Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений в пяти томах. 2. Восхищение - Илья Михайлович Зданевич на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Собрание сочинений в пяти томах.

2. Восхищение


ПРЕДИСЛОВИЕ

В апреле 1930 г. в книжном магазине Я. Поволоцкого на парижской улице Бонапарт появилась скромная книга, на желто-зеленой обложке которой был напечатан маленький странный рисунок, изображавший нечто вроде чашечки черного цветка или сечения раковины. Набранные обычным шрифтом имя автора и заглавие книги объявляли: “Ильязд — Восхищение, роман”. Название издательства “Сорок первый градус” под рисунком связывает эту книгу с чередой авангардистских книг, последняя и самая необычная из которых — лидантЮ фАрам — вышла в Париже семью годами ранее (1923), с эстетикой которых эта новая книга, кажется, резко порывает. Через несколько дней автор (он же издатель) добавит к книге бумажную ленточку с надписью: “Русские книготорговцы отказались продавать эту книгу. Если Вы такие же стеснительные, не читайте ее!”

В 1926 г., когда Илья Зданевич пишет роман Восхищение, он уже больше пяти лет живет в Париже (туда он приехал в октябре 1921 г.). В столице Франции он потерпел неудачу, пытаясь возобновить деятельность тифлисского “Университета 41°”. В 1923 г. он с несколькими молодыми поэтами русского Монпарнаса организовал группу “Через”, но вскоре стало ясно, что создание связей между русскими деятелями авангарда, живущими в эмиграции и оставшимися на родине, с одной стороны, и между этой группой и представителями французского авангарда, — с другой, ни к чему не приведет.

С 1926 г. Ильязд как бы замкнулся в себе. В сентябре 1926 г. он вступил в брак с известной на Монпарнасе натурщицей Аксель Брокар (1900—1978), которая в январе 1927 г. родила ему дочь. С этого же времени Ильязд официально зарегистрирован как рисовальщик по тканям (он выполнял эту работу для Сони Делоне уже давно, но время от времени и неофициально), работающий на трикотажной фабрике Блак Белэр, которая станет с марта 1928 г. одним из известнейших предприятий фирмы “Ткани Шанель”. Зданевичи живут в маленьком парижском пригороде Саннуа, а потом в Аньере, недалеко от завода Шанель, которым Илья будет руководить с 1933 по 1937 г. Вне центра парижского безумия Ильязд ведет тихую жизнь, ничего общего не имеющую с той бурной деятельностью, которую он вел несколько лет назад как организатор балов “Союза русских художников” в Париже. Это спокойствие и хорошее финансовое положение позволили ему вернуться к своему старому замыслу — издать роман. Итак, в 1930 г. Восхищение выйдет в свет.

Однако в 1927 г. Ильязд еще не намеревался издать сам свой роман, законченный к весне того же года. Прочитав куски из него на вечере 27 июня у художника Г. И. Шильтяна, он послал сначала три первые главы, а потом и всю рукопись своему брату Кириллу в Москву, надеясь, что роман издадут на родине. 4 декабря 1927 г., получив первые главы, Кирилл Зданевич сообщает, что он говорил о романе с редакторами “Красной нови”, которые “принципиально согласны взять его” и напечатать “в журнале, а потом отдельной книгой”. Два месяца спустя, получив еще две главы, Кирилл пишет, что передал их редактору журнала. При этом он добавляет: “Через несколько дней я буду знать о возможности печатать там роман или нет. Сейчас закрывается 40 издат‹ельств›, в том числе и “Круг”, и будет трудней печатать, хотя твой р‹оман› очень хорош и, думаю, пойдет”. Действительно, положение в издательствах плохое. Ориентирующаяся в это время на попутчиков “Красная новь” переживала кризис вследствие кампании, начатой против нее напостовцами. В результате этой кампании создатель журнала А. К. Воронский был выведен из состава редакции, а в январе 1929 г. арестован за “троцкизм”. К 1928 г. близкому к “Красной нови” издательскому кооперативу писателей “Круг” пришлось сократить деятельность (в начале 1929 г. “Круг” окончательно вольется в издательство “Федерация”). В мае 1928 г., получив отказ, Кирилл предлагает роман в “Федерацию”, но уже предчувствует новый отказ. В июне “Федерация” почти единогласно, за исключением А. Фадеева, отклоняет книгу. Главные упреки издательства состояли в следующем: “некое мистическое состояние духа”, эстетско-наблюдательное равнодушие к действующим лицам, отсутствие указаний места и времени, язык “очень странный, даже неуклюжий местами, как будто безграмотный”. Критикам из “Федерации” Ильязд подробно ответил в длинном остроумном письме, посланном 24 июня 1928 г. На обвинение в том, что “весь роман построен на мистике”, он не без хитрости возражает, что “восхищение это не мистика, это чувство предреволюционное и революцию сопровождающее. Я был на Финляндском вокзале в марте 1917 года во время памятной встречи. Восхищенного взгляда матросов, несших Ильича, я никогда не забуду”. И еще: “Нельзя называть, положим, Горького, если его герои молятся, — религиозным писателем”. В том же духе он отвечает на упрек в эстетстве замечанием, что ясно, какое отношение к действующим лицам у автора, описывающего самодурство властей, карательные отряды и пр. О том, что он писал “якобы вне времени и места”, он отвечает, что он “интернационалист”, а не ученик Лескова”, и связывает этот “интернационализм” с проблемой языка, которую он в конце концов не решает: “Мне писали также, что вещь производит впечатление “перевода с иностранного” — тем лучше. Но насчет “безграмотности” — это, во всяком случае, преувеличение”[1].

Этот ответ Ильязда, чуть ли не единственное авторское пояснение к роману, никак не может служить в настоящее время толкованием Восхищения. К такой проблеме, как само название романа, Ильязд дает лишь частичный, точнее, даже неправдивый комментарий, опираясь на социально-политическую основу, которая в действительности в романе почти отсутствует.

Действие Восхищения происходит между горной деревушкой, населенной почти исключительно “зобатыми”, деревней с лесопилкой, находящейся немного ниже, городишком на берегу моря и построенным на равнине большим городом. В начале романа монах Мокий проходит через горы, но он не дойдет до монастыря, его убьют, столкнув в пропасть. Убийцей монаха окажется молодой рабочий деревенской лесопилки Лаврентий, дезертировавший из армии, чтобы жить свободно, совершать убийства не по приказанию, а по своей воле, и воровать ради воровства. Молодой человек появляется в деревушке зобатых и поселяется у старого зобатого, главы большой семьи, в которой четырнадцать детей. В деревушке обитают и “кретины”, а в странном “доме, вырезанном из дерева”, живет изумительно красивая белокурая девушка Ивлита, дочь бывшего лесничего. Она проводит дни, созерцая природу, ища “ум”, находящийся за предметами, который горцы называют “умом ума”. Лаврентий вовлекает в свою шайку детей зобатого, затем подчиняет деревню своей воле и совершает ряд преступлений. Для исполнения служебных формальностей из большого города на деревенскую лесопилку, где похороны монаха стали поводом для большого праздника, приезжает следственная комиссия. Каменотес Лука доносит на Лаврентия, который убивает его и убегает в деревушку зобатых. В деревушке Лаврентий находит и похищает Ивлиту, убив ее отца. Он ставит перед собой цель — найти сокровища, украсть их и подарить Ивлите. Со своими сообщниками Лаврентий спускается на равнину. После ряда приключений и убийства предателя Галактиона Лаврентий с его людьми вовлекается загадочным революционером Василиском в группу террористов для совершения покушений на власть имущих. В это время власти направляют в горы карателей во главе с развратным капитаном Аркадием. Лаврентий решает, что ему надо вернуться в горы и защитить беременную Ивлиту. Понимая, что потерял свободу, он убивает Василиска и возвращается домой. Однако Ивлита, на которую несколько раз нападали горцы (они считают ее причиной своих бед), доносит на Лаврентия капитану Аркадию. Солдаты хватают Лаврентия и бросают в тюрьму, откуда его освобождает некое тайное общество. В конце романа утомленный и постаревший Лаврентий возвращается в деревушку с целью отомстить Ивлите. Он приходит ночью, когда Ивлита рожает младенца. У Лаврентия нет сил убить ее. Ивлита и ребенок умирают и превращаются в цветущие деревья. Лаврентий тоже умирает.

Восхищение — роман о распаде и смерти. В конце книги почти все действующие лица умирают. Чуть ли не все персонажи — в особенности все горцы — ищут сокровища, которые в дальнейшем погубят их. Лишь один старый зобатый с мудрым недоверием относится к сокровищам. Он говорит Лаврентию: они “действительно существуют, но только пока свободны, найди их, и рассыпаются в пыль” (гл. 4). М. Йованович в своей блестящей статье[2], анализируя этот аспект романа, характеризует мотив “сокровища” как элемент мифопоэтизации. М. Йованович пишет: “...в романе настоятельно обыгрывается мотив-мифологема “сокровища”. “Сокровищем” сначала названа Ивлита, причем имелась в виду ее неимоверная красота, “нечаянно” поразившая горцев. Не догадываясь пока об этом, Лаврентий в беседе с зобатым-отцом под “сокровищем” по-бытовому понимает лишь материальные ценности (деньги, “рассыпанные в пещерах и охраняемые козлоногими”, и пр.), чем косвенно указывается на возможность поворачивания сюжета в другую сторону (поиски “недоступных благ”), не выходящую, однако, за рамки “сказочного”. Тем не менее зобатый-отец оспаривает этот подход, обращая внимание своего собеседника на  и н ы е  ценности, из-за которых следует жить (“умереть как можно позже”), ввиду чего вопрос о “сокровище” ‹...› трансформируется в вопрос  о  ж и з н и  и  с м е р т и”[3]. Действительно, символика сокровища в романе непременно сопровождает “падение” персонажей, и в первую очередь дезертира-разбойника Лаврентия, искаженные понятия которого о сокровищах приводят его к краху. Предательство Ивлиты оказывается апогеем этого движения. Очаровательная в этом моменте Ивлита, как точно замечает Йованович, украшенная и одетая по вкусу Лаврентия, носит на своих плечах те материальные элементы, которые для горцев и для нее самой никак не могут быть сокровищами. С этого момента восхищенный Лаврентий станет понимать слова отца-зобатого и настоящее качество сокровищ, которое в конце концов оказывается не чем другим, как сысканным Ивлитой “умом ума”, находящимся за предметами. С этого же момента начинается и апокалиптический финал.

