тон задавали невежественные монахи. Мировой разум свихнулся. (Гегель употребляет слово «verruckt», что означает одновременно «сместился» и «сошел с ума».) Альберта Великого Гегель изображает чем-то вроде колдуна и рассказывает анекдоты о его невежестве. Будто бы он представлял себе стоиков как певчих в хоре: они-де облекали свою философию в стихи и стоя распевали их, отсюда и название «стоики». Пифагора и Платона он считал стоиками.

Фоме Аквинскому Гегель посвящает один абзац, Роджеру Бэкону — две строчки, Сигеру Брабантскому, знаменитому аверроисту, вольнодумцу и еретику, ни слова. Впрочем, ни слова не говорит он и о Мейстере Экхардте, немецком мистике, которым увлекался в молодые годы. Следовательно, дело не в том, что Гегель недостаточно знал средневековую философию, а в том, что она не укладывалась в его схему прогрессивного развития логического мышления. Средние века, как и восточная мудрость, привлекали романтиков, Гегель не разделял их симпатий. Сказывалась также и его, характерная для протестанта, вражда к духовному миру католической религии, безраздельно господствовавшей в эпоху феодализма.

Конец господству католической схоластики кладет Возрождение. Возрождается прежде всего интерес к античной культуре — искусству и философии. Только теперь Европа по-настоящему знакомится с Аристотелем. Самым выдающимся аристотеликом и аверроистом того времени был итальянец Помпонаци. Аверроисты утверждали, что всеобщий, «активный» интеллект имматериален и вечен, а индивидуальная душа смертна. Это учение давно было осуждено церковью, и Помпонаци чудом избежал расправы.

Во Флоренции возникает академия, где изучают Платона и неоплатоников. Сообщая об этом, Гегель умалчивает о важной детали: в средние века неоплатонизм подчас выступал как оболочка вольнодумных идей, направленных против ортодоксального христианского учения о персонифицированном боге-творце: теория эманации сближала бога и природу, подготавливала почву для их полного слияния, для пантеизма.

Впрочем, разбирая взгляды Джордано Бруно, которому он уделяет большое внимание, Гегель фактически это признает. «Великому воодушевлению, которым горела его душа, — пишет Гегель о Бруно, — он жертвовал своим благополучием. Это воодушевление не давало ему жить спокойно. Скажут сразу: это была беспокойная голова, человек, который не мог уживаться с людьми; но откуда у него такое беспокойство? Он не мог уживаться с конечным, дурным, пошлым, отсюда его беспокойство. Он поднялся до сознания всеобщей субстанциальности и устранил то разлучение самосознания с природой, которое одинаково уничтожает обоих». Две идеи Бруно особенно близки Гегелю: идея единства противоположностей и попытка понять вселенную в ее развитии. За последнее Бруно заплатил жизнью.

Средневековая философия отрывала мир мысли от мира реального существования. Философия нового времени ищет пути их слияния. Дух и природа, мышление и бытие — такова основная противоположность, и философия распадается на две формы ее разрешения, реалистическую и идеалистическую. Реализм выводит содержание мысли из восприятия, из физической природы, идеализм исходит из самостоятельности мышления. Здесь Гегель подошел к постановке основного вопроса философии; то, что он неточно характеризует как «реализм», есть материализм. Бэкон и Бёме, родоначальники новой философии, противостоят друг другу как две первые попытки подойти к решению проблемы духа и природы с противоположных позиций.

Фрэнсис Бэкон — родоначальник опытных наук. Их требованиям Бэкон и подчинил свою философию. Впервые в истории он всесторонне разработал индуктивный (то есть идущий от частных фактов к обобщениям) метод познания. Обоснованию этого метода посвящено основное произведение философа — «Новый органон». Здесь содержится анализ деятельности человеческого интеллекта и критика ложных понятий, препятствующих опытному знанию. Четыре группы ложных идей и предрассудков — «идолов», как их называет Бэкон, — мешают познанию. Во-первых, это «идолы рода», коренящиеся в ограниченности человеческого ума и несовершенстве органов чувств. Ум человека Бэкон сравнивает с неровным зеркалом, которое примешивает к изображению свои дефекты. Во-вторых, это «идолы пещеры», то есть особенности отдельных людей, которые в силу воспитания по-своему, как бы из пещеры, наблюдают вещи. В-третьих, это «идолы рынка», то есть ошибки познания, вызванные двусмысленностью слов, употребляемых учеными и толпой. Наконец, познанию мешают «идолы театра», то есть слепая вера в авторитеты, в каноны, в идеалистические догмы. Чтобы освободиться от «идолов», нужно исходить только из опыта, из непосредственного исследования природы.

