Перед дверью квартиры суета. Сосед входит в лифт, волоча на буксире сына и дочь, занятых обоюдным лупцеванием. Брат, пухлый подросток с лицом ангела итальянского кватроченто, блеклым и грустным, старательно пихается, отбиваясь от сестры — азартной десятилетней дьяволицы. Завидев меня, все трое произносят невнятное «здрысссть» и утрамбовываются в угол с любезно-отчужденным видом. Я киваю с рассеянным видом, приличествующим «профессорше». Это у меня легенда такая. Я вроде бы где-то преподаю — значит, профессор. Ша. И в моем присутствии надо вести себя примерно, даже если ты отец двоих неукротимых детей или подросток, у которого сестра — аспид в образе человеческом.
Интересно, как бы они себя повели, узнав про меня правду? Хотя бы часть правды?
Весь день оглядываюсь. Как будто спина чешется, зудит кожа на затылке, горят уши, я передергиваю плечами, поправляю ворот рубашки, мотаю головой. Человеческий вариант буйвола, которого донимают слепни. Когда у тебя проблемы со зрением, его нишу занимает вся прочая сенсорика. Какому из моих органов чувств кажется, что за мной следят? Звук одних и тех же шагов за спиной, запах одного и того же тела, идущего по моему следу, — оно ли это? Или что-то другое? Но я чувствую опасность. Точно осыпается листва с дерева под твоим окном — и только ночью, когда умирают звуки, становится слышно, как проходит время.
Внезапные «здрасьте!» студентов и коллег делали это скрытное присутствие кого-то еще совершенно невыносимым. Я изводился, изводясь, вел лекции, изводясь, отвечал на вопросы, изводясь, сидел на кафедре, изводясь, пошел в буфет. И все ждал, ждал, что вот сейчас подсядет за столик незнакомый человек с неуловимой хитрецой в голосе и заговорит о странном. Не случилось. Мой рабочий день подходил к концу, но ощущение не проходило, давило на плечи, стягивало голову обручем. Перебрав все мыслимые и немыслимые причины своего дурацкого состояния, я решил: пусть это будет простуда. Или грипп. Пойду куплю в аптечном киоске чего-нибудь противовирусного.
Тут-то все и началось.
Рядом со мной вскрикнула женщина. Вскрикнула так, словно оправдались ее тайные страхи, избавляя от необходимости мучиться дальше. Точно натянутая струна лопнула. Я резко обернулся и замер от ужаса, увидев ЛИЦО. И даже два. Первые реальные лица в моей жизни.
Не спорю, моя прозопагнозия лишила меня представления о том, как выглядят мои знакомые. Но в целом я представляю, как должны выглядеть люди. И какого цвета они должны быть.
Сначала мне показалось, что это пара негритянок — постарше и помоложе — пялится на меня во все глаза. Но они были СИНИЕ! Глубокого синего цвета, такого же, как ясное вечернее небо над красной полоской заката. И на обоих лицах были серебряные глаза, круглые выпуклые глаза с идеально круглым зрачком посередине. И еще у синих женщин были роскошные волосы, тяжелые даже на вид, точно отлитые из металла.
Одна, совсем молоденькая, гибкая, как хлыст, закрыла лицо руками. Вторая, пожилая осанистая дама, протянула ко мне руку, похожую на бумажный веер — из-за перепонок между пальцев. Перепонки слегка подрагивали. Я перевел взгляд с этой страшной руки на ее лицо и отшатнулся: мне показалось, что пожилая мне подмигивает. Но глаз ее все не открывался, потом веко слегка дрогнуло, из-под него вырвался ослепительный колючий свет, он ударил в меня, колени мои подогнулись — и я мягко, словно кости у меня растаяли, осел на пол…
— Мулиартех, он не умер, часом? — услышал я над собой.
— Что ты, Ада, я знаю, что делаю, — голос у этой… Муиле… Мулиа… в общем, второй голос был прекрасен. Низкий, обволакивающий, грудной. Голос великой певицы, вышедшей на пенсию и живущей в свое удовольствие среди милых сердцу безделушек. — Еще минута — и он в полном твоем распоряжении.
— Мулиартех, прекрати эти штучки! — первая женщина говорила с возмущением, как будто заподозрила вторую в попытке ее загипнотизировать. — Я тебе не человеческая девочка на пляже.