Присутствие тематики сокровищ, особенно развитой, даже принципиальной в Восхищении, является не единичным случаем в произведениях Ильязда 1920—1930-х гг. В неопубликованной на русском языке мемуарной повести Письма Моргану Филипсу Прайсу (1929), в которой Ильязд рассказывает о своей жизни в 1920—1921 гг. в туманном и двусмысленном Константинополе, имеются характерные фразы, дающие, пожалуй, один из возможных ключей к этой теме: “Воскресенье я проводил в окрестностях Большого базара. Константинополь создался и вырос своему торговому положению благодаря, и торговля в нем хранит тайны еще более удивительные, чем дворцы и мечети. Разница между европейской торговлей, где все построено на витрине, на рекламе, на вывеске. Здесь этот принцип применим только к домам терпимости, где женщины сидят прямо в витринах, а во всем остальном какая невзрачная внешность. Я начинал понимать это стремление скрыть это сокровище, чтобы ценность была доступной только посвященным, умеющим понимать и спрашивать”[4]. Итак, сказочный мотив сокровища, становящийся у Ильязда повторяющейся темой, связывается и с темой Востока. На уровне мотивации тема сокровища относится и к снегу. В Письмах Моргану Филипсу Прайсу необычный на константинопольских крышах и минаретах снег подробно описан и, как правило, соединен в первую очередь с кавказским снегом. В Восхищении белая скатерть снега, терпеливо ожидавшегося Ивлитой, сочетается с чистотой нетронутого сокровища. Как в Письмах, так и в Восхищении снег связывается с белокурой девушкой (в Письмах белокурая девушка Дениз, которая не только сама по себе оказывается сокровищем, но и знает разгадку тайных явлений, появляется сразу же после выпадения снега). Снег связывается и с мышлением, с исканием “ума ума” (Ивлита в Восхищении или сам Ильязд-рассказчик, который в Письмах называет снег “предметом ‹его› продолжительных наблюдений”), тем самым еще прочнее соединяясь с темой сокровища. Таким образом, возникает линия или, точнее, созвездие: сокровище — Восток — снег — белокурая девушка — “ум ума”. Но тема сокровища связывается и с художником, который, открывая тайное, создает красоту. И одновременно разрушает сокровище. В Восхищении Лука, искусство которого заключается в том, чтобы проявить подробности жизни умерших, и который ради своего искусства доносит на Лаврентия, представляет собой это двусмысленное качество, делающее из художника предателя. Но в Восхищении мотив художника играет второстепенную роль. Однако тематика хищения сокровища, в особенности художником, принципиальна для Ильязда и сопровождается размышлением о деятельности самого поэта. Примерно в 1930 г. он пишет в одной из записных книжек: “Книга не должна быть написанной, чтобы быть прочитанной. Прочитанная книга это мертвая книга”. То есть сокровище, “рассыпающееся в пыль”.

Впоследствии, став издателем, Ильязд охотно цитировал фразу им переизданного забытого поэта Адриана де Монлюка: “Лучшая судьба поэта — стать забытым”. Фразу, стоящую в явном противоречии с его деятельностью открывателя и воскресителя малоизвестных поэтов. Выпуская роскошные малотиражные издания и соединяя с неизвестными именами прошлого самых знаменитых деятелей современной живописи, как, например, Пикассо, он старается по мере возможности разрубить гордиев узел противоречий.

Как мы видели, тематика сокровища в Восхищении связана с понятием “ум ума”, но самое это понятие не раз появляется у Ильязда как общая категория, отнюдь не определенная, а намного превышающая простую “горную” мотивацию. В самом деле, в списке будущих сочинений, напечатанном еще в Тифлисе в 1920 г. в книге згА Якабы, впервые встречается некое произведение под названием умумА. И на первой странице лидантЮ фАрам (1923) Ильязд дает название умумА новому циклу из шести произведений, шести “слов”, по терминологии Ильязда, который, к сожалению, не был написан. В записных книжках писателя, однако, остаются следы этих проектов — несколько черновиков полузаумных стихов на горную тему. В заглавии одного из этих “слов” — пасмЕртная барадА — упоминается определение искусства, данное Ильяздом в своем докладе Илиазда: “Искусство давно умерло, а у трупа борода все еще продолжает расти. Ильязд, поэт — это борода, ненадолго растущая на мертвом искусстве”. А в 1939 г., представляя свой новый сборник стихов Афат, Ильязд следующим образом толкует Восхищение: “Это определение поэзии как извечно бесплодной попытки”. Такое определение может относиться как к попыткам Лаврентия, так и к мечтам Ивлиты, к этому “уму ума”, который горцы видят за предметами. Будучи сама сокровищем, Ивлита, слышащая в голосе природы “ум ума”, становится эмблематическим образом поэзии.

Но “ум ума” — вещи, которые существуют за вещами, — в какой-то мере та беспредметность, составной частью которой в литературной области и является заумь. Для Ильязда заумь никак не может быть единственным условием творчества. Он не раз повторял, что употребление зауми в его драмах обусловливалось самим сюжетом пьес и что совсем не стоит употреблять заумь необоснованно. Даже в лидантЮ фАрам заумь, как это ни парадоксально, не является важным элементом. Доведенная до совершенства и беспредметности, письменная речь становится живописной, временное искусство барочным путем превращается в пространственное — а этот путь ведет в тупик. По крайней мере к такому доводу прибегает Ильязд в 1923 г., когда пишет о своей последней заумной драме: “Прощай, молодость, заумь, долгий путь акробата, экивоки, холодный ум, всё, всё, всё. ‹...› Современное искусство умерло”[5].

В романе Парижачьи Ильязд, впервые стараясь оторваться от зауми, вводит ее характерные черты — многозначность, неустойчивость слов — в самый сюжет, в самую фабулу романа. Черты зауми становятся мотивами, которые передают прозрачные персонажи, действующие, так сказать, по подсказке самих слов. В Восхищении автор продолжает эту игру. Но тогда как роман Парижачьи построен почти исключительно на диалогах и, таким образом, близок к драматическому произведению, в Восхищении замечается обратное: почти никакой диалог не прорывает плотной ткани повествования, а редкие исключения имеют особое значение. Игра слов, ясно выражающаяся в употреблении разных языковых пластов (архаического, грубого, научно-профессионального, деревенского, горной лексики), редких грамматических форм, своеобразного синтаксиса, точной фонетической основы, соединяется с непременным использованием речи, языка как мотива. Речь несет в себе большую долю этого “восхищения”, которое звучит в заглавии книги.

Наряду с членораздельной человеческой речью большую роль играют нечленораздельные звуки, крики, значение которых понимает лишь одна Ивлита. Все эти крики — средства сообщения, медиумы. Самая важная проблематика Восхищения — это, пожалуй, статус средств общения. Каковы они? Пригодны ли они? И в первую очередь, годится ли для общения членораздельная человеческая речь? “Заумные” нечеловеческие песни, которые поют кретины, обладают магическим содержанием, которое невозможно назвать иначе, как “восхищение”. Они, как и глаза Галактиона или очки Василиска, означают намного больше, чем обычные слова. Однако для такого растерянного, деклассированного, почти лишенного корней человека, как Лаврентий, слово несомненно обладает всесилием. “...Лаврентию недоставало одного: слова. Надо было себя властелином объявить, и только ‹...›. Это чудесное слово:  р а з б о й н и к” (гл. 4). Это слово или, точнее, деятельность, которую оно подразумевает, причинит ему все его несчастья и будет стоить ему жизни. Другое, такое же важное и чисто человеческое средство сообщения — искусство, принимая образ дома бывшего лесничего, работ Луки на кладбище или наполненной летучими мышами церкви, тесно связано с минувшим, с отжившим. Искусство по сути напрасное, тщетное, и эта тщетность, это тщеславие погубят каменотеса Луку. Но подобное же тщеславие погубит и его убийцу. Лишь перед трагической развязкой Лаврентий поймет смысл нечеловеческих звуков: “Но вот коснулись разбойника бессмысленные, безжизненные, бесполезные звуки и стало ясно (почему однако так поздно), что только за нечеловечьими звуками скрывается счастье, которого он упрямо искал на стороне” (гл. 16). М. Йованович вполне обоснованно называет Восхищение апологией зауми.

С этой точки зрения Восхищение, как нам кажется, обретает идеологическое (художественное) назначение. Можно читать роман как перенесенную на горы мифической страны историю футуризма. Уже в 1913 г., прочитав доклад о Наталье Гончаровой, будущий Ильязд произнес такие слова: “Кинематографическим фирмам я могу предложить занятный сценарий. Его название — “История падшего мужчины”. Наш герой — сын экспансивного богача итальянца, который, отчасти желая прославиться, отчасти искренне недовольный существующим строем, переходит в ряды революционеров. Сын следует за отцом, принимает участие в конспиративных собраниях и пропаганде, деятельно готовя бунт. Его сотрудниками была группа молодежи, в числе которой находилась и Наталья Гончарова. Встал праздник, и ленты крови словно серпантин обмотали улицы и дома. Но в разгар восстания наш герой под влиянием шайки темных личностей, в которую входили три брата-глупца, молодой человек, носивший цветные кофты, и т. п., изменяет бунтарям и бежит с новыми знакомыми. Начинают беспросыпно пить. Силы уходят, надвигается нищета, наш герой опускается ниже, становясь завсегдатаем ночных кафе и предутренних бульваров. Его общество — слащавые студенты, сюсюкающие, сентиментальные, распустившие слюни, с корсетными лентами взамен галстуков, или неотесанные мужчины, небритые и невоздержанные на язык. Но кафе — не последняя степень. Далее окрашенные кварталы, притоны, собутыльничание с отставным военным фармацевтом. Первые друзья не раз пытаются возродить падшего, но напрасно. Прогрессивный паралич доводит до больницы, а там помешательство и отвратительная бесславная смерть. Простите, что я занял Вас столь грустной историей. Сделал я это потому, что имя падшего мужчины — футуризм” (ГРМ, ф. 177, ед. хр. 14). Здесь немало общего с историей падшего Лаврентия, но в 1927 г. прототипом Лаврентия стал уже не весь футуризм, а лишь тот человек, который в конце концов стал как бы воплощением футуризма и который внушал Ильязду самые двусмысленные чувства, — Маяковский. Став разбойником, Лаврентий надевает “под войлочный плащ желтую шерстяную рубаху, принадлежность нового своего звания” (гл. 4). Смертельное доверие Лаврентия к словам соответствует отдалению Маяковского от зауми, в чем, как известно, заумники “41°” упрекали Маяковского. Связь с революционерами удаляет его от Ивлиты, то есть от настоящей поэзии, и губит его. После первых, бескорыстных убийств (убийства монаха и каменотеса служат метафорами к убийству нравственности и искусства) Лаврентий теряет свою бескорыстность и свою волю. Первое корыстное убийство — убийство бывшего лесничего, отца Ивлиты (поэзии) — можно истолковать как соперничество с молодым Зданевичем-Ильяздом за первенство в 1917 г., победу в котором одержал Маяковский. В самом деле, деятельность Зданевича в этот период была чем-то вроде бездеятельности бывшего лесничего. В вышеупомянутых Письмах Прайсу Ильязд пишет, что в Константинополе в 1921 г. турки назвали его “Эли-эфенди”, то есть “бывший человек”, за то, что он увлекался только стариной. Под маской старого зобатого, отца всех зобатых шайки Лаврентия, то есть отца всех футуристов-заумников, можно увидеть скорее всего Хлебникова. Конечно, эти прототипы непроявленны и некоторые их характеристики не совпадают с соответствующими действующими лицами. Сама идея “всёчества”, развитая Зданевичем в 1913 г. и лежащая в основе романа, состоит в том, что временное понятие, присущее слову “футуризм”, неправомерно, так как искусство должно быть универсальным и вневременным. Эта идея заставила автора придать роману универсальный характер.