Более пространно и с большей симпатией, чем об английском лорде-канцлере Бэконе, Гегель пишет о немецком сапожнике Якобе Бёме. Мечтательный фантаст, начитанный в библии и немецких мистиках, то и дело впадавший в состояние экзальтации, Бёме писал книги, полные грубых образов, религиозной фразеологии и диалектических идей. «Поди сюда, — обращается он к дьяволу, — ты, черняк, чего хочешь? Я тебе пропишу рецепт». Никакой системы, да и просто логики у Бёме нет. Единственная идея, проходящая красной нитью через все его творчество, — это троичность сущего. Бёме — пантеист; бог для него есть все: тьма и свет, любовь и гнев. Противоположности погружены друг в друга; все вещи пребывают в «да» и «нет», причем «да» не существует отдельно от «нет», две вещи суть одна вещь; сущее разделяется на два начала, которые находятся в постоянной борьбе, если бы этого не было, все вещи были бы ничто и стояли бы тихо, без движения.

XVII век — период рассудочного мышления. Эмпиризм спорит с рационализмом, но расхождения их носят второстепенный характер, оба не выходят за пределы метафизического метода, господствующего и в частных науках и в философии. Основоположником рационализма — философского направления, признающего рациональное мышление единственным источником истинного знания, является Рене Декарт. Мышлению нужно расчистить дорогу при помощи сомнения. Однако Декарт не скептик, усматривающий в самом сомнении цель философского исследования, он выступает не против рассудка, а против предрассудка. Сомнение — это лишь средство найти незыблемый исходный пункт философии. Сомневаться можно, по Декарту, в показаниях органов чувств, в подлинности окружающей человека действительности, в существовании собственного тела. Нельзя только усомниться в реальности самой сомневающейся мысли. Мышление, следовательно, единственно достоверный факт. Отсюда Декарт выводит свое знаменитое положение: «Мыслю — следовательно, существую».

Отправляясь от факта существования собственного «Я», то есть мыслящей души, Декарт переходит к доказательству существования бога, а затем и материального мира. Бог — творец вселенной, состоящей из двух независимых субстанций — духовной и телесной. Атрибутом тела служит протяженность, атрибутом души - мышление. В качестве посредника между этими двумя субстанциями выступает бог, установивший точное соответствие между изменениями в теле и душе. Истина постигается непосредственно мышлением. Наряду с идеями, возникшими на основе показаний органов чувств, Декарт признавал существование врожденных идей. К числу последних он относил, в частности, математические аксиомы и на этом основании Ставил математику выше других наук.

Декарт — один из родоначальников точного знания, отцов механики. Принципы механики он стремился распространить на все естествознание, в том числе и на понимание жизни. Отсюда ведет происхождение механицизм как упрощенное рассмотрение природы. Животное, для Декарта, — машина.

Дуализму Декарта противостоит учение о единой субстанции, выдвинутое Бенедиктом Спинозой. Субстанция не находится в зависимости от какого-либо находящегося вне ее божественного творца, она есть «причина самой себя», она есть бог, она же природа. Мышление наряду с протяженностью Спиноза считал атрибутом субстанции, то есть всей природы. Движение Спиноза рассматривал лишь как модус (временное свойство) субстанции. В состоянии движения находятся единичные вещи, представляющие собой временное состояние, видоизменение неподвижной субстанции, бога. Скептик Бейль острил по этому поводу: бог Спинозы, модифицированный и в турка и в австрийца, ведет войну с самим собою.

Богословская терминология Спинозы открывает возможность идеалистической интерпретации, чем Гегель не преминул воспользоваться. Он отводит от Спинозы обвинение в атеизме. Между тем яростные нападки духовенства и приверженность к Спинозе всех вольнодумцев не оставляет сомнений в истинном характере его учения. Спиноза подрывал религию не только растворением бога в природе, но и научной критикой священного писания, основоположником которой он явился. Значительное место в учении Спинозы занимает этика. Человек, руководствующийся аффектами, находится у них в рабстве. Выйти из этого состояния можно только посредством знания, самым высшим видом которого является интеллектуальная интуиция. Когда дух приходит к пониманию вещей как необходимых, он обретает власть над аффектами, обретает свободу. «Свобода есть познанная необходимость» — автором этой полюбившейся Гегелю формулы был Спиноза.

Несколько иного рода материалистическое учение возникает по ту сторону Ла-Манша, где идеи эмпирика Бэкона нашли питательную почву. Метафизирующий эмпиризм — так Гегель определяет философию Джона Локка. Спиноза начинал с аксиом и дефиниций. Локк прежде всего интересуется происхождением общих понятий. Существование врожденных идей он отрицает: в интеллекте нет ничего, чего бы ранее не было в чувствах. Ощущение — источник любого знания; до чувственного общения с миром душа — «чистая доска», опыт пишет на ней свои письмена.

Науки, построенные на опыте, приняли логику рассуждений Локка. Но философа, отмечает Гегель, она не может удовлетворить. Остается по-прежнему неясным, каким образом единичное восприятие принимает форму всеобщности, характерную для понятия.