Инопланетяне! — первое, что пришло мне в голову. Меня похитили инопланетяне. То, что похитили, подтверждало осязание. Я лежал на атласном покрывале. Представить себе, что в помещении институтского медпункта найдется атласное покрывало, я не мог. Это было совершенно невозможно — невозможнее, чем синие бабы в очереди к аптечному прилавку.
Впрочем, космический корабль с роскошным бельем на койках тоже в схему не вписывался. Я подумал, не открыть ли мне глаза, но решил: нет уж. Если на меня еще раз упадет этот луч, острый как нож, я отключусь навсегда. Впаду в кому. Лучше еще полежу, послушаю.
— Он не просыпается, — печально сказала та, что помоложе и наклонилась надо мной. От нее пахло морской водой и нагретым пляжем. Если бы духи с таким запахом существовали, они бы стали хитом. — Нельзя тебе было глядеть.
— Я не знала его силы. Раньше он тебя видел?
— Не думаю. Мы на разных кафедрах. Я его видела — издали. Но он всегда смотрел в сторону.
Еще бы. Я стараюсь не рассматривать людей. Мне неприятно зрелище рассыпающейся мозаики на том месте, где должно помещаться лицо… у человека.
— Ну и чего ради ты разоралась? — вот теперь у Мулиартех был нормальный голос, немолодой, сварливый. Если он и принадлежал примадонне, то такой, которая торгуется на рынке из-за каждого гроша и уверена, что из театра ее выжили интриги и зависть конкуренток. — Может, обошлось бы без мертвящего глаза.
— Ага. Конечно. Мы бы миленько поболтали за жизнь, о погоде бы поговорили, а потом раз! — и сообщили бы ему, что он женится. На одной из нас, пусть сам выбирает, на ком.
На этом месте я с воплем вскочил с уютного, убранного атласом ложа.
Глава 2. Красавица и чудовище разом
— Тебе, наверное, андерсеновская «Русалочка» ахинеей кажется, — говорит Марк, наполняя наши бокалы.
— Почему? — удивляюсь я. — Удивительно точная вещь. И очень, очень полезная.
— В каком смысле?
— В том смысле, что нам, фоморам, Андерсен полезен, — неопределенно отвечаю я.
Трудно объяснить СМЫСЛ нашего пребывания среди людей — вот так, навскидку, взять и раскрыть все наши охотничьи повадки. Мы — раса охотников. В начале времен мы ловили всяких подводных тварей. Чтобы есть. Как всякая молодая раса, кроме еды и размножения мы ничем не интересовались. И богов своих — тех, которых знали в лицо как хозяев, и тех, которых выдумали для объяснения своих проблем, — посвящали этим Главным Делам. Еде и продолжению рода. Потом мы повзрослели. И у нас появилась раса-наперсник. Человеческий род. Для которого мы не смогли (не захотели?) стать наставниками, ходящими рядом по земле и объясняющими, объясняющими, объясняющими, что и как в этом мире устроено, за какие струны надо потянуть, чтобы получить желаемое… Уж слишком человек нетерпелив. Ему только укажи короткий маршрут к добыче, он добычу под корень изведет. И себя не пощадит, будет жрать добытое, пока не лопнет.
Люди должны ходить длинными тропами — теми, которые проложили они, не мы.
Тогда и родилось наше предназначение, наше новое Главное Дело — насылать на род людской печаль. Не боль, не страдание, не мучения, а смутное, тонкое чувство, влекущее вперед и вдаль, в неизведанное. До нас этим занималось море. Оно навевало тягу в запредельное. Оно дарило ощущение близкой свободы. Оно звало и тормошило детей земли. И те снимались с насиженных мест, шли туда, где никто их не ждал и не звал. Сами не зная, кому платят дань. Потом море вручило свою тяжкую ношу нам.
Но человек — такое быстрое, переменчивое существо… Не успеешь оглянуться — а он уже другой. И жаждет иного, для нас непонятного. Слова те же — «богатство», «власть», «любовь», «счастье», «знание», а смысл в них новый, несовместимый с нашими старыми, прогорклыми мыслями. И надо снова идти к ним, на сушу, снова учиться понимать то, что еще недавно казалось таким простым и неизменным.
К тому же люди такие разные! Чтобы сплести тенета печали, захватывающие душу детей земли в надежный силок, нужно знать, кого ты ловишь. Мы — охотники за людскими страстями. И нам полезно все, что говорит о людях — верными словами, которые остаются верными, даже когда сказавшего нет больше на этой земле.