Как мы уже видели, действие романа не связано с каким-либо определенным временны́м периодом или местом (страной). За это Ильязда упрекали критики “Федерации”. Однако некоторые признаки позволяют нам установить, что действие происходит в начале века в краю, похожем на тот Кавказ, по которому автор долго ходил в свои молодые годы. Внутри мира романа, в его рамках рассказ точно определен по времени и месту. Действие происходит между второй половиной августа и самым концом осени следующего года, иначе говоря, в течение шестнадцати месяцев, то есть число месяцев совпадает с количеством глав в романе. Общее совпадение глав и месяцев, конечно, неясно выражено автором, но его можно установить при подробном анализе текста. Например, большая охота, ритуально устроенная в середине июля, происходит через десять месяцев после начала действия и рассказ о ней имеет место действительно в главе 10 романа. Еще точнее определены места действия, и в особенности местонахождение каждого по отношению к другим. Выше (в начале пересказа романа) мы дали пространственную рамку действия. Было бы нетрудно начертить даже карту края, описанного в романе. Это сосредоточение действия в местах, закрытость, уединенность, своеобразность которых Ильязд охотно подчеркивает, придает достоверность рассказу и способствует введению читателя в закрытый мир с особыми законами и обычаями.

Оба главных героя представляют собой эти два дополнительных и иногда противостоящих друг другу элемента: Лаврентий принадлежит к пространству, Ивлита принадлежит времени, под знаком которого полностью проходит ее жизнь. Она и ее отец — единственные герои романа, прошлое которых нам рассказывает автор и которые представлены в процессе эволюции. Ивлита — дочь бывшего, но отец больше не различает ее с ее матерью. Эволюционный процесс заключен и в круговой структуре цикла времен года, а потом в беременности Ивлиты, начинающейся весной. Этому закрытому кругу времени соответствует закрытый мир, в котором она живет: горы, отцовский дом, пещера и курятник, где она и умрет. Вокруг нее (более чем всех остальных) сосредоточивается та туманность, которая оказывается одной из характеристик романа, — туманность, за которой скрывается и вся фатальность отношений Ивлиты со временем. Эта туманность, присущая ее мечтам, разливается на весь окружающий ее мир.

Это отношение Ивлиты ко времени и пространству сопровождается неподвижностью. Лаврентий же сочетается с пространством и движением. В течение всего романа Лаврентий постоянно переходит с одного места на другое. Точнее говоря, он несколько раз спускается с гор на “плоскость” и с “плоскости” поднимается в горы. Каждому спуску соответствует новая степень деградации, которую никак не может уравновесить очередной подъем, даже когда Лаврентий ясно понимает, что в горах лежит ключ его падения. В итоге Лаврентий только крутится в круге своего несчастья — все его движения приводят лишь к тому, что он остается на месте. В романе автор дает преимущество восходящим движениям, которые он описывает гораздо подробнее (восхождение брата Мокия до перевала, оба возвращения Лаврентия в горы, путь Ивлиты к пещере, подготовка и подъем отряда Аркадия и т. д.), чем почти не описанные моменты соответствующих спусков (спуск трупа монаха по реке, спуски Лаврентия, возвращение солдат в город...). Единственное исключение — описание ухода Ивлиты от пещеры к деревушке, имеющего ключевой характер, ибо этот момент соответствует ее предательству. Короче говоря, весь роман находится под знаком “восходительной динамики”, противостоящей общему падению действующих лиц.

В некоторые редкие моменты герои, как бы загипнотизированные, кажется, больше не подчиняются присущей им рамке. Время останавливается, пространство исчезает. Эти моменты связаны с мутной стихией, с водой. Угрожающие силуэты влекут Лаврентия в бездны — к морскому дну или в реку, протекающую мимо его тюрьмы... Ивлитины же мечтания типичны для того состояния, которое французский философ Гастон Башлар называл “воображением восходительного движения”, они возносят ее высоко над горами, к мифическому миру “крыльев”, к абсолютному восхищению. Самое слово “восхищение”, разные смысловые оттенки которого употреблены в каждой из шестнадцати глав романа, содержит в себе понятие о восхождении. Это движение кверху (“вос”), но и “хищение”, мистический восторг и похищение. Пожалуй, самый лучший образ, связанный с восхищением, — это хищная птица, возвращающаяся с жертвой к своему гнезду. Вместо орла в небе парит как бы Святой Дух, это и есть мистическое восхищение. А Лаврентий, который хотел бы быть орлом, в действительности проявил себя лишь бабочкой, хотя и из тех, которых зовут аполлонами и которых собирает Василиск.

Но птица может быть и символом круга времени, и высших законов, от которых невозможно освободиться. Это уже не орел, а другая птица, которая, как мифологический Икар, парит все ближе к солнцу, но носит обратную символику: “С высот, никогда не садящийся на деревья жаворонок сыпал трель вечного повторения” (гл. 7). Конечно, именно с Икаром связан Лаврентий. Ища сокровища, он похож на увлеченного солнцем Икара. Лаврентий тоже хочет быть вольным, выйти из круга внешних обстоятельств, из круга циклической жизни и природы, но это стремление доводит его до смерти. Лунной символике Ивлиты противостоит солнечная Лаврентия.

Несомненно, в основе Восхищения лежит много мотивов, взятых Ильяздом либо из личного опыта, либо из литературной или живописной сферы, либо из мифологической или религиозной области. К числу мотивов, относящихся к личному опыту автора, принадлежат многие этнографические и географические данные. Критикам “Федерации” сам Ильязд написал: “Я переработал в моем романе впечатления, собранные мной в течение долгих путешествий по родному мне Кавказу”. Большую роль в этом играла знаменитая экспедиция, устроенная в 1917 г. профессором Еквтиме Такайшвили по бывшим грузинским землям Турции, в которой Ильязд принял участие в качестве фотографа и рисовальщика. Среди многочисленных подробностей, принадлежащих к кавказскому “фонду” впечатлений, — могилы с изображениями человеческих фигур, вроде тех, которые создает Лука. В 1917 г. Ильязд встречает такие могилы, но под мусульманским полумесяцем и в Турции, у подножия горы Качкар, на которую он совершает восхождение. Он упоминает их в Письмах Моргану Филипсу Прайсу как доказательство грузинского происхождения населения этого края.

Приведем еще несколько примеров. Брат Мокий доходит до ледника, голубого “от кишащих в нем червей. Хотелось бы достать нескольких: отец-настоятель жалуется на запоры и нет, говорит, лучшего средства, чем головки червей этих...” (гл. 1). Источником этого мотива служит встреча в августе 1915 г., во время путешествия Ильи и его отца по Западному Кавказу, с двумя монахами из монастыря Нового Афона. Это было недалеко от ущелья реки Теберды, на краю Клычского ледника. Рассказывая о своем восхождении на вершину горы Качкар на Понтийском хребте во время экспедиции 1917 г., Ильязд упоминает об этой встрече: монахи “плели неслыханные небылицы ‹...› наконец, заявили: “Знаете, почему лед такой голубой? Оттого, что в нем водятся большие белые черви с черными головками”. Отец-настоятель говорил, что если съесть такого червя половину — прочистит желудок, а если всего — умрешь. И в ту же осень старик инженер, работавший на Клухорском перевале, сообщил мне в Тифлисе, что на Клухорском перевале несколько лет назад он видел белых червей с черными головками ‹...›. И услышав теперь в Меретете, в Турции, те же уверения, я уже мог только пожать плечами”[6]. В каждом из вышеуказанных примеров Ильязд выбирает элементы, которые он встречал, против всей вероятности, в совсем разных местах, разных краях. Этот прием повторяется в ряду других мотивов “кавказской” линии. В первую очередь мотив белокурой девушки, спрятанной как сокровище в горном краю, населенном темноволосым народом, относится к тому же самому ущелью Теберды и к той “расе блондинов”, следы которой Ильязд ищет и находит на севере Турции, в окрестностях Эрзерума и даже в Константинополе. Итак, все эти элементы, относящиеся к разным местам, не дают возможности определить точное место действия и дают ему универсальность, которая намного превышает границы того или иного края Кавказа. Более того, многие из элементов “горной” линии романа относятся не только к Кавказу, но и к другим горным странам. Зобатые встречаются во всех уединенных горных местах, как на Кавказе, так и, например, в Альпах. Легенды о том, что после смерти человек буквально “деревенеет”, становится деревом, существуют и на французских Пиренеях, и у жителей Анд. Как неудивительно, но самые фантастические, невероятные элементы повествования относятся к универсальным фактам. Такая мысль не могла не восхитить Ильязда — теоретика “всёчества”, который провозглашал искусство, основанное на общих культурных явлениях, и сказал, что все формы искусства, независимо от места и времени, нам современны.