В рассуждениях Локка есть еще одно слабое место — разделение качеств вещей на первичные и вторичные. Первые (протяженность, плотность, движение и т. д.) являются реальными, объективными, вторые (цвет, запах, звук, вкус) порождены нашими органами чувств. Отсюда ведет свое происхождение субъективный идеализм Беркли, для которого и первичные качества вещей суть человеческие представления. Существовать, для Беркли, значит быть воспринимаемым. Гегель называет это учение «самой плохой формой идеализма». Отрицательно оценивает он и позицию Юма, «завершившего локкеанизм». Согласно Юму человек имеет дело с ощущениями, использует их данные, но ничего не может сказать об их источнике; всеобщность знания — лишь результат привычки.

Скептицизм Юма был направлен не против научного знания, а против религии и догматизма. Поэтому он пользовался широкой популярностью у французских просветителей. Их философию Гегель справедливо характеризует как материализм и атеизм. «Природа не бог», — утверждал Дидро, как бы отмежевываясь от пантеизма Спинозы, Гегель видит во французском материализме необходимую ступень развития философской мысли, но признает за ним в основном «негативное» значение как силы, разрушавшей выродившуюся религию, изживший себя политический строй, устаревшие правовые и моральные нормы. Некоторое позитивное содержание — «идею всеобщего конкретного единства» — он отмечает в «Системе природы» Гольбаха и еще больше у Робине. По-прежнему, как и в молодые годы, Гегель полон симпатий к Руссо. Здесь он особо фиксирует внимание на руссоистском учении о всеобщей воле, отличающейся от суммы всех единичных воль. (Иначе было бы верно положение, гласящее, что там, где большинству подчиняется меньшинство, нет свободы.) Немецкое Просвещение имело свои отличительные особенности. Здесь живы были традиции Лейбница, философия которого в равной мере противостояла как Спинозе, так и Локку. Лейбниц выдвинул идею бесконечного множества индивидуальных субстанций. Он называл их монадами и видел в каждой замкнутый, неповторимый мир. Лестница монад ведет от неорганической природы к живому организму и сознанию. Между монадами отсутствует какая-либо связь, поэтому эмпирические основы познания Лейбницем отвергаются. Знание истины возможно только как «предустановленная» богом гармония в движении мыслящих и телесных монад, подобно тому, как двое часов с одинаковым ходом независимо друг от друга показывают одно и то же время.

Систематизатор Лейбница Христиан Вольф первоначально чуть не заплатил головой за неудачную популяризацию идей своего учителя. Прусскому королю Фридриху Вильгельму почудилось, что учение о предустановленной гармонии означает отрицание свободы воли и, следовательно, солдаты, дезертирующие из его армии, выполняют особые предначертания бога и не ответственны за свои действия. Под страхом виселицы Вольфу было приказано покинуть прусские владения в течение сорока восьми часов. Впоследствии, однако, Вольф был признан и в Пруссии. От него ведут происхождение так называемые «популярная» философия, ставившая целью повсеместное распространение философских знаний, не выходивших за пределы рассудочной метафизики.

Решительный поворот к диалектике происходит лишь в «новейшей немецкой философии» (мы теперь называем ее классической), которую Гегель начинает не с Канта, а с Фридриха Якоби. Значение Якоби состоит в том, что он четко указал на ограниченный характер рассудочного мышления, всегда остающегося в пределах механистического миропонимания. Только внутреннее откровение, интуиция, вера дают истину, знание о боге. Бог не может быть доказан. В связи с Якоби Гегель мельком упоминает о распространении в Германии идей Спинозы, который в не меньшей степени, чем Лейбниц, был властителем немецких умов во второй половине XVIII века.

Канту Гегель посвящает самый большой раздел из тех, что написаны о послегреческой философии, примерно столько же, сколько о Сократе (но в два раза меньше, чем о Платоне). Для Канта у него припасены и похвальные оценки и резкая хула: «Человек не так глуп, как эта философия». После Канта — Фихте; затем коротко о романтиках, о Шеллинге, скромно о себе: «Теперешняя стадия философии характеризуется тем, что идея познана в ее необходимости». Вот и все.

Цель достигнута, два с половиной тысячелетия понадобились на достижение истины, и Гегель не может не посетовать на то, как «лениво и медленно работал мировой дух». В заключение Гегель еще раз окидывает взором путь, пройденный философской мыслью, фиксируя основные вехи. Он говорит о том, что пытался развернуть перед слушателями поступательное движение духовных формаций человечества. Эта длинная процессия духов суть отдельные биения пульса единой субстанции, которая живет в каждом человеке. Завершая курс, Гегель, перед тем как покинуть кафедру, на прощание желает студентам всяческих благ. Впереди — каникулы.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. БРЮССЕЛЬ. ВЕНА. ПАРИЖ

Не зная чужих языков, не знаешь и своего собственного.