А слова, вызывающие в человеческом сердце печаль, бесценны. И не так уж важно, правду они содержат или красивую ложь, главное, чтобы работали. Чтобы открывали сердце, точно книгу, и читали ее нам, чужакам и иноверцам, на языке, который мы способны понять.
— Вы и сами сейчас привыкаете к этой роли, — завершаю я свой монолог, — к роли наставников. Пытаетесь придумать непреложные законы, вроде «Декларации прав человека», жить по ним пытаетесь… А ведь не выходит. Если первобытному племени дать все, чего оно хочет, племя погибает. И приходится не столько давать, сколько отказывать, отбирать, бить по рукам, возвращать в прежнее, дикое, грязное, голодное, но единственно возможное для неразвитого ума состояние.
— О чем ты? — удивляется Марк. Он уже освоился на моей кухне, знает, где у меня захоронки с печеньем, на которое Кава раз и навсегда наложила вето. Беспощадное и формальное. Потому что знает она и знаю я: печенье — наше всё!
— А вот об этом! — я покачиваю коньячную полусферу в бокале, вдыхаю дивный аромат лесопилки и высушенных солнцем трав. — О сытной еде, достающейся даром, прилетающей на железных птицах. Об огненной воде, вводящей в транс без шаманского камлания. О волшебной одежде, не намокающей под ливнем. О пластмассовых бебехах, которые не требуется сутками вырезать из кости, украшая плодами своего воображения. Об упоительных развлечениях, которые приходят с большой земли. Обо всем, что превращает тебя, сильного, умного, смелого, выносливого, в никчемного паразита. И тогда белому человеку приходится забыть про декларацию прав тебя, черного, красного, желтого, первобытного — и отнять у тебя все, чем он тебя поманил. Чтобы вернуть к себе настоящему.
— Мы для вас — первобытное племя? — заводится Марк.
— Скорее уж мы для вас. Живем в гротах, интернета не юзаем, лопаем, что море даст, и письменности до сих пор не изобрели! — хихикаю я. — Ваша изобретательность поражает. А мы делаем все, чтобы она не ослабевала. Хотя можем только одно — вызвать у вас подходящее состояние неудовлетворенности тем, что у вас уже есть. Желание странного и нового.
— У вас действительно нет письменности? — изумляется мой жених. Мучительно переживающий свою, э-э-э, внезапную помолвку.
Я выразительно стучу пальцем по лбу. Какая письменность под водой? Даже клинопись, выбитая на камне, не устоит против великой силы волн и великого аппетита морских уточек. Но Марк не понимает. Ему необходимо знать, что мы из рода в род передаем священное знание, лелеемое от начала времен и повествующее… а о чем, собственно?
— Ладно! — сдаюсь я. — Мы пошли другим путем. У нас то, что узнал один, узнают и остальные. Потому что рано или поздно все мы становимся морем. Оно растворяет содержимое наших мозгов, если так можно выразиться. Растворяет и претворяет в информационную среду.
Уфф, слышал бы меня мой грозный предок по имени Балор! Он бы ржал, как ненормальный.
— Так получается, море — это гигантский компьютер? — обалдевает Марк.
— Хорошо защищенный от вирусов, — ворчу я. — Намеренных вредителей среди фоморов замечено не было. Пока. Но кто знает, чего мы еще наберемся, среди людей бегая?
Мой суженый качает головой. Люди — на удивление твердолобые существа. То есть крепкие умом. В общем, сколько им ни расскажи, они не дают себе труда осознать полученное. И немедленно принимаются требовать еще. А я так устала…
День был чертовски длинным. Сперва Мулиартех свалила Марка балоровым взглядом, самым древним психотропным оружием на земле. Хорошо, что не смертельным, а только усыпляющим. Потом мы через весь город везли бесчувственное тело ко мне домой. Приводили беднягу в себя. Успокаивали после радостной новости, что отныне он — нареченный фоморской принцессы (по людским меркам — кошмарной уродины). Отпаивали всеми видами горячительных напитков, обнаруженными в доме. Потом старая кошелка убыла в ванную, откуда не вернулась. Совсем. Парень опять впал в истерику. Но ненадолго. Слишком уж он любопытен. Любопытство-то его и реанимировало, а вовсе не коньяк и не ерофеич с ратафией, которые Кавочка готовит по рецептам позапрошлого века.
