— Иди попей, можа, потом негде будет.
Митька же метнулся к своей котомке, выхватил из нее белый сверток, протянул его Даше:
— Передай отцу.
— Что это?
— Подштанники. Передай, я дальше с вами не пойду.
Между ними встала Фрося.
— Иди пей.
— Не хочу.
— Тогда, милый, бери котомку — тронулись. Митька уронил голову.
— Не могу, теть Фрось.
— Отчего? — Фрося подозрительно сузила глубокие черные глаза.
— Да так… Есть причина…
Почти всю дорогу до церкви Митька обдумывал, что бы такое предпринять, дабы вернуться. Может, стеклом ногу порезать? Не таким он отчаянным уродился, не хватит воли. Тогда… «О, попробую натереть докрасна плечи! Скажу — лямки режут, устал и голова кружится, — сиял, радуясь спасительной идее, Митька. — Только чем натереть? Травой какой-нибудь? Репьями? Во! Зелеными репьями! И не больно, и репьи рядом — вон их возле ограды сколько!»
Так Митька и сделал, пока Фрося с Дашей пить ходили. Натер плечи докрасна, одно плечо даже поцарапал маленько.
Теперь-то он вернется домой! Дашу попросит передать отцу подштанники, а сам вернется. Пусть мать хоть как его ругает, но, скажет он… Вместо «но» Митька расстегнет рубаху и покажет красные полосы (перед Карасевкой он плечи еще раз натрет).
Не больно-то хотел Митька видеть отца. В тот раз отец приходил за сапожным инструментом. Командир батальона тогда его отпускал. Узнал о способностях отца и немедленно отправил его за инструментом: у многих бойцов сапоги да ботинки требовали ремонта.
А отец, не долго думая, — к Таиске Чукановой. Пить, видите ли, захотел. Обманывал бы, да похитрее.
Нет, ни капельки не хочет видеть Митька отца!
Но Фрося не отступала от него. Что за настырная женщина!
— Тяжело, милый? Ничего, зато отца повидаешь. Вон у того летчика, что сбили, можа, сродственники есть поблизости, тоже не торопились проведать: еще-де свидимся. Вот и свиделись… Теперь всю жизнь будут проклинать себя: «Ах, нужно было сходить…» Гляди, Митькя, как бы и тебе так не пришлось… — Она вздохнула. — Тебе, милый, с Дашкой должно быть легче: вы точно знаете, что отцы в Подоляни. А я искать еще буду. Можа, и не найду. А иду вот, детей без присмотра оставила, иду…
Осуждала Митьку и Даша. Про себя, правда: «Хорош гусь, нечего сказать! А еще родней приходится, фамилию одинаковую носит, а позорит весь алутинский род. А мне легко, что ли? Прошли всего ничего, а поясница уже болит. Но я не стану ныть, хоть и девчонка. Митька же слабак и трус, каких в роду у нас никогда не водилось! И неужели мне об этом говорить дяде Родиону! Неужели рассказывать, как Митька с полдороги вернулся? Каково же будет ему это слышать? Вон у других, подумает, дети как дети. А мой Митька — обалдуй, он даже передачу на фронт не донес… А в деревне тете Ксюше стыдно будет на люди показываться. Вот это, скажут, вырастила сынка! Ну ладно, скажут, попивал иногда Родион, матючка подпускал, но ведь он при всем при том отец все-таки. По миру семью не пустил, дети голодные-холодные не были».
Митька переминался с ноги на ногу, хмуро глядя на Дашу: ты-то, мол, что еще шепчешь? Переплела бы лучше свои свиные хвостики — растрепались вон.
Фрося, закинув за плечи котомку, выжидала последние секунды.
— Ну? — сурово взглянула она на Митьку.
— Ми-итя, ну пойде-ем… — жалостливо пропела Даша: может, думала, такие уговоры на него подействуют.
И Митька не выдержал. Он рванул пуговицы рубахи и обнажил плечо («Я вам докажу, что я не слабак!»):
— Видите?
Даша испуганно ойкнула, заметив красноту на плече. Митька ободрился: обман, похоже, удался.
— Лямками натер?
— А чем же? Теперь — передашь? — пошел Митька в наступление и снова протянул Даше белый сверток.
Фрося сняла свою котомку, на ее худом лице погасла вспышка гнева.