К этому слою относятся и разные живописные элементы, играющие основную роль в романе, где описания природы, природных явлений имеют символическое значение. В какой-то мере Восхищение — это живописный роман. Личный опыт Ильязда в сфере живописи находит отражение здесь как в тематике описанного, так и в технике описания. Более всего, конечно, следует отметить роль живописцев, оказавших на него большое влияние, — М. В. Ле-Дантю, М. Ф. Ларионова, Н. С. Гончаровой и в особенности Нико Пиросманашвили (Пиросмани), который является источником многих образов этой книги, где зрительные ощущения гораздо более развиты, чем какие-либо другие. Ярко-синие небеса, бело-черные гребни гор, деревенские кутежи — пример мотивов, присутствующих и в картинах “наивного” мастера, и в романе. Сцена возвращения Лаврентия ночью к себе домой похожа на картину Пиросмани, где разбойник едет верхом под черным ночным небом, в котором при свете луны белеют облака. Олень, играющий большую символическую роль в романе —в нем соединяются и добро, и зло, и языческие, и христианские силы, — является и самым излюбленным животным Пиросмани. Поезд, на который нападает группа Лаврентия, напоминает картину “Кахетинская железная дорога”; городишко на берегу моря похож на порт Батуми; дом терпимости и питейное заведение, где кутят революционеры, близки к изображаемым художником Ортачальским садам...

Картины Пиросмани усеяны точно разбросанными по холсту деталями, участвующими в тональности целого и придающими ему символическое значение. Ильязд, следуя этому образцу, вводит в повествование скромные орнаментационные мотивы, являющиеся ссылками на большие символы в книге. Немало этих мотивов принадлежит и к миру Пиросмани. На циклическое время, на тематику кругов в романе отвечает накопление спиральных предметов. Среди них рога имеют парадигматический характер: это рога баранов или оленей, но и роги для питья или же роговидные льдины. Близки к рогам и аммониты (эти ископаемые раковины называют и “аммоновыми рогами”), один своеобразный экземпляр которых изображен на обложке первого издания книги. В аммонитах как бы сочетаются основные символы романа: они представляют собой постоянство прошедших времен и вечность, промежуточность (окаменевшую жизнь, переход от одного статуса к другому, следы жизни в неодушевленных предметах), а также образ скрытого сокровища. Известно, что Ильязд очень ценил аммониты, которые он собирал. Мотив их у Ильязда не раз встречается впоследствии, в период его издательской деятельности, в особенности в его издании трактата немецкого астронома Э. Темпеля Максимилиана, при иллюстрировании которого он попросил художника М. Эрнста изобразить созвездия под видом аммонитов.

У Пиросмани Ильязд взял и птиц, которых называет просто “крыльями”. Это и черные птицы, наподобие угрожающих черных птиц из пасмурных небес больших пейзажей Пиросмани, и маленькие кроткие птички, летающие вокруг любимой женщины. Мы уже сказали, что мотив крыльев относится к теме восхождения. Как ангелы, птицы связывают наш мир с небесным миром. В совершенной чистоте низ и верх сливаются и птицы летают над зеркалом прозрачной воды: “Хотя по преувеличенно лиловой воде плавало сало и льдины, всетаки стая горных скворцов преспокойно купалась, взлетая над поверхностью или погружаясь. При этом вода была настолько прозрачна, что были видны камни, а когда крылья гуляли по дну, то делались различимыми малейшие их перышки” (гл. 1; цитата приводится по изданию 1930 г., без последующих исправлений).

Одинаковы приемы и в создании пейзажа как у Пиросмани, так и у Ильязда. Так же как в нескольких картинах Пиросмани (например, “Мост ослов”) горизонтальность и вертикальность сливаются, у Ильязда пейзажи исчезают в мутное, в промежуточное. Ночь, заря, сумерки очень подробно описаны, но если, например, восходит по небу луна, кажется, что горы спускаются, и наоборот. “Горы приподнимаются, расправляют онемевшие конечности и возносятся выше и выше, как бы высоки уже ни были, обращая малейшую ложбину в обрыв, балку в ущелье, а долины уходят в неизмеримую даль. И поднявшись, разрывает гора небо, достает до бесчисленных звезд и ими накрывшись засыпает” (гл. 13).

Интересно проанализировать цветовую символику в романе. В ключевом моменте фабулы, когда Ивлита спускается к деревушке, до того, как она предаст Лаврентия, цвета при описании пейзажа превращаются в противоположные им в спектре цвета: “В небе заведомо углубленном и не чашевидном, а воронкообразном, готовом всякую минуту завьюжиться, облака были такого цвета, каким обыкновенно бывает небо, а небо совершенно белым, без единой кровяной капли, несмотря даже на утренние часы, и кровь, оказывавшаяся теперь самой обыкновенной и отвратительной человеческой кровью, пролившись, лежала пятнами на листве (особенно по ту сторону котловины, к востоку от деревушки зобатых), сочилась на мхи, пропитывала почву, то свежая и совершенно алая или подсохшая бурая, или розовая младенческая и всех других состояний...” (гл. 15). Такой прием встречается не только у грузинского мастера, но и других современных Ильязду художников, в особенности у Ларионова примитивистского периода. Вообще цвета в романе имеют важное значение. В первых главах большую роль играет белое, постепенно первенство завоевывает красное. Белое — это, конечно, снег, которым начинается роман. Стихия “снег” нагружена символами. Это небесная чистота на земле (он все накрывает белым покровом), это символ неразрешимой диалектики поиска сокровищ (по снежному покрову хочется ходить, а как только по нему пройдут, он теряет свою чистоту), символ рождения ex nihilo, особенно когда он падает ночью (белые хлопья выпадают из черной ночи), символ жизни и смерти и т. д. По мере того, как положение героев ухудшается, снег покрывается кровавыми пятнами, белое исчезает. Глава 11 почти вся красная. Иногда красное связывается с противоположным цветом — с зеленым. У зеленого традиционное символическое значение — надежда. В питейном заведении, где террористы пытаются опоить Лаврентия красным вином, когда положение уже безнадежно, он мечтает, что подарит Ивлите изумруды. К концу романа красное превращается в какой-то коричнево-черный, грязный цвет. А колыбель из красного дерева оказывается роковым, фатальным знаком.

Восхищение тесно связано и с разными литературными произведениями — с романом Маринетти Футурист Мафарка, которым молодой Зданевич наслаждался, с повестями Гоголя, с Лесковым и больше всего, как это замечает М. Йованович, с творчеством Достоевского, в частности с Преступлением и наказанием, с Идиотом и Бесами. В статье М. Йовановича приводится много цитат, впрямую соединяющих роман Ильязда с сочинениями Достоевского. М. Йованович замечает, что “воздействие Достоевского преломлялось через общую для обоих писателей заинтересованность в “библеизации” сюжетов и, возможно, с оглядкой на Фрейда — своеобразного толкователя мотивов “греховности” и “раскаивания” у Достоевского. Но оно шло и прямо, по ряду сюжетных, психологических и идейных линий”[7]. Добавим, что мотивы, оказывающиеся под влиянием Достоевского, сосредоточены вокруг Лаврентия. Лаврентий похож на героя Достоевского. В романе гордый разбойник оказывается единственным, кто может испытать стыд, отвращение к другим и к самому себе, и тем самым убийца монаха выявляется в своем роде христианским героем. Лаврентий, на которого проецируется и мессианский образ Христа, стоит также в центре соотношений между Библией и Восхищением.

Целый ряд второстепенных мотивов, относящихся к поступкам Лаврентия, как бы напоминает факты из жизни Христа. Вот некоторые примеры. Происхождение Лаврентия неясно, мы не знаем о его родителях и единственная “власть”, которую он слушал, — это директор лесопилки. “Официальный” отец Христа — плотник Иосиф, который не является его истинным отцом. В доме старого зобатого охотника родились и живут его дети, будущие разбойники шайки Лаврентия. Апостолы Симон-Петр и Андрей происходили из города Бейт Затхах, что означает “охотничий дом”. Лаврентий устраивает пир на лесопилке, это “подвиг”, который создает ему популярность. Первый из “знаков”, совершенных Иисусом, — превращение воды в вино на свадьбе в Кане Галилейской. Лаврентий грабит почту во время “зимнего перерыва”. Иисус творит чудеса в субботний день. Старый зобатый говорит Лаврентию, что, происходя с равнины, он, Лаврентий, ничего не видит и не знает. Об Иисусе говорят, что из Галилеи никогда не придет пророк. И так далее, и так далее...

Наряду с этой (анти) Христовой линией идет и апокалиптическая, этапы которой встречаются по всему пути Лаврентия с момента, когда он больше не убивает бескорыстно, а находит себе цель, объединяясь с революционерами. Первый ясный намек на наступление смутных времен относится к эпизоду, когда Лаврентий просыпается (или видит во сне, что просыпается) рядом с трупом своего сообщника, убитого Василиском. Этот эпизод, правда, напоминает не Апокалипсис, а известную главу из Евангелия от Луки о дне, “когда Сын Человеческий явится”: “В ту ночь будут двое на одной постели: один возьмется, а другой оставится” (Лука, XVII, 34). В тот вечер, когда Ивлита предает Лаврентия, она встречает его в таком наряде: “...он застал Ивлиту не в трауре, а в розовом платье последней моды, широком и в складках, так что живот был мало заметен, воскресной, с высокой прической, и унизанной драгоценностями ‹...› Ивлита взяла со стола серебряный рог, наполнила благоуханной водкой и поднесла” (гл. 15). Параллель этому фрагменту можно найти в Апокалипсисе (XVII, 4): “И жена облачена была в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом, и держала золотую чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства ее”. Когда Лаврентий убегает из тюрьмы, он три раза меняет коня и потом продолжает свой путь пешком. Это, конечно, намек на четырех коней Апокалипсиса. С этого момента отношения с Апокалипсисом уточняются и умножаются. Даже самые мелкие детали напоминают Апокалипсис: “Когда Лаврентий уехал, хозяева мирно собрались и глядя на вертел с бараниной ждали стражников до полуночи” (гл. 16). У Иоанна Богослова: “И я взглянул, и вот, посреди престола и четырех животных и посреди старцев стоял Агнец как бы закланный” (V, 6). Сойдя с коня, Лаврентий продолжает путь пешком. Это время заката, и по небу идет “длинное и затейливое розоватое облако” (гл. 16). У Иоанна Богослова: “И луна сделалась как кровь” (VI, 12). И потом: “Вот он внизу. Поляна была усыпана светляками и огни невыговариваемой деревушки таяли среди бесчисленных звезд. Наверху созвездия, распухнув от сырости, ничем не отличались от насекомых и вели такой же молчащий хор” (гл. 16). А в Апокалипсисе: “И звезды небесные пали на землю” (VI, 13).

