Потом послал «Парижских коммунаров» — на конкурс, объявленный тем же ТЕО. Конкурс шел закрыто (под девизами), и свою пьесу, которую, надо думать, считал вполне современной и вполне революционной, Булгаков снабдил девизом: «Свободному богу искусства»…
Что было бы, если б эти пьесы действительно попали в руки Мейерхольда? В руки режиссера, который всего лишь через несколько лет — с середины 20-х годов — будет так сильно, так оскорбленно и тщетно жаждать сотрудничества с драматургом Булгаковым? Смог бы Мейерхольд распознать в них будущего острейшего и интереснейшего драматурга? Или сотрудничества не получилось бы все равно, потому что Мейерхольд был убежден в необходимости с авторским замыслом обращаться свободно, а Булгаков переделок своих произведений не терпел?
Все эти размышления, увы, умозрительны. Чудо не состоялось. Мейерхольд, занятый другими делами, в «Масткомдраме» бывал не часто и поступавших самотеком пьес не читал.
Поток пьес — зимой 1920–1921 года еще совсем небольшой — шел в литературную секцию «Масткомдрама». Считалось, что здесь отбирают лучшие. Даже не лучшие — просто хоть сколько-нибудь пригодные, потому что очень уж нужны были современные пьесы. Пригодными считались те, в которых была современная идея, актуальная тематика и которые представляли бы хоть малый интерес в художественном отношении. Последнее, впрочем, было даже не обязательно. Пьеса, признанная пригодной, шла в постановочную секцию, здесь ее переделывали, перекраивали, приспосабливали — коллективно, — чтобы потом