Гёте

Летний семестр заканчивался в августе, зимний начинался в октябре. Сентябрь был предназначен для отдыха. В 1819 году Гегель побывал с женой на острове Рюген, затем два года подряд ездил на короткий срок в Дрезден. В 1822 году ему захотелось предпринять более длительное путешествие, выбраться наконец в Нидерланды к своему давнему другу и ученику ван Герту. Но такая поездка требовала больших затрат, не предусмотренных бюджетом философа.

Когда Альтенштейн приглашал Гегеля в Берлин, он рисовал радужные перспективы: избрание в академики и увеличение доходов. Минуло четыре с половиной года, но ничего подобного не произошло. Увеличивались не доходы, а расходы. Росли дети и соответственно затраты на их воспитание. Здоровье начинало сдавать и требовало к себе большего, чем раньше, внимания. Приходилось лечиться и жене.

Еще в начале лета Гегель решил просить вспомоществование у правительства. В письме, адресованном министру, он обрисовал свое положение, намекнул о несбывшихся надеждах. Собственные деньги, напоминал Гегель, он принес в жертву своему образованию, которое теперь полностью посвящает разработке наиболее сложной сферы знания. Гегель всегда любил подчеркивать, что философия не чета другим наукам. В данном случае он писал буквально следующее: «Не таясь, я смею добавить, что моя научная дисциплина, которой я отдаю силы на королевской службе, такого рода, что основательная и добросовестная ее разработка требует гораздо больше времени и совсем иных усилий, нежели предметы многих других профессоров, а потому оставляет мне мало времени для восполнения моих доходов с помощью писательской работы».

Альтенштейн, в свою очередь, обратился с письмом к канцлеру Гарденбергу. Он не отрицал, что обещал Гегелю место оплачиваемого академика и что пока из этого ничего не вышло; хвалил Гегеля как педагога, ученого, человека и просил разрешения выдать единовременное пособие. Впрочем, Гарденберга не нужно было убеждать: автора «Основ философии права» он помнил хорошо. «На покрытие расходов для путешествий, имеющих целью улучшить пошатнувшееся здоровье», профессору Гегелю было предоставлено 600 талеров.

Окончив дела в университете, Гегель двинулся в путь. Первая остановка — Магдебург. Здесь пришлось провести двое суток: не было кареты. В поисках достопримечательностей Гегель набрел на знаменитого физика Карно. Французский ученый и революционер, военный министр при директории, граф при Наполеоне доживал свой век под полицейским надзором в немецкой провинции. Философ нанес ему визит и был любезно принят.

Магдебург Гегель покинул днем 15 сентября, вечер и ночь провел в дороге и лишь на рассвете прибыл в Брауншвейг. Сразу же принялся осматривать город, побывал в музее, вечером в театре. Ночью отправился дальше, рассвет снова встречал в пути; унылые равнины Бранденбургской марки сменились красивой пересеченной местностью, напоминавшей родную Швабию. Философ с удовольствием смотрел в окно кареты. К трем часам приехали в Нортхайм. Карета на Кассель уходила лишь вечером, но это значило третью ночь провести без сна. Гегель решил воспользоваться курьерской почтой, направлявшейся в Мюнхен. Переночевав там в гостинице, утром он со свежими силами добрался до Касселя. Здесь философ провел два дня, осмотрел город и окрестности, библиотеку, картинную галерею. Лучшие ее экспонаты были похищены Наполеоном, который подарил их своей первой жене Жозефине, а та продала их русскому царю Александру. Война давно окончилась, но картины в Кассель не вернулись. Философ посетовал на превратности судьбы и удовлетворился осмотром того, что оставалось в музее.

Из Касселя в Кобленц, затем водой по Рейну в Бонн и Кельн.

«Кельн — весьма просторный город, — писал Гегель жене, — я сразу же отправился в собор. Величественное и изящное в нем, вернее в том, что существует от него, стройные пропорции, вытянутые, как если бы нужно было не подниматься, а взлетать вверх, — все это заслуживает внимания и изумления, тем более как замысел одного человека и начинание одного города; тут рождается иное состояние духа, иной человеческий мир, перед глазами живо встают иные времена. Тут нет какой-либо пользы, наслаждения, удовольствия или удовлетворенной потребности, тут можно лишь бесконечно бродить по высоким залам, каждый из которых сам по себе. Им нет дела до того, используют ли их люди и в каких целях; пустой оперный театр или пустая церковь — это нечто дурное, а здесь высоченный лес, лес духовный, художественный, который вырос и существует сам по себе; ползают ли у его подножия люди, ходят ли они или нет, ему безразлично — он сам для себя; все, что бродит по нему, все, что молится, все, что лазает, — с зеленым клеенчатым ранцем и с трубкой, правда, незажженной, во рту, — все это, вместе взятое с пономарем, теряется в нем; все это, стоит ли, движется ли, бесследно пропадает в нем».