Но коньяк, ерофеич и ратафия тоже хорошо пошли. И идут до сих пор.
— Слушай! — воодушевленный крепкими напитками, Марк идет на приступ больной темы. — А зачем тебе я? Я же вижу — у вас совсем другие, а-а-а, ы-ы-ы… стандарты красоты!
— Ну, другие, — пожимаю плечами я. — Откровенно говоря, мне очень жаль, что так вышло. Что ты очень сильный провидец. Что морок на тебя не действует. Что ты видишь меня во всей моей, гм, фоморской красе. Если б ты был чуть-чуть послабее, я к твоему пробуждению уже знала бы, какую девушку тебе хочется. И ты бы ее получил.
— Думаешь, мне нужна вся эта… фоморская ложь?
Черт! Ну до чего прямолинейный сукин сын!
— Твои нужды мне до фени. Все дело в интересах моего рода! — Я решаю быть не менее прямолинейной… акульей дочерью. — Вполне вероятно, что нашему племени понадобится ребенок с кровью провидца. И тогда я должна зачать от тебя. А у тебя на меня встанет?
Марк давится печенюшкой и долго кашляет, осыпая нас обоих имбирной крошкой.
— Не уверен… — продышавшись, хрипит он. — Ты для меня очень… своеобразная.
— Это еще мягко сказано, — ухмыляюсь я. — Во-от… А мне бы не хотелось прибегать к разным сомнительным экспериментам в человеческом духе.
Марку опять нехорошо. В голове его возникают ужасающие картины извращений, которым мы станем предаваться в селекционных целях.
— Я искусственное оплодотворение имею в виду, — успокаиваю я разбушевавшееся воображение суженого. — Придется обманывать очень много земной аппаратуры. Чтобы целая орда специалистов не спятила, обнаружив на экранах черт знает какую физиологию, доселе на экранах невиданную.
Тут уж мы оба принимаемся хохотать, представив себе реакцию простых и непростых специалистов, которым выпадет счастье… Нет, определенно пора в постель. Спать. Я, например, клюю носом. Но заснет ли Марк в моей постели, зная, С КЕМ рядом он засыпает?
— У тебя, наверное, тоже есть хвост! — озвучивает он свою очередную догадку.
— У меня все есть, — рублю я как на исповеди. — Хвост, плавники…
— Жабры…
— Какие жабры, о чем ты? Мне и кислород-то не нужен. — Я, когда пьяная, такая откровенная становлюсь, такая откровенная…
— Да ну?
— Ну да! Так же, как письменность. Для меня это все, — я размашистым (чересчур размашистым) жестом указываю на окно, за которым мирным сном почивает человеческая цивилизация, — игрушки. В которые я играю, пока я здесь. В бездне, — тут меня пробивает на поучительный жест — палец, поднесенный к носу, и глаза, сведенные все к тому же носу. Марк давится криком от представшего перед ним зрелища. — В бездне кислорода очень мало. И там мы становимся другими. Не такими, как в молодости, пока ходим среди людей и живем наверху… то есть на мелководье.
— А какими? — жадно интересуется Марк. Ну что я говорила? Дикарь. Сколько ни дай, все слопает и потребует добавки.
— Ты же меня и такой, какая я есть, не видел! — Я качаю головой. Он что, совсем не слушает? Ни про хвост, ни про плавники… — Вот я сижу перед тобой на стуле, у меня стройные ноги и отличный зад. Все это — дань земной моде! А я, натурально, не такая.
— А какая? — Кажется, он меня подначивает. Ну, щас я тебе покажу!
— Пошли в ванную! — решаюсь я.
Ванна у меня первоклассная. Бассейн, без преувеличений. Марк присвистывает, разглядывая беломраморные изыски на стенах и на полу самого большого помещения в доме. А как же иначе? В этой лохани полоскали плавники поколения фоморской знати. Не могли же они сидячей шайкой удовольствоваться, не люди, чай.
Я бестрепетно раздеваюсь и захожу в воду, которая всегда стоит в ванне. Холодная, конечно. Нам не нравится гретая вода. С хлоркой мы еще как-то миримся, но плавать в бульоне… Ноги мои схлопываются в хвост, отнюдь не рыбий. Это у бабки хвост, как у китихи, а у меня — другой. Как у морской змеи или, скажем, у мурены. Тонкий (относительно), привольно извивающийся, с лентами плавников по всей длине.