— Ну, милый, — обратилась она к Митьке, — чего ж ты терпел столько? Можно б было что и подложить…
— Терпел, пока мог.
— Понятно — втянулся. Ладно, — решительно сказала Фрося, — можешь вертаться. Я все Родиону объясню. Толькя послушай, милый, мой совет материнский: наберись терпения и иди с нами. Не столькя твоему отцу передача да подштанники, можа, нужны, сколькя семейное уважение. Ему ить и воевать тогда в сто раз легче будет… А веревки… Мы их обмотаем счас, перестанут тереть… Даш, давай, милая, косынку…
Пока Даша развязывала косынку, Фрося уже сняла свою, черную.
Даша глядела на простоволосую Фросю. Волосы у нее, оказывается, с частой проседью («У матери еще седин нет»); уложенная на затылке недлинная коса похожа на… кукиш; лицо загорелое, а часть лба и шея, спрятанные обычно от солнца, теперь разительно выделялись. Странной и совсем чужой выглядела Фрося без косынки.
И тут Дашу осенило:
— Не надо, тё, косынками! Чулками давайте обвяжем. В них жарко, я и сняла.
Фрося прикинула что-то в уме и согласилась с Дашей.
— Дело. А то головы солнце напекет.
Митька стоял с открытым ртом. Поначалу он обрадовался: и Дашу, и Фросю разжалобил, и они не осудили его за малодушие. Но Фрося… Всю обедню испортила! Додумалась же — лямки обвязывать, теперь вот Дашка со своими чулками объявилась. Выскочка со свиными хвостиками!
Фрося обмотала Дашиными чулками веревки-лямки, приподняла Митькину котомку.
— Давай, милый, помогу… Чтоб потом не рвал волосы на голове — пойдем.
«Выкрутиться не удастся, — невесело подумал Митька, — придется идти. А волосы бы я рвать не стал, ошибаешься, тетя Фрося. Не все ты знаешь…»
Он молча засунул в котомку подштанники — с той стороны, что прилегала к спине.
Даша обрадованно шепнула Митьке:
— Молодец, что не сдрейфил. Мне тоже не легче, а терплю.
Но он не разделял ее радости.
ДАША
Дорогу на Ольховатку, что находилась по пути в Подолянь им показала старуха, у которой Даша и Фрося пили воду. Она как раз вышла на крылечко, когда трое карасевских закинули за спины котомки.
— Спуститесь в лощину, вот сюда, а там направо по большаку. Спаси вас господь.
— Благодарствуйте, бабушка.
И снова они выстроились по ранжиру: Фрося, Даша, Митька. Еще не вышли за деревню, а Даше опять захотелось пить. Но теперь она решила терпеть, сколько сил хватит, не вынуждать остальных делать из-за нее остановки. «Попытаюсь забыться — и пить перехочется», — сказала она сама себе, хотя мысли теперь, наоборот, роились вокруг воды. Трудно все-таки летом. То ли дело было в апреле, когда Даша ходила к отцу в Прилепы вместе с Митькиной матерью, тетей Ксюшей. Нелегкой тогда была дорога, но зато пить не хотелось. Погода стояла сырая, промозглая, еще снег не везде сошел. А только вот эта жарынь, вот это солнце, что слепит, печет голову, не лучше той сырости и промозглости.
Дашина мать, Маруся Макариха, как звали ее в деревне, слыла женщиной оборотистой, хозяйственной, строгой. Все дети у нее всегда были вымыты, чисто одеты, накормлены-напоены. Ни на кого из них она никогда не повышала голоса, а слушались они ее с первого слова. Макара держала в руках, но знала при этом меру — соображала, что мужики не любят, когда жены пилят их бесконечно по мелочам-пустякам, что взорваться однажды могут и тогда пиши пропало. Или драться начнут, или водку глушить.
Маруся поступала со своим Макаром всегда по-хорошему. Если иногда случалось, что приходил он домой навеселе, она не устраивала ему тут же нахлобучку (с пьяным — какой разговор?). Маруся обходительно помогала Макару раздеться, укладывала его на лежанку. Макар побурчит-побурчит — и уснет.
А утром Маруся ненароком скажет: «И не совестно было перед детями?» Макар опускал больную голову, признавался: «Вчерась не совестно, а нынче — да. Прости уж…»
И по-прежнему в доме лад и согласие. И опять Маруся — горой за своего Макара. Пусть попробует кто из баб или мужиков плохо о нем отозваться — она в лепешку расшибется, а докажет, что он у нее самый лучший муж и отец. Спросите, добавит, у детей, они еще врать не умеют.