Еще в Бонне Гегель познакомился со вдовой Хирн, владелицей преуспевающей торговой фирмы в Кельне. Здесь она пригласила философа на обед, после которого ее сын показал свое уникальное собрание витражей. Гегель бродил по городу, осматривал церкви, художественные коллекции, древнеримские укрепления, любовался видами Рейна.

В воскресенье 28 сентября гостеприимный Кельн скрылся вдали, впереди лежал Аахен. Осмотр города и здесь Гегель начал с собора, где находится мраморный трон Карла Великого. Философ не мог отказать себе в удовольствии усесться на трон, на котором короновались 32 императора. Пономарь, водивший Гегеля по церкви, рассказал ему легенду, как триста лет спустя после смерти Карла Великого его нашли однажды восседающим на своем троне в императорской мантии и короне со скипетром и державой в руках. Шесть часов Гегель уделил осмотру частного собрания живописи. Взглядом знатока он определил близость одной нидерландской картины другой, некогда увиденной у профессора Буассре. Оба произведения действительно представляли собой створки одного и того же алтаря, впоследствии они были приобретены из частных собраний и объединены с центральным изображением в церкви святого Петра в Лувене.

Конечный пункт путешествия — Брюссель, где Гегеля встречал ван Герт. Нидерланды произвели на философа сильное впечатление всеобщим достатком, благоустроенностью дорог и городов. «Куда они девают нищих и простолюдинов, не могу понять. Нет ни одной развалины, подагрической крыши, прогнившей двери и разбитого окна». Осмотр окрестностей привел Гегеля в Ватерлоо. «Я увидел эти навеки достопамятные луга, холмы и ориентиры — особенно запомнилась мне поросшая лесом высота, откуда можно видеть на много миль вокруг; здесь установил свой трон Наполеон, князь битв, и здесь потерял его. В полуденную духоту мы бегали часа два-три по окрестным дорогам, где под каждым клочком земли лежат доблестные воины».

  После Брюсселя — Гент, Антверпен, Бреда, Гаага, Амстердам, все новые и новые впечатления. «Мои описания становятся весьма беспорядочными, — признавался Гегель жене, —и я не знаю, как привести их в порядок, если попытаться наверстать все, что не успел описать. Последний раз речь шла о церквах. Церкви, как сказано, в Генте, Антверпене — нужно видеть их, если хочешь узнать возвышенные, богатые католические храмы, — огромные, просторные, готические, величественные, с витражами (самые великолепные, которые я когда-либо видел, находятся в Брюсселе), у колонн мраморные статуи в рост человека, поставленные выше коленей, а другие — сидящие или лежащие — их дюжины; картины Рубенса, Ван Эйка и их учеников, большого размера, великолепные, по две-три дюжины в одной церкви; мраморные колонны, барельефы, решетки, исповедальни, полдюжины или даже целая дюжина в антверпенской церкви, — каждая украшена превосходными вырезанными из дерева фигурами в человеческий рост». В Бреде Гегель любовался величественным мавзолеем графа Нассау — шесть фигур: две белого мрамора — изображение усопшей четы, и четыре по углам — Цезарь, Ганнибал, Регул и воин — как бы охраняют их покой. Гегель дал подробное описание этой скульптурной группы в своих «Лекциях по эстетике». В Амстердаме он видел огромное множество подлинных работ Рембрандта.

В Утрехте Гегель распрощался с благодатными Нидерландами. Через Оснабрюк и Бремен он проследовал в Гамбург, где предстояла встреча с Дюбо.

Они познакомились заочно. В начале июня 1822 года Гегель получил письмо от гамбургского фабриканта Дюбо с просьбой изложить свое понимание истины. Философ тогда не ответил, но через полтора месяца пришло второе письмо, более обширное, с той же просьбой. Дюбо писал, что все свое свободное время он посвящает изучению философии, но, не имея надлежащего образования, в поисках истины предоставлен самому себе; выходец из Франции, он в течение многих лет исповедовал господствующий там скептицизм; знакомство с немецкой философией направило его мысли по другому пути, однако ни Кант, ни Шеллинг не удовлетворили его, сейчас он приступил к изучению гегелевской философии и просит у господина профессора совета и помощи. Отмалчиваться более было неудобно, и Гегель ответил Дюбо, популярно изложив соответствующие параграфы «Науки логики» и «Энциклопедии». Дюбо был удовлетворен, но при встрече засыпал философа новыми вопросами. Расстались они друзьями.