Марк охает. Почти восхищенно — или это только кажется? Слава Лиру, хоть не блюет. Все-таки художники — более привычный к чудищам народ, чем представители других профессий. Я картинно лежу в зеленоватой воде, помавая нижней половиной себя. Жених мой богоданный присаживается на бортик, осторожно проводит рукой по моей синей коже в изящных черных разводах.
— Гладкая… — задумчиво произносит он. — Где чешуя-то? Во всех сказаниях чешую обещали!
— У многих есть чешуя. Мы вообще очень разные. Я — потомок морского змея и вся в него пошла. У Мулиартех много водяных обличий, она предпочитает те, что на дельфинов и на китов смахивают. У нашего рода чешуя вообще редкость. Но мужики — те обычно чешуйчатые…
— Мужики? — Кажется, он думал, у нас в племени одни бабы. И размножаются исключительно путем умыкания земных провидцев. А кому провидца не досталось, обходится партеногенезом.[9]
— Да! — В раздражении я бью хвостом, поднимая фонтан брызг. — У нас ЕСТЬ мужчины. Здоровенные синие самцы с хвостами всех форм и волосами до пояса! Злющие ревнивые мужуки!
— Кстати! — Опять ему что-то узнать приспичило… Сколько ж можно? — Всегда недоумевал: зачем русалкам волосы?
— Для красоты, зачем же еще… Человеку тоже волосы не нужны. С тех пор, как изобрели шляпу. От волос одни проблемы, особенно в походных условиях. Но человечество не облысело от сознания нефункциональности волос. А морской народ волосами много чего умеет! — И я, исключительно из вредности, поднимаю свою шевелюру вертикально. Я же говорила, что она живая, как щупальца актиний? Ну и вот.
Волосы мои струятся серебряным ручьем, текущим, вопреки земной гравитации, вверх, почти до самого потолка. Я стою на хвосте, словно разгневанная змея, словно колонна из лазурита с металлическим навершием. Марк смотрит на это, открыв рот. Любуется? И наконец выдыхает:
— Красиво…
Это действительно прекрасно. Она прекрасна, водяная дьяволица с нечеловеческим лицом — пылающие белым огнем глаза, подвижные ноздри, надменный узкогубый рот. Прекрасна, как бывают прекрасны монстры, выдуманные Голливудом. Мысль о том, что она — почти жена мне, вызывает у меня… двойственные ощущения.
С одной стороны, представления о красоте у меня, как у всякого современного человека, изрядно расшатаны. Я и до сегодняшнего дня видел много удивительных созданий — в кино. На картинах. Во сне. И никогда не примерял на них свое либидо. Либидо удовольствовалось земными женщинами, о которых я даже не мог с уверенностью сказать, красивы ли они. Вернее, красивы ли они… лицом. Поэтому многие мои подружки верили, что я — человек глубокий, духовный. В суть гляжу, на телесное не размениваюсь. Наивные. Я же все-таки художник. Художник, не видящий самого главное в человеке — его лица.
Откровенно говоря, все от упрямства моего. Мысль о собственной неполноценности саднит душу. Если калека ищет себя в спорте — значит, его душевная боль сильнее уколов человеческого злословия. А мне и сквозь насмешки продираться не пришлось. Достаточно было просто сделать вид, что нет такого жанра, как портрет. Не всем же современников увековечивать…
Впрочем, довольно скоро я понял: лицо — это не просто портрет. Без него и мир на моих картинах выходил безликим, суррогатным. Платоновский образ на стене пещеры, попытка скрыть от окружающих свое калечество за сомнительной победой над жестокой правдой. И я перестал быть художником. И занялся теорией искусства. Что было попыткой намба ту, но более удачной. Мне хотя бы не приходилось создавать образов самому. Я лишь рассказывал о том, как это делали другие. Художники, у мира которых было лицо.
Я потерял надежду. Я потерял веру в себя. Я проклинал свое упрямство, свою амбициозность и свою никчемность. Вера в себя может уничтожить твою жизнь.
И вдруг — такой подарок! Судьба, склочная старуха, расщедрилась на королевский дар. И презентовала мне зрелище мифического чудовища, восхитительного в небывалом уродстве своем.
— Я должен тебя нарисовать! — решительно говорю я.
— Только давай не сегодня, — умоляюще произносит моя морская дева. — Завтра, ладно?