Ивлита с младенцем умирают и превращаются в деревья. Роман кончается этой картиной: “Легчайший дым вытекал из угла, а в дыму качались два дерева, цвели, но без листьев, наполняли комнату, льнули любовно к павшему, приводили его в восхищение, и слова: “младенец мертвый тоже” прозвучали от Лаврентия далеко далеко и ненужным эхом” (гл. 16). Картина, близкая к видению нового Иерусалима, на котором заканчивается Апокалипсис: “Среди улицы его, и по ту и по другую сторону реки, древо жизни, двенадцать раз приносящее плоды, дающее на каждый месяц плод свой” (XXII, 2). И далее: “И листья дерева — для исцеления народов”. Но здесь, в романе, у деревьев нет листьев и нет никакой надежды на спасение.

Роман вышел в марте 1930 г. Из Советского Союза, куда Ильязд послал его многим деятелям бывшего авангарда, до него дошли сведения, что роман многим понравился, но, конечно, рецензий на него не появилось и не стоило надеяться на переиздание книги на родине. В конце августа 1930 г. Ильязд получает от Ольги Лешковой, бывшей невесты М. В. Ле-Дантю, с которой он оставался в хороших отношениях, очень интересное письмо, свидетельствующее о разных откликах на роман. Вначале эта свободомыслящая женщина, относящаяся с насмешкой к советскому строю и новой советской литературе, выражает свое мнение о произведении. Роман на нее и, пожалуй, на всякого читателя, утомленного советской литературщиной, действует как глоток свежего воздуха: “От Вашей вещи идет аромат самобытности, — это то, о чем у нас никто и мечтать не смеет: все работают по 18 час‹ов› в день халтуру в духе мелкого угодничества во всех отношениях...”. И еще: “Ваше “Восхищение” я прочла с наслаждением — это необыкновенно талантливая и свежая вещь. Этими именно свойствами и объясняется ее успех и тут в Ленинграде, и у Вас в Париже, и здесь у нас, в особенности потому, что она во всех отношениях отступает от трафарета, высочайше утвержденного нашими верхами и успевшего нам осточертеть до последней степени. Этими же отступлениями объясняется то, что она не была оценена и принята Москвой. Там требуется в настоящее время “напористая агитность” в пользу соввласти, что же касается художественных средств, то в этом отношении Москва не так уж разборчива. Чувство меры вообще нашей эпохе не свойственно и там не чувствуют, что публику уже давно тошнит от всего высочайше утвержденного. Очевидно, такова уже судьба всех высочайших утвержденностей — не чувствовать, что от них тошнит...”.

О. Лешкова решила широко рекламировать роман в интеллектуальных кругах, у людей, умеющих читать. Интересен выбор людей, о котором она думает: “Мы с Вами так давно не виделись и я не могу восстановить в памяти, в каких аспектах Вы находились с Корнеем Чуковским, Евг‹ением› Замятиным, Н. Н. Шульговским и пр. Мне помнится, что в “Бродяче-Собачьи” времена Чуковский относился к Вам хорошо. ‹...› Сейчас большинство лит-людей в разъезде, и пока я отдала книжку одному Московскому кино-человеку (сценаристу) в Сестрорецке, который поделится ею с Чуковским. Затем, вероятно, покажу ее Евг‹ению› Замятину и Шульговскому”.

Особенно интересно упоминание Сологуба: “Федора Сологуба, к сожалению, нет в живых, вот к нему первому я пошла бы с Вашим “Восхищением”, и он-то уж, конечно, обрадовался бы ему”. И немножко дальше: “Ф. Сологуб и близкие к нему изъяты, т. к. мистицизм и всякое приближение к нему окончательно запрещены”. Для О. Лешковой мистическое содержание романа имеет, хотя и не нарочно, провокационный характер, который она принципиально принимает. Она с удовольствием упоминает анекдот, свидетельствующий о “фарисейской сволочиаде” времени: “Первое, что напортило Вам дело с “Восхищением”, по словам одного москвича, — это то, что вы “тот самый Зданевич, которое писал что-то заумное”. Второе — это то, что на первой же странице “Восхищения” появляется “брат Мокий”. На мое возражение, что “брат Мокий” нужен Вам, как незаменимый материал и нужно же посмотреть, в каком плане он у Вас взят, москвич ответил мне: “нам” никакие братья и ни в каких планах не нужны”. Вообще на представителей новой советской литературы О. Лешкова смотрит неодобрительно: “Слабо, в общем, на нашем литфронте ‹...›. Мечется по нему целый выводок из полит-инкубатора “пролетарских писателей”, изо всех силенок старающихся воплотить инспирации “верхов”, но... книжки их, которыми забиты наши библиотеки, замусолены на первых 5-ти страницах и не разрезаны дальше...” Поэтому она думает, что роман “надо пустить в Институт Истории Искусств, — там до истерики любят всё новое, свежее и больше, чем где-нибудь в другом месте, тяготятся сов-выс-утвержденностями”[8]. Сведений об обсуждении Восхищения в Институте Истории Искусств у нас не имеется.

В Париже книга не получила никакого коммерческого успеха и большая часть из 750 экземпляров осталась нераспроданной. Однако это не очень огорчило Ильязда. В вышеуказанном письме О. Лешкова в своем желании показать, до какой степени она разделяет его подход “к оценкам масс”, цитирует фразу, которую Ильязд сам ей написал о том, что он ободрен “презрением, которым было встречено мое “Восхищение”. В самом деле, после того, как большинство русских книжных магазинов стали бойкотировать книгу из-за десятка неприличных слов, в ней содержащихся, лишь Б. Поплавский в “Числах” (№ 2-3, 1930) и Д. Святополк-Мирский в “Новом французском журнале” (дек. 1931, на франц. яз.) написали рецензии на нее.

Святополк-Мирский обращает большое внимание на мастерство писателя, который никогда не впадает в крайности, на его богатый, но не слишком пестрый язык, на его довольно нейтральный, но никак не бесцветный стиль, на его легкую, совсем не пошлую ритмичность. В стиле романа он видит ту содержательность и ту объективность, которых, по его мнению, не хватает современной русской прозе. И добавляет, что быстрый и широкий темп повествования, а также приключенческая увлекательность фабулы романа позволили бы снять по нему хороший фильм. Он разделяет мнение Лешковой, которая показала книгу в первую очередь сценаристу[9]. Рассматривая роман в историческом литературном контексте, он замечает, что, будучи представителем более эзотерического футуризма, Ильязд не смешался с парижской русской эмиграцией, живя сейчас в почти полном литературном уединении, и что в советской России, где писатели уже несколько лет как бросили футуризм, его книга не может вызвать интереса.

Б. Поплавский тоже подчеркивает оригинальность творчества Ильязда. Он больше всего интересуется положением Восхищения в рамках литературы эмиграции. “В настоящее время не принято как-то в эмиграции подробно останавливаться на достоинствах писателя как художника-изобретателя. Скорее рассматривается его религиозность. Моральное содержание и симпатии критика склонны идти в сторону менее талантливого произведения, но более глубокого”. А в книге Ильязда, “резко отделяющейся от почти всех произведений молодой эмиграции ‹...› видимо прямо нарочитое нежелание погружаться в рассуждения о происходящем ‹...›. Основное достоинство этой книги ‹...› это совершенно особый мир, в который с первых строк романа попадает читатель”, — пишет Поплавский. Однако он добавляет, что можно было бы упрекнуть Ильязда в том, что недостаточно подробно развита психология персонажей, а именно Ивлиты и Лаврентия, и слишком внимательно описана своеобразная жизнь, их окружающая. Но в этом “этнографическом духе” он видит талантливый художественный прием, который сравнивает с “научностью” Будущей Эры Вилье де Лиль-Адана, где Эдисон изобретает механическую женщину, и с некоторыми рассказами Эдгара По. Упоминание двух писателей, которых Поплавский особо ценил, свидетельствует о его положительной оценке романа Ильязда. В конечном итоге для Поплавского “все вместе создает из этого романа, столь чуждого “эмигрантщине”, нечто близкое “извечным вопросам”, в которые русская революция и ее переполох не могли внести ровно никакого изменения. Роман Ильязда — своеобразнейшее произведение молодой литературы”.

Восхищение — абсолютно пессимистическое произведение. Оно является синтезом всего, что было найдено авангардом, и, может быть, поэтому не могло быть иным. Вскоре после выхода романа к Ильязду пришла весть о самоубийстве того, чье мнение о книге, пожалуй, более чем мнение кого-нибудь другого, имело бы для него важное значение. Покончил с собой Маяковский, который в известной мере служил прототипом Лаврентия и в то же время был символом всего авангардистского поколения, будучи, как пишет М. Йованович, “вершиной, к которой стремился русский авангард”. Восхищение было и последним словом этого авангарда. В творчестве Ильязда оно и есть продолжение зауми другими приемами, оно представляет собой возвращение к некоему виду символизма с опытом авангарда. Тем самым оно входит в рамки понятия о “всёчестве”. Следующим этапом этого спирального пути Ильязда, при котором каждый оборот питается опытами целой художественной культуры, будут, через десять лет после издания романа, стихотворения, пятистопные ямбы, сонеты, венок сонетов...

Режис ГЕЙРО

ВОСХИЩЕНИЕ.

Роман

Настоящее, третье издание романа печатается по изданию 1930 г. (Париж, Сорок первый градус) с исправлениями, сделанными И. Зданевичем в 1931 г. для второго издания, которое не вышло в свет при его жизни. Второе издание, с предисловием проф. Элизабет К. Божур, вышло в 1983 г. в США, в издательстве Berkeley Slavic Specialties. Оно факсимильно воспроизводило издание 1930 г. без исправлений. Экземпляр Восхищения с авторской стилистической правкой хранится в архиве Фонда Ильязда в Париже. В настоящем издании сохранены применявшиеся И. Зданевичем в этом произведении принципы пунктуации, а также оставлено без изменений авторское написание некоторых слов (прежде всего, наречий и союзов).