И вот когда через полтора месяца после второй мобилизации пришло известие, что Макар и Родион находятся за Понырями, в Прилепах, Маруся забеспокоилась:
— Нам бог не простит, если не проведаем мужиков.
Сказала она так Ксении, как о деле решенном. И — чуть не приказным тоном:
— Готовься.
Ксения же кивнула на Марусин живот:
— Куда тебя с пузом понесет?
— Ничего. Я до самых родов всегда работаю, сама знаешь.
Стали готовиться. Только Ксения при каждой встрече отговаривала Марусю:
— Побережи себя и ребенка. Нехай Дашка идет со мной.
Маруся — ни в какую.
— Макар обидится.
— Да разве он не поймет?
Помогла Ксении Варвара, соседка Марусина.
— В ближний свет итить! — накинулась она на Марусю. — Случится что в дороге — кто поможет? А у тебя пятеро их вон, осиротить захотела?
— Да, да, мамка, я лучше пойду! — подхватила Даша, присутствовавшая при разговоре.
И Маруся сдалась. Только стала теперь думать, что бы Макару такое передать, чтобы обрадовать его. Больше всего он любит холодец. Да из чего его сделаешь? Мяса ни купить не у кого, ни занять до осени, когда теленка можно будет зарезать.
И придумала! Не зря говорят: голь на выдумку хитра. Не мяса она заняла, а две бутылки самогона. У той же соседки Варвары. И с этими бутылками — к армейскому интенданту.
— У вас, слышала, вчерась корову для солдат зарезали, продайте шкуру.
Тот вздернул удивленно брови:
— Это как — продайте? Мы найдем, куда шкуру использовать.
— Ради Христа прошу, — не отставала Маруся.
— А если меня за это под трибунал?
— Никто не узнает, не увидит.
— Ох и хитры вы, бабы! Да и на кой ляд мне ваши деньги?
— А у меня не деньги, — прижимала бутылки под полами полусака Маруся.
Интендант догадался.
— Это — вещь. За это — можно…
Дома Маруся осмолила коровью шкуру, вычистила ее и наварила ведерный чугун холодца. В первую очередь налила холодец в две глубокие миски — для Макара и Родиона. Вынесла его сразу же в погреб: там прохладно, там он быстро застынет. Остальное — для себя, для эвакуированной из Подоляни семьи Шуры Петюковой (надо ж такому случиться, что Макар со временем окажется в той самой Подоляни!).
Назавтра с болью в сердце Маруся провожала Дашу: «Мне ведь самой так хочется с Макаром свидеться! Соскучилась по нему уже… И надо ж было забеременеть!..»
Была середина апреля, половодье уже отбушевало, хотя солнце не успело еще растопить весь снег: его в эту зиму и впрямь выпало в рост человека, как никогда. В лесах да посадах, на северных склонах оврагов еще лежали толстые острова серого снега. Но на дорогах он растаял. Дороги почти всюду просохли от весенней грязи.
Даша и Ксения обули лапти. Хотела Даша новые надеть, перед зимой отцом сплетенные, но мать отговорила: «Форсить дома будешь, а в неблизкий путь нужна расхожая обувь, чтобы ноги не давила».
Стоял негустой туман, шли быстро. Холодец несли в узелках — миски были завернуты в старенькие, но хорошо выстиранные платки.
За станцией начинался Малый лес. Когда дорога нырнула в густой орешник, Даша приостановилась, чтобы выломать палку. Надумала она попробовать нести миску на плече, надев узелок на палку, — вдруг легче? И тут заметила в глубине зарослей труп.
«Немец», — без труда определила она: шинель была зеленая.
— Теть Ксюш! — отскочила Даша от трупа.
Ксения испуганно вздохнула: аи зверь какой в кустах?
— Ты чего?
— Н-немец, — дрожала Даша.
— Где?
— Там, — показала Даша в орешник. — Мертвый.
— Фу! А я уж черт-те что подумала. Вытаял, поди…
Чем ближе подходили к передовой, тем чаще попадались им следы февральских боев. В полях виднелись искореженные танки, машины, пушки — немецкие и наши. Но больше было немецких.