В Берлин Гегель вернулся переполненный впечатлениями. Он скорее устал, чем отдохнул. Генрих Гото, тогда еще студент, пришедший к Гегелю записаться на зимний курс лекций, рассказывает о своих впечатлениях от первый встречи с философом: «Он сидел перед широким письменным столом и в эту минуту рылся в беспорядочно валявшихся друг на друге книгах и бумагах. Рано состарившаяся фигура его была сгорблена, однако сохраняла первоначальную стойкость и силу; удобный серо-желтый халат небрежно спадал с его плеч до земли по его худощавому телу; в нем не было никаких внешних следов ни импонирующего величия, ни притягательного добродушия; первой чертою, обращающей внимание в его поведении, была стародавняя бюргерская почтенная прямота. Я никогда не забуду первого впечатления, произведенного на меня его лицом. Все черты его, будто угасшие, имели вялый и поблекший вид; в них не было видно никакой разрушительной страсти, но зато отражалась вся прошлая молчаливая работа мышления, продолжавшаяся денно и нощно. Муки сомнения, смятение душевных бурь, казалось, не бичевали и не выбивали из колеи этот сорокалетний труд мышления, исканий и открытий; только неустанное настойчивое стремление все богаче и полнее, все строже и неотразимее раскрыть зерно давно счастливо обретенной истины избороздило лоб, щеки и рот. Как достойно выглядела голова, как благородно был сложен нос, высокий, хотя и несколько покатый лоб, спокойный подбородок. Благородство верности и чувства глубокой правоты в большом и малом, ясного сознания, что лучшие силы истрачены только на поиски истины, были своеобразно и отчетливо выражены в его чертах. Я ожидал разговора на научную тему и был весьма удивлен, услышав из его уст нечто совсем иное. Этот изумительный человек, вернувшийся только что из Нидерландов, говорил только об опрятном виде городов, красоте и плодородии сельских местностей, бескрайних зеленых лугах, стадах, каналах, высоких ветряных мельницах, шоссейных дорогах, сокровищах искусства, обеспеченной жизни; обо всем этом рассказывал он столь обстоятельно, что за полчаса, проведенные у него, казалось, я побывал в Голландии».

Гото был в числе первых, кто слушал лекции Гегеля по философии всемирной истории. Содержание этих лекций мы уже знаем. Внешне, со слов Гото, дело обстояло следующим образом: «Ему предстояла задача извлечь самые серьезные мысли из глубочайшей основы вещей, и хотя эти мысли были продуманы и разработаны им много лет тому назад и много раз, тем не менее для того, чтобы живо воздействовать, они всегда должны были вновь в нем рождаться. Нельзя себе представить более наглядного пластического выражения подобных трудностей и тяжкого труда, чем в форме его лекций. Как древние пророки, чем настойчивее они боролись с языком, тем выразительнее высказывали то, что боролось в них самих — отчасти побеждая, отчасти побеждаемые, — точно так же боролся и побеждал и он с неуклюжей серьезностью. Весь углубившись лишь в свою мысль, он, казалось, развивал ее для слушателей из нее самой, ради нее самой, как бы не из своего духа, и тем не менее она возникала из него самого, и забота о ясности почти отечески смягчала его упорную серьезность, которая могла бы отпугнуть от восприятия таких трудных мыслей. В самом начале он еще запинался, потом опять повторял фразу, останавливался, говорил и думал; казалось, ему никогда не удастся найти подходящего слова, но вот он с уверенностью произносил его; оно оказывалось простым и тем не менее было неподражаемо уместным, неупотребительным и в то же время единственно правильным. Всегда казалось, что самое важное должно быть высказано еще впоследствии, и тем не менее оно незаметно и в совершенно полной форме было уже высказано. Наконец, ясное значение мысли было схвачено, и являлась надежда на желанное движение вперед. Напрасно. Мысль, вместо того чтобы двигаться вперед, вращалась на одном и том же месте, выражаемая в похожих друг на друга словах. Однако если утомленное внимание рассеивалось и слушатель спустя несколько минут испуганный внезапно возвращался к лекции, он находил в наказание себе, что утратил связь мыслей. Медленно и обдуманно подвигаясь вперед сквозь мнимо незначительные посредующие звенья, Гегель ограничивал до односторонности какую-либо полную мысль, различая в ней несколько сторон, и приходил к противоречиям, победоносное разрушение которых должно было мощно воссоединить наименее согласуемое... Таким образом, ему превосходно удавалось изображать эпохи, народы, события, индивидуальные характеры; его глубоко проникающий взор открывал ему везде сущность вещи, и энергия его первоначальной способности созерцания даже и в старости не утратила своей юношеской свежести и силы».

Гегель покорял не внешним блеском своих лекций, а глубиной их содержания. Труднодоступная форма изложения, свидетельствовавшая в молодости лишь о неопытности преподавателя, теперь, когда он близился к зениту славы, в глазах аудитории была признаком величия идей, не укладывающихся в нормы обыденной речи. Слава Гегеля перешагнула границы Германии.