Жене и дочери

1

Снег нарастал быстро, упразднив колокольчики, потом щебень, и уже брат Мокий выступал по белому, вместо мха и цвета. Сперва было не холодно и хлопья, приставая к щекам и западая за бороду, сползали свежительные. Сквозь возмущенный воздух, бока долины, утыканные скалами, начали одеваться в кружево, а потом вовсе исчезли и тогда полосы задрожали, сдвинулись, закружились, захлестали брата Мокия по лицу, примерзая и беспокоя глаза. Тропа, скрытая от взоров, часто выскальзывала из под босых ног, и пошел путник то и дело проваливаться в скважины между валунами. Иногда ступня застревала и брат Мокий падал, барахтался, гремя веригами, и с трудом подымался, наевшись мороженого

Наконец, грянули трубы. Ветры повырывались из за окрестных кряжей, и ныряя в долину, бились ожесточенно, хотя и неизвестно из за чего. Справа, воспользовавшиеся неурядицей нечистые посылали поганый рев, а позади не то скрипки, не то жалоба мучимого младенца еле просачивалась сквозь непогоду. К голосам прибавлялись голоса, чаще ни на что не похожие, порой пытавшиеся передать человеческий, но неумело, так что очевидно было, все это выдумки. На верхах начали пошаливать, сталкивая снега

Но брат Мокий не боялся и не думал возвращаться. Время от времени крестясь, отплевываясь, утираясь обшлагом, монах продолжал следовать по дну долины дорогой привычной и нетрудной. Правда, из всех прогулок, которые ему приходилось выполнять через этот перевал, да и через соседние, менее доступные, сегодняшняя была наиболее неприятной. Ни разу подобной ярости не наблюл странник, да еще в эту пору. В августе такая пляска. И как будто сие путешествие ничем не вызвано особенным, нет повода горам волноваться. Однако, если судьба пронесет и не удастся им сбросить на него лавину теперь же, то часом двумя позже будет он вне опасности

Долины, по которым ходок продвигался, погружаясь на каждом шагу по колено в снег, завершались крутым откосом, предшествуя перевалу на южный склон хребта. Часа через три после начала метели, этот откос братом Мокием был достигнут. Подыматься можно было разве на четвереньках. Руки проваливались поглубже ног, снег был настолько уступчив, что посох, выскользнув, закопался без следа; подчас все под монахом шевелилось, он закрывал тогда голову, пытаясь остановить обвал. Что происходило вокруг, брат Мокий уже не видел. Не чувствовал: не по силам ему. Полегчал, посветлел, возрос, возносился. Не слышал рокота ущелий, не прислушивался к дурачествам. Одна только жажда распространялась по телу, и тем сильней чем дольше он грыз лед, пока снег не начал сперва розоветь, потом покрываться кровью. Наконец откос стал крут менее, еще меньше: вот площадка, такая ровная, что и шагу не ступишь без смертельной устали. Брат Мокий разорвал смерзшиеся ресницы, обмер и рухнул навзничь

Над ним буря продолжала неистовствовать. Чудовищные тени двигались вокруг или ходили по нему, ломая. Смотреть было трудно, а надо было на огромную и кудрявую смерть, следить за собственными конечностями, ужасными, тронутыми ею: как, завязываясь в узел, пухнут пальцы, деревенеют, обрастают лишаем и шишками, лопаются, и из трещин каплет не пунцовая незаметная жизнь. Но снова легко, не больно, не душно. Сучья еще кое как отряхают снежинки с век, можно креститься и наблюдать жуткое волшебство. Все теплее от снега, и дозволено путнику, в такую то минуту, усталому уснуть. Поет буря, отогнав прочие звуки, молитву за усопшего

Брат Мокий, умирая, хотел было что то вспомнить, а может и кого то, но некогда было, да и состояние души не позволяло думать о вещах прошлых и незначительных. Блаженство ледникового сна было пожалуй греховно, но, ниспосланное при жизни, наградой и преддверием райским. И погребенный ждал открытия врат и неземного света, что должен пролиться. Неисчерпаема мудрость и обилие щедрот пославшего такую восхитительную сию смерть

Но брат Мокий спал и не спал, и порядок событий был таков, что его ум воскрес и начал работать. Ряд мелочей, все более численных, заставил себе придать значение, а потом отнести к порядку низменному. Отчего, занесенный не знал, но заключил, что значит не рассталась еще его душа с телом, не отняла ее смерть. Оставалось ждать, и постепенно возникла мысль, что ожидание томительно и надо события ускорить. Ясно уже, что смерть взяла брата Мокия, но и выронила, случайно или по распоряжению свыше, и вот он обрел вновь свободу, иначе земное существование, так как там нет личности, а значит нет свободы и растворяешься в безотносительном и необходимом

Проверив, убедившись, что все именно так, путешественник вернулся к движению. Он попробовал было пошевелить руками, сначала не удалось, потом правая нашла выход и корку, образованную обтаявшим от телесной теплоты снегом. Кора оказалась непрочной, и при помощи и другой руки брат Мокий пошел ломать свод, прорывая путь через толщь, что еще легче, так как снег сух и воздушен, и повидимому его навалило немного

Брат Мокий старался, тужился, пока не пернул, захихикав самодовольно. Вдруг свод осел; можно без затруднений встать, отряхнуться и оглядеться. Так и есть

Брат Мокий возвышался у истоков ледника, расположенного в самой седловине перевала и стекающего по обе стороны. Об утренней буре напоминали несколько облаков, клубы тумана и бахрома на кручах. Открыто во все стороны, высокогорными любуйся окрестностями, беспрепятственно продолжай путь! Но ни славословия, ни благодарности не вырвалось у монаха. Он захихикал еще грязней, будто довольный, что провел кого то. Однако во взгляде его, давече столь решительном, в минуту смертельную лучезарном, замерцала боязнь, неуверенность, сознание собственной нечистоты. Не побрезгала ли смерть, увидев, с кем у нее дело? И монах заспешил по льду к высшей точке перевала, до которой оставалось пустяки

Слева, всего в нескольких шагах от места, где брат Мокий лежал только что, ледник обрывался и падал в небольшое озеро, занимавшее котловину под перевалом. Хотя по преувеличенно лиловой воде плавало сало и льдины, всетаки стая нагорных бабочек преспокойно купалась, взлетая над поверхностью или погружаясь. При этом вода была настолько прозрачна, что были видны камни, а когда крылья гуляли по дну, то делались различимыми малейшие их усики

Озеро обступали вершины, злые и изувеченные, но которые сегодня не двигались и не грозили. Всматриваться в их подозрительные утесы брату Мокию не было охоты, почему и повернулся к долине, лежавшей справа, только что пройденной и окруженной твердынями, что были подальше, возвышаясь на главном хребте, и потому безопаснее. Особенно хорош вот тот кол, вбитый в небо. Говорят, тысячелетье назад какой то головорез забрался на самый верх, но сойти не смог. С той поры это он кричит в холода, умоляя, чтобы его сняли. Сидит же, вероятно, на противоположном склоне, так как брат Мокий и на этот раз не увидел крикуна

Стадо туров пересекло ледник, спускаясь. Сначала животные бежали медленно, вразброд, но юродивый напугал козлят, и ринулись копытные с кручи вниз, с выступа на выступ, а потом разом на самое дно, к ветеринарной сторожке, которая еле виднелась и где брат Мокий провел росную ночь, не предвещавшую утренних злоключений

По обыкновению трещин на леднике было мало и нечего было их опасаться, прикрытых. Вот стены сближаются, образуя проход. Здесь оставаться нельзя спокойным, того и гляди упадут; и монах ступал как можно неслышней и остерегаясь заговорить. Постоянно прыгают камни, и на этот несколько их промчались и исчезли. Пачка сосулек оторвалась, но без особого шума. Вот куча льда со вставленной в нее вехой. Перевал!

Сколько раз, за свой долгий подвиг, ни проходил тут брат Мокий, отправляясь ежегодно из своего монастыря погостить в соседнем, к югу от горной цепи расположенном, и как годы, обостряя чувства к вещам духовным, ни делают равнодушным к благолепию земному, монах не мог и поныне, без восхищения, с любопытством смешанного, созерцать то огромнейшее из всех и чудесное ущелье, которое теперь открывалось перед ним и которое ему надлежало пройти, шагая часов двенадцать, прежде чем достигнуты будут первые хижины

Так как оледенение южного склона значительно беднее северного, то пешеход не потратил и получаса, чтобы оставить за собой скромную балку, набитую льдом и снегом, и оказаться на каменистой лужайке. Теперь можно прилечь, снять вериги, подрочить, погрызть ногти и приложиться к фляжке. Ряса в грязи (и откуда грязь?) и в клочьях, локти в крови, ноги безнадежно отморожены, глаза горят и рот полон мерзости. Не только посох, верный спутник, но и шапка утеряна. Как только уцелела водка? Из за камня кто то показался, погоготал и пустил в юродивого камнем

Однако, в этих краях баловни уже не опасны и можно, посыпав раны землей, растянуться со спокойствием и заняться созерцанием чудес, правда не надолго, так как солнце тоже перевалило. Вот первостепенный ледник, голубой от кишащих в нем червей. Хотелось бы достать нескольких: отец настоятель жалуется на запоры и нет, говорит, лучшего средства, чем головки червей этих, а в банке немного их у него осталось. А вот пещера, где обитает полукозел. Прошлый раз видел его поодаль, грызущим ружье какого то неудачливого охотника. Хорошо, что поток уже силен, не перескочишь, а то можно было бы всяческого натерпеться

И брат Мокий наслаждался зрелищем и ледяных масс, завитых в бараний рог и вздыбленных в небе; и многочисленными стаями крыльев, паривших высоко, высоко, в уровень с солнцем; и ключами, выбегавшими с шипением из под скал и струившими кверху. Тучи, скрывая в себе зверей, не решавшихся показывать свое безобразие, располагались на утесах погреться на солнышке. Высочайшие вершины, на которые никогда не ступала и не ступит, несмотря на росказни об англичанах, нога, расположенные вообще далеко друг от друга, так что, вообще, неделями надо шествовать от подножия одной до другой, были тут вместе и так близки, что и пяти часов не потребуется, чтобы добраться до самой далекой и величественной из них. Несчетное множество льдин, сорвавшихся с высот, висело в воздухе, играя алмазами и поддерживаемое неведомой силой, так себе, от избытка чудес, а из расселин вырывалось необъяснимое пенье. Брат Мокий встал и завыл

Тотчас, не весть откуда, выпорхнули ангелы небольшого роста, за ними стрижи, и принялись выводить узоры над братом Мокием, ему вторя. Орлы, распустив по ветру белые бороды, снизились с клекотом. Рои свирепых пчел примчались, покорные и жужжа; зашуршали разнообразные бабочки, гадюки выползли из углов, насвистывая, и гиены выскочили, всхлипывая и рыдая. Лай, писк, рев, щебет. Все голосило. Даже незначительные горечавки и камнеломки, обычно немые, что и подобает растениям, помогали чуть слышным визгом, не говоря о худеньких ящерицах, сбежавшихся с ящерятами