Я молча киваю. Что с нами будет потом, когда придется исполнять неведомую мне роль провидца (смешно! как я могу что-то провидеть, когда я и просто видеть не в состоянии?) — мне все равно. Но я обязательно нарисую то, что видел. Это и есть мое собственное Главное Дело.
Я сплю и вижу сон: неестественно прозрачная бездна, сквозь которую сияет город на скале. Здания светящимися иглами тянутся ввысь, океан над скалой гудит от снующих повсюду металлических рыб, позади каждой тянется вспененный след, на хребтине — седло, в седле восседает сосредоточенный фомор. На гипнотизирующий свет города из мрака глубин летят, обезумев, хрупкие подводные создания. В каковом городе и приходит им полный карачун. Но мы, Дети Лира, предав своих богов и свою родину, только сетуем на некстати пришедший сезон размножения наших плавучих нив и пажитей — планктон или коралловые споры, медузы или сельдь застят мелководье, забивают лопасти винтов, портят приборы, о нормальной скорости и не мечтай… Скорей бы уж оно закончилось! А проклятая донная пленка, взлетающая при любом движении, понижающая видимость, нормально не припаркуешься! Ну что «экология», что «экология»? Должны же мы жить нормальной жизнью, а не болтаться всю жизнь между дном и поверхностью с раззявленной пастью, точно китовые акулы, — хотя бы в городах?
Люди, люди… Как соблазнителен ваш путь, как он слепит мои круглые рыбьи глаза, как я рвусь ему навстречу, себя не помня… И удерживает меня только древняя и всесильная, будто морские течения, истина: жизнь одного из нас — жертва всему роду. Как здорово, что хотя бы здесь и сейчас, пока мы молоды и ходим среди людей, можно пожить по-человечески, чужой жадной жизнью, себялюбивой и безоглядной…
Но скоро и она закончится.
Мулиартех вот-вот придет и расскажет, зачем Детям Лира понадобился Марк.
Слепой провидец прав: если за него отдают меня, а не девицу из простонародья с необъятным чревом, скорую на любовь и на остуду, значит, не в его крови дело. И не нужны фоморам наши общие дети, унаследовавшие дар отца и породу матери (тем более, что может получиться и наоборот). Марк при встрече осторожно расспрашивает бабку: а при чем тут я, а-аще? — но та молчит, точно рыба об лед. Я пытаюсь объяснить ему, что решение должно вызреть у него в мозгу, придти само, как единственно возможное, и только тогда оно поведет нас туда, где нам должно быть, а иначе мы будем два дурака, слепо бредущих за своей дурной судьбой, беспомощных и бесполезных. А пока я потчую его, словно прикормленного зверя, историями народов моря. Чтобы понял, чтобы проникся, чтобы перестал видеть во мне и в Мулиартех каких-то инопланетянок, прибывших на его родную планету в количестве двух штук.
Для того, наверное, бабка и шлет ко мне косяки родственников. Вот и сегодня четверо моих кузенов вывалились из ванной, вызвав у Марка шок, который только с большой натяжкой можно назвать культурным. Потому что это был довольно некультурный шок — только ты собрался почистить зубы перед сном, как перед твоим носом открывается дверь, выглядывает голый мужик цвета морской волны и радостно заявляет: «Привет, я Асг, а это Морк, Морак и Асгар, мой близнец, только рожа у него противная, а вот я — красавец! Учти на будущее!» — и прется в кухню.
— Мерзавцы, а мерзавцы! — вынырнула из гостиной я. — Живо оделись и отжали космы, нечего сырость разводить!
Морк, чьи космы достигают поистине нечеловеческого объема, одним движением головы закрутил пряди в жгут и обрушил на пол целую приливную волну. И тут же обреченно взялся за швабру. У меня отличные швабры. В каждой комнате — по швабре. И я без зазрения совести вручаю их каждому, кто заявляется ко мне водяной тропой.
Братцы притащили мне находку — гигантский кованый сундук с пиратской добычей, изгаженной морскими желудями.[10] Я брезгливо поморщилась. Чистить всю эту прелесть не буду. Пусть сами и колупаются, золотодобытчики. Зато Марк беспрекословно взялся за скребок. Глаза у него так и горели. Не знаю, на что он пялился охотней — на лица моих сородичей или на груды позеленевших золотых монет в просевшем сундуке.
— А как вы сюда попадаете? — принялся он за любимое дело — за нескончаемые расспросы.