Забегая несколько вперед, расскажем о тех впечатлениях, которые вынес от лекций Гегеля и встреч с ним Иван Киреевский. Будущий славянофил приехал в Берлин в феврале 1830 года. Сначала Гегель, читавший лекции по истории философии, ему не понравился: «Говорит он несносно, кашляет почти на каждом слове, съедает половину звуков и дрожащим, плаксивым голосом едва договаривает последнюю. Есть, однако, здесь один профессор, который один может сделать ученье в Берлине полезным и незаменимым, — это Риттер, профессор гео-графии». Мнение Киреевского о Гегеле затем постепенно меняется: «Я начал мириться с его гнусным образом преподавания: с некоторого времени я променял на него моего Риттера, который читает с ним в одни часы». В конце концов великий диалектик покорил юношу. Киреевский написал ему «письмо отменно вежливое» с просьбой о встрече. В назначенный час он явился в дом на улице Ам Купферграбен и, в свою очередь, очаровал философа. На следующий день Киреевского разбудил посыльный: Гегель приглашал его прийти еще раз, в любой вечер, когда ему будет угодно. «Только господин профессор хотел бы это знать заранее, так как будут приглашены и другие». Посмотреть на одаренного русского студента собрались ученики Гегеля Ганс, Михелет, Гото, писатель Раупах, некая генеральша и заезжий американец. «Во весь вечер разговор был живой и всеобщий, хотя я по большей части говорил с Гегелем особенно. Гостеприимнее, приветливее и добродушнее его быть невозможно». И, заканчивая письмо домой, содержавшее отчет о жизни в Берлине, Киреевский обращался к отчиму: «Милый папенька! Выпишите, если нет в Москве, «Энциклопедию философских наук» Гегеля. Здесь вы найдете столько любопытного, сколько не представляет вся новейшая немецкая литература, вместе взятая. Ее трудно понять, но игра стоит свеч».

* * *

В начале сентября 1824 года Гегель отправился в новое большое каникулярное путешествие. На этот раз его целью была Вена. Путь лежал через Дрезден, и здесь снова философ наслаждался сокровищами всемирно известной картинной галереи. Был в гостях у романтика Тика на одном из его знаменитых литературных вечеров. В этот вечер читалась новая комедия. Гегель слушал с интересом, но до конца не досидел: утром в половине пятого надо было следовать дальше.

Подъезжая к австрийской границе, Гегель в письме напоминал жене, что здешние власти проявляют повышенный интерес к частной переписке, поэтому просил не писать о политике, только о сугубо личных вещах, приятных и радостных. В Праге философ провел неделю. По приезде он сразу отправился в Градчаны, но там шли военные маневры, палили из ружей и пушек, все было заполнено войсками. Гегелю пришлось ретироваться. Лишь на следующий день ему удалось подняться на знаменитый холм и полюбоваться золотой Прагой (наступала осень, листья начинали желтеть). С утра до вечера Гегель бродил по городу, осматривая старинные церкви, дворцы, картинные галереи.

В Вене самым сильным впечатлением была итальянская опера. «До тех пор, пока у меня будут деньги на итальянскую оперу и на обратный путь, я останусь в Вене»,— сообщал он домой, подробно описывая свои театральные впечатления. «Позавчера и вчера выступила госпожа Федор. Какая школа, возвышенность исполнения, нежность, выразительность, вкус! Это великолепный мастер оперы!» Гегель был не только любителем, но и знатоком оперного пения. Итальянцы его настолько покорили, что он не выезжал за город, чтобы успеть попасть в театр и не быть утомленным. Днем, когда выдавалась свободная минута, он гулял в городских парках — особенно полюбился ему Пратер, — а вечером шел в театр. Если не было спектакля в. опере, отправлялся в известный Леопольдштадтский театр Петрушки. В первый раз Гегель попал здесь на представление, состоявшее из двух частей: сначала сентиментальная Драма, а затем буффонада — «сплошное переплетение забавных бессмыслиц, уличные песенки, танцевальная музыка, — все это шумит и неистовствует в течение трех четвертей часа без остановки и отдыха... Потешно и талантливо».

Побывал Гегель в зоологическом саду, где к нему как к профессору Берлинского университета отнеслись с вниманием и пиететом. Посетил императорскую библиотеку — крупнейшее по тем временам книгохранилище (300 тысяч томов в одном зале!). В казначействе ему показали алмаз ценою в миллион. Директора музеев лично сопровождали философа, и он подолгу любовался богатейшими художественными коллекциями, понимая, что он знакомится лишь с малой, самой выдающейся их частью. Иногда Гегель приходил в неурочный час, но перед ним всегда открывались двери даже частных собраний: это была дань уважения, к тому же философ не скупился на чаевые. В Вене его поразила одна деталь: доступ к сокровищам искусства был бесплатным. В галерее Эстергази — крупнейшего магната, чьи владения простирались от Вены до турецкой границы, Гегель побывал трижды. Но сильнее всего его по-прежнему влекли к себе итальянцы.