Голос монаха крепчал. Покрывая сотни остальных, брат Мокий выл, и так сильно, что сам не знал, его ли это вой или водомета, расположенного в нижней части ущелья и пока, казалось бы, далекого. Сопровождаемый крыльями, шел певец еле заметной тропой, покидая льды ради пастбищ. Тут козлы и серны прогуливались под присмотром духов, густооперенных и с недоразвитыми ножками, сражались, но не злобно, а в шутку, склеивались лбами и долго не могли разойтись. Безгрешные, часами смотрели они на солнце не жмурясь

Потоки сливались и рыли глубину. Тропа сходила, лепясь на краю обрыва. Снега отступали все выше и выше. Певчие возвращались за облака. Травы становились все крупней, некоторые зонтиками, и в рост человеческий. Карликовые сосны. Теперь ущелье, казавшееся необъятным, сужается, сворачивает, и кроется лесом. Только пол пути, а уже остывало солнце, сообщая отдалившимся ледникам нехороший блеск. И вздыхая глядел монах на покидаемую сторону

Если не считать семейства медведей, тративших послеобеденный досуг на соседней опушке, брат Мокий был вновь совершенно один. Заметил он это внезапно, и немедленно забеспокоился. Тщетно старался, осматривая верховья, обнаружить давешних своих спутников. Пустыня. И горы угрюмее, серебрянее, обыденней. Куда все делось? Прежде, бывало, до самой воды и пока не погружался в лес, сопровождали брата Мокия ангелы небольшого роста. А звери, указывавшие дорогу и расчищавшие путь? Почему же всеми покинут и главное покинут тайно? Поднял глаза. Неестественно чисто

И вот брат Мокий вспомнил про смерть, побрезгавшую им на перевале, и показалось, что руки снова меняются. Показалось? Нет, так и есть, крючатся, обрастают корой, деревенеют. И вдруг камни полетели с кручи; в кустах появились тени, чихая, отплевываясь, покашливая. Воздух наполнился мышами, готовыми вцепиться. Светило зашло только что, а уже настала ночь. Замигали светляки, или что либо похуже неизвестно. Сперва странник решил не двигаться, но когда его что то оцарапало, а потом угодили в него камнем, бросился бежать, путаясь в рясе. Внизу стало страшно менее, дышать от смолы спокойнее и руки как будто ожили. С дороги не собьешься, можно не спасаться, а шествовать

Разгоревшись, луна испестрила лес. Кроме близкого водомета не было ничего слышно, да и нельзя было слышать. Хвои сменялись листьями, смола запахом перегноя. Брат Мокий попробовал затянуть вечернюю молитву, голос вернулся. Испытывая усталость, помышляя о недалеком сне, мучимый голодом, ходок напрягал силы, спешил и не останавливался. Еще два часа и доберется до виноградников

И опять стало бесхитростно и обыкновенно на сердце, как тогда, когда, очнувшись под снегом, начал брат Мокий пробиваться на волю. Пережитый день отступил еще дальше, чем перевал. Страх смерти, то есть перед новыми, нездешними обязанностями, которые не знаешь, сумеешь ли выполнить, исчез, а также греховная истома, глубже этого страха заложенная. Теперь монах думал о том, что хорошо бы встретить охотников, достать у них лепешек из кукурузы, что водка иссякла, что через неделю он доберется до моря и обратный переход будет, вероятно, менее хлопотлив. Пересекая ярко освещенную поляну, брат Мокий спугнул оленей, но даже не посмотрел в их сторону, заслышав, как ломали они леса. Так же мало тронул его недалекий и неприятный плач какого то хищника

Приблизившись к местности, где вся, сбегающая с ледников и выросшая в бурную реку, вода кидается в небо, чтобы с жалобой обрушиться поодаль и заскользить к морю, брат Мокий убедился, что игра лунного света на водяной пыли, висящей над округом, действительно устарела, и начал было сходить по вьющейся тропинке, когда кусты раздвинулись и выступил из них незнакомец, великого роста, но по горски одетый. Брат Мокий не обрадовался, только удивился и окрикнул встречного. Однако, за водометом, слова очевидно не долетели. Тогда брат Мокий подошел и от внезапного страха икнул

Вместо привета, незнакомец облапил монаха и воздел над пропастью

2

Деревушка с невероятно длинным и трудным названием, столь трудным, что даже жители не могли его выговорить, была расположена у самых лесов и льда и славилась тем, что населена исключительно зобатыми и кретинами: слава незаслуженная и объяснимая крайней недоступностью деревушки. Действительно, подняться к ней по ущелью вдоль притока было немыслимо. Приходилось следовать на север, вверх по теченью главной реки, а потом, взяв на восток, перевалить через лесистый отрог, в погоду доступный не только пешеходу, но и лошадям, и наконец спуститься на незначительную поляну, насчитывавшую в общей сложности дымов двадцать. А так как погода в этой, замечательной обилием осадков, местности редка, то жителям приходилось таскать на собственных, спинах строительный материал, мануфактуру и соль

На деле зобатых было одно только семейство целиком и несколько еще больных, вкрапленных в другие семьи: доля не большая, чем в окрестных селах; кретины же, тоже всего одна семья, занимали выстроенный на отлете хлев, откуда выползали обыкновенно по вечерам, не обращая внимания на непогоду, и рассевшись на срубе, некогда служившем корытом, распевали заумные, совершенно на подобие названия деревушки построенные, песни. Поодаль возвышался, и весь из красного дерева и отличный богатейшей резьбой, дом бывшего лесничего, хотя нельзя было утверждать с достоверностью, что человек этот был когда либо признан годным к выполнению таковой обязанности

Зобатая целиком семья состояла из старого зобатого, зобатой старухи и четырнадцати зобатых детей, в возрасте от четырех до шестидесяти лет. Старику было под восемьдесят, выжил он из ума окончательно, не потеряв однако ни способности спать с женой, ни таскать на плечах возы дров, ни быть мудрейшим пастухом округи. Знал он горы с их ограниченными пастбищами настолько хорошо, что когда козы уничтожали весь подножный корм, к старику именно обращались пастухи за советом где искать траву и зобатый неизменно находил, и в самом неожиданном месте, никому неведомую котловину или откос, на которых можно было продержаться до зимы. Пренебрегая собачьей породой, зобатый умел сам и выть и лаять, и ночью, когда отпугивал он медведя, даже льды ежились от пронзительного, жалобного, горше чем звериного воя. Некоторые соседи утверждали, что зобатый давно умер и под его шкурой обитает полукозел

Зобатая была самой обыкновенной старухой, сохранившейся и красивой, несмотря на чудовищный зоб и такой же горб, дети же резко делились на сословия: рабочее и изнеженное. В первое входило потомство в возрасте от тридцати лет и выше: шестеро сыновей и дочь, также самых обыкновенных. Всяческой свободы взрослые сыновья были лишены и жили согласно указаниям отца, придумавшего каждому своеобразное занятие. Старший был надсмотрщиком за мостами, обслуживавшими деревушку и дорогу на пастбища. Мостов было четыре, причем один из горбылей, три же других, выше по течению: первый бревном, переброшенным с берега на берег, а каждый следующий парой опрокинутых верхушками в воду великих елей; здесь при переправе надо было ползти по дереву до уровня потока и безошибочно прыгать на другое, с противоположного берега спущенное

Ремеслом второго сына было стругать палки для большой охоты, пожизненным председателем которой был старый зобатый, почему и поставлял этого рода оружие всем участникам. Занятия прочих сыновей были такого же свойства. Что до дочери, престарелой девы, та не покидала кухни и бренча на собственного измышления гитаре, пела песни, заимствованные у кретинов, всякий раз путаясь и перевирая

Изнеженное сословие детей, от тридцати лет и ниже, сыновья и дочери, не годилось даже для приведенных выше трудов, так как все болело падучей. Отлучаться за пределы деревушки им не было позволено и они или целыми днями бродили по убогому двору, или торчали у бывшего лесничего и резали из дерева все новые и новые украшения для волшебного дома

Когда зобатый не был в отлучке или на пастбищах, то неизменно брал под вечер ружье и уходил одинокий на соседнюю гору. Потомство рассаживалось во дворе, замолкало и прислушивалось. Через час раздавался выстрел, дети кричали хором “попал” (зобатый никогда не давал маху), а еще через час старик возвращался с косулей, которая тут же жарилась целиком и съедалась под гитару и возгласы

Быт бывшего лесничего ничем не походил на быт зобатых. Также зобатый, но с зобом умеренным и способным сойти за адамово яблоко, бывший, предварительно овдовев, переселился сюда из города много лет назад, и откупив землю, выстроил за большие деньги затейливый и просторный дом, который мог бы украсить и не такую глупейшую деревушку и в котором он проживал безвыходно со своей единственной дочерью

Женился бывший поздно, уже облысев и поплошав (в молодости он был красавцем), и на девушке моложе его лет на двадцать пять, а то и больше. Желал иметь сына, но не по причинам, руководящим умами в таких случаях, не из приличий, а по весьма необыкновенным, которые излагал пространно, как матери, так и окружающим. “Я слишком немолод, чтобы иметь дочь, повторял он: подумай, лет через шестнадцать, когда дочь моя начнет цвести, кем я буду? Дряхлым стариком, никакого восхищения не заслуживающим! Разве поймет она, сколь я некогда был красив? А незначительная в годах разница между нею и матерью сделает их соперницами, так как мать, увядая, будет завидовать и препятствовать успехам дочери. Мне нужен сын: что ему до моей рожи и зоба, он меня почитать будет, мать же застанет еще красивой”

Но события отказались уважить лесничего и у бывшего родилась дочь. А когда в следующем году жена умерла не разродившись сыном и кесарево сечение не удалось, старик выбрил голову (тоже выдумка), распродал имущество, порешил перебраться в невыносимую глушь, какую только отыщешь, и не ошибся, предпочтя деревушку с невыговариваемым именем