«Пополудни снова провел несколько часов в Бельведере, а потом «Севильский цирюльник» Россини. Какой великолепный Фигаро этот Лаблаш, а госпожа Фодор — какая Розина! Это совершеннейшая певица! Какая красота, задушевность, мастерство, свободное владение голосом и вкус в пении».

«Севильского цирюльника» Гегель слушал два раза. Мадам Фодор пробудила у философа восхищение не только своим искусством, Гегель чистосердечно признался в этом своей жене и в знак супружеской верности отправил в письме лепестки груши, которая вдруг на его глазах расцвела осенью во второй раз. Письма домой он сочинял каждый день, сразу же описывая увиденное. Фейерверк впечатлений ослеплял память: Гегель уже не Помнил, что было накануне. «Ты мне потом должна будешь рассказать, как я проводил здесь время», — писал он жене.

Но все имеет конец, особенно деньги и время. После двухнедельного пребывания в австрийской столице Гегель пустился в обратный путь. В Дрездене его ждала приятная встреча: Виктор Кузен.

Издатель Декарта и Платона, Кузен в глазах немецких профессоров был единственным французом, поднявшимся до уровня современной теоретической философии. Гегель познакомился и подружился с ним в 1817 году в Гейдельберге. Молодой французский философ прибыл тогда в Германию с целью углубить свои познания в немецкой науке. Его эрудиция кончалась на Канте. Во Франкфурте-на-Майне он познакомился с Фридрихом Шлегелем и историком Шлоссером. Первый поведал ему, что в настоящее время в Германии есть три великих философа: Якоби, Шеллинг и Фриз. Второй, направлявшийся на работу в Гейдельберг, уговорил Кузена заглянуть в этот университетский город. Кузен предполагал задержаться там не более двух часов, но когда его познакомили с Гегелем, то пробыл двое суток, а на обратном пути — еще три недели. До Якоби и Шеллинга, проживавших в Мюнхене, Кузен так и не добрался, а Фриз на него впечатления не произвел. Кузен побывал у Гёте в Веймаре и у Шлейермахера в Берлине, но его помыслами владел теперь только Гегель. Тогда только что вышла «Энциклопедия». Кузен, плохо владевший немецким языком, пытался проникнуть в ее смысл с помощью Карове. Они гуляли вдвоем по аллеям дворцового сада с томиком в руках, и ученик Гегеля переводил ему с листа «Энциклопедию». Вечером они шли к профессору, за чаем тот растолковывал обоим непонятные места, устраняя, впрочем, далеко не все неясности. Кузена прежде всего привлекала в Гегеле общность политических убеждений. Впоследствии он говорил, что не было на свете другого человека, с которым в такой степени совпадали его взгляды. Как и Гегель, Кузен высоко оценивал французскую революцию, живо интересовался ее событиями, но был монархистом и либералом, был «синим», если использовать выражение Наполеона, который так обозначал свое место в политике, имея в виду французские национальные цвета (между белым и красным).

Теперь Кузен приехал в свите герцога Монтебло. Вот уже несколько лет, как французского друга Гегеля отстранили от чтения лекций в Сорбонне: он вызвал подозрения властей. Освободившееся время Кузен использовал для литературной работы. Гегель радовался успехам друга и встрече с ним.

Домой Гегель вернулся отдохнувший и веселый. Вскоре, однако, пришла неприятная новость, испортившая строение: Кузена арестовали. Вначале Никто толком не знал, как это случилось, кем арестован, за что. Потом картина немного прояснилась: арестован в Дрездене саксонской полицией, передан прусским властям, содержится в кепеникской тюрьме, обвиняется в преступных связях с немецкими бунтовщиками. Будто бы еще в 1820 году Кузен заключил с двумя немецкими профессорами и каким-то торговцем соглашение о подрывной деятельности; с целью установления преступных контактов он до этого дважды приезжал в Германию; компрометирующий материал находится в прусском министерстве внутренних дел, куда своевременно поступил донос от правительственного агента.

Кое-кто из немецких друзей Кузена сразу отшатнулся от француза-крамольника. В Пруссии приучили видеть в любом задержанном опасного преступника: полиция знает свое дело, а с иностранцами вообще лучше не вступать в контакт. Гегель тоже полностью доверял властям, но, с другой стороны, он привык верить и самому себе, а Кузена он давно уже назвал другом. И каковы бы ни были эмпирические данные, Гегель не сомневался в его невиновности, в том, что случилось недоразумение. Именно поэтому он счел своим долгом выступить в защиту арестованного и обратиться за поддержкой к самому министру внутренних дел. Поскольку Кузен, писал он Шукману, «находится под следствием и его вина еще не доказана, я могу позволить себе сохранить свое прежнее представление о нем и свое уважение к нему».



Поделиться книгой:



Регистрация