Перемена обстановки спасла его от тех телесных и духовных превращений, каковые в подобных случаях обязательны. Так, по крайней мере, он думал сам. Бывший остался тем же любителем шахматной игры и множества книг, которые покупал только когда книга была ему вовсе непонятна, или недоступна из за чужого языка. А так как здесь играть в шахматы было не с кем, и за долгие годы никого из соседей ему выучить не пришлось, то бывший часами играл сам с собой, или составлял для себя задачи, делая вид, что решение их ему заранее неизвестно. Он даже попросил изнеженное выточить ему особые фигуры и надавал им дикие имена, и отдаленно не напоминавшие заурядных, и каковые соответствовали горным и лесным силам, которых у него было знание

Бывший не был ни верующим, ни неверующим, считая, что нет ни ангелов, злых или добрых, ни чудес; что все обыкновенно, но есть де исключительные невещественные предметы, о которых мы ничего не знаем, потому что пока вообще ничего не знаем, но узнаем, если будем усердно изучать природу, как он это делал в молодости и теперь, овдовев. Невещественные предметы, во всех вещах заключаясь, составляли, согласно ему, души вещей, и при особых обстоятельствах могли влиять на мир. Приносили они человеку благо или невзгоды, как придется; и вот для того, чтобы пришлось так а не иначе, и надо было знать. Сам бывший знал достаточно много, чтобы не опасаться несчастий, причем замечательно, что главное горе его жизни, смерть жены и сына, никогда не приходило бывшему в голову. Он мнил себя застрахованным от леса, от гор, от соседей, и этого было более чем достаточно, чтобы спокойно предаваться перелистыванию или переставлять фигуры с квадрата на квадрат

Занятый своими шахматами, рассуждениями и книгами, бывший лесничий проглядел, как росла и выросла рядом с ним его дочь. Лет до десяти, кажется, за ней присматривала кормилица, которой отец не замечал, точно та была невидимкой. Никогда не заходил он и в комнату дочери, не любопытствовал узнать что с ребенком. Потом однажды к собственному удивлению обнаружил, что нянька более не показывается (значит он ее всетаки видел), но через минуту забыл о ней, и навсегда. Затем настал какой то день, когда дочь, накрывавшая обычно с некоторого времени на стол, приносившая блюда и потом удалявшаяся, не ушла, а накрыв и себе, села напротив и отобедала вместе с отцом. За едой бывшему казалось, что сегодня вновь видит жену, но несколько измененной, и он не знал чему эту перемену приписать. Много недель спустя он догадался, что это его жена, но только мертвая, и стал изучать ее новое состояние. Наблюдения облегчились тем, что девочка не пряталась, а проводила дни в одной с ним комнате, либо на балконе. Только когда однажды бывший застал ее за чтением книг (она читала, а не просматривала), душу старика всколыхнуло. Он постиг, что рядом с ним и для него незаметно устроился кто то, быть может сильнее его, кто уживаясь с ним до поры, рано или поздно вступит в борьбу. И хотя к мертвой нельзя было отнестись недружелюбно, когда она так смотрела, ходила, смеялась, хотя ее нельзя было избежать запершись, да и не хотелось, это всетаки был враг, и в глубине старика невещественный предмет насторожился и ждал событий. И так как отныне всюду было спокойнее, чем дома, то бывший отказался от пятнадцатилетнего заточения, и отыскав в чулане ружье и заняв у соседей патроны, отправился, к удивлению деревушки, охотиться на тетеревов

Но главного различия между живой и мертвой старик не заметил. Между тем, даже в этой стране, где красивы все женщины, Ивлита была совершенно исключительным явлением. И не потому только, что тело ее было идеально, но одновременно не мертво, как все совершенное, а будило чувства самые сильные и настраивало зрителя на редчайший лад. Ее движения были неотъемлемы от плотского совершенства, глаза и голос указывали, что не только тело божественно. И девушка точно не выросла, не прошла тяжесть земного существования и скуку роста, а сразу возникла в тумане, появившись однажды за пределами отцовского двора, никем не чаянная, и о существовании которой никто из обитателей деревушки и не подозревал

Но тогда как отец ничего не знал о качествах дочери, горцы по житейски восприняли девушку. Если кому либо из них приходилось отлучаться по соседству, то всякий, заходя в кабак или к знакомому, выпаливал: “У нас сверхъестественное событие”, но тотчас умолкал, опасаясь, как бы другие, разузнав, не позарились на сокровище, и слушателям так и не удавалось добиться, что это за событие, и решали они: вероятно новое вторжение козлоногого или мокрого и прочая чепуха. Почему Ивлита продолжала жить за малодоступными горами миру неведомая и вошедшая в круг нелюдей. Последнее мнение было высказано и зобатым, с оговоркой: неизвестно, доброе она воплощение или злое, дальше мол видно будет, пока же нечего опасаться. Однако, как старый ни успокаивал, было ясно, что не без зла, так как почему иначе все жители только и стерегли, когда за водой пойдет Ивлита или кликать коз, а в странствиях вспоминали не столько родную деревушку, сколько девушки там присутствие

Так из за бесполезных качеств, из за гор и по вине глуши, удел Ивлиты осложнялся и запутывался, хотя покуда она сама ни о чем не подозревала. И потому существование девушки оставалось таким же незатейливым, ровным, отражавшим времена года и ничего более

Наступление снегов предвещали сперва небо особенно синее и которое ночью синий свой цвет меняет на синий же, но более густой, и спустя несколько дней ветры, втекавшие серыми струями даже в эту замкнутую котловину, принося запах нехорошего моря. По утрам туман слишком долго лежал, навалившись на деревушку, раздирался медленно, и побеги, на которых он оставлял росу, ежились: роса была горькой и неприятной. Спать было трудно из за обилия падучих звезд, то и дело освещавших небо, и крика петухов, особенно горланистых. Зеленых листьев не было, только золотые, но чаще розовые и пурпурные, хвои же серели, пока не сольются с окрестными утесами. Рыба особенно часто подпрыгивала над речкой, нельзя было выйти за деревушку и не наткнуться на медвежью свадьбу. Лес охватывала лихорадка в ожидании снега, и стон и грохот вырывались из чащи. Население увеличивалось: растоптав на пастбищах костры, горевшие с весны, отобрав каждый своих коз, возвращались сонные пастухи, что то бормоча под нос, и запирались наглухо. Дождя не было. Может быть он и моросил, но такой мелкий, как пар, и неизвестно откуда падал. Но в одно из утр, проснувшись, замечала тотчас Ивлита, что в комнате особенно светло, и догадывалась, что за дверью лежит только снег, сухой и рыхлый. Сколько новых занятий и хлопот: доставать лыжи, особую одежду, и чистить крышу. Но оживленье быстро сходило, заменяясь оцепенением, спячкой полной видений, бытом полным переживаний и нищим событиями. Несколько проходов, вырытых в достигавшем теперь уровня крыши снегу, ведших к службам и к незамерзающему ключу, вот и все пространство для прогулок: лыжи были для других, другие ходили в лес, ставили капканы, Ивлита оставалась дома. Гул в лесу от обвалов, никогда не докатывавшихся до охраняемой лесом деревушки, единственная минутная тревога. И если бы снега длились годами, не стали ни веселей, ни печальней

А потом, однажды, небо из белого делалось голубым, новый снег не прибывал, старый оттаивал. Он сперва отступал от стен, давая место подснежникам. Их полчища успешно теснили его, все численно увеличиваясь, пока, наконец, кое где в тени и под северной стороной не оставалось несколько пятен. Правда, снег переходил было в наступление, но дыхания у него не было. Новые хвои и почки. Цветущие яблони. Каждый ручеек, к концу года такой жалкий, целая река, мутная, злая, водопады шумят повсюду. Пастухи выползают из жилища и отправляются по делам к соседям и в город. Лужайкой овладевает скот и свиньи. Дома греется вода и можно отмыться от накопившейся грязи. Женские животы пухнут. Вот пенье в лесу, дятел, сирень, свирель, хоры, первые праздники: не для Ивлиты. Дожди. Лета никогда не бывает. Весна тянется долго, долго, дольше чем зима и беспокойнее. Больше ненужного разнообразия. И когда весна и непрерывные дожди и слишком непостоянные туманы начинают надоедать до отвращения, а женщины перестают рожать, появляется вестник снегов, приходит осень, недели на две, не больше, если судить по продолжительности сердечного успокоения. Так и сейчас кончался август и для Ивлиты на дворе краснела осень

И однако, сколь эта чувствительная жизнь ни была проста, и ни была чужда Ивлита желаний, ей недоставало восхищения. Ум ее ума, развитого и сложного, обогащенный созерцанием внутренним в ущерб внешнему, сознавал, что самому себе он враг. Зобатые дети, составлявшие ее общество, в явлениях жизни, в мелочах природы видели присутствие сил, которых, она знала, в действительности нет. Поэтому годичный круговорот был пуст и вода не утоляла ее. Верования и обряды, она бежала их, чтобы пустота не стала еще обширнее. Даже узнать что делается за перевалами Ивлита не любопытствовала. И в эту осень, вдоволь натомившись втечение года, Ивлита думала о снеге, словно о смерти

3

Река далеко отнесла брата Мокия. Остановился он несколько выше ее слияния с речонкой зобатых, застряв между бревнами, которые до этого места сплавляются в одиночку, а тут их ловят, вяжут в плоты и к морю направляют уже в таком порядке. Возившиеся с лесом рабочие и обнаружили труп

Пределов общему остолбенению никаких не было. Несомненно, что юродивый пал жертвой насилия, никто не мог допустить мысли, что он сам сорвался или был сброшен безответственным камнем или льдиной. Брата Мокия слишком хорошо знали, ведали, что в год, и по нескольку раз, и в самую плохую пору, зимой даже, переходил хребты, верили в его святость и многое рассказывали о его чудесах. Никогда бы горы не могли повредить ему

Кто же в таком случае осмелился? Пространство между селением, где обнаружили труп, и перевалами на север не было заселено и кроме дровосеков и пастухов никого нельзя было вдоль реки встретить. Однако и они не подымались в высокогорные области, между тем тело должно было упасть со страшной высоты, чтобы так съежиться. Кто же забрался под облака ради преступления?

В кабаках (их тут было два) и на лесопилке разговоры по поводу продолжались с не уменьшавшимся остервенением, вызвав ряд кровопролитий; пускались в ход не только кулаки, но и ножи. Разногласий по вопросу о том, погиб юродивый насильственно или естественно, не было, в защиту последней возможности не раздалось и голоса, спор только шел из какой общины мог быть убийца, и тут сборное общество и пошло сводить счеты



Поделиться книгой:

На главную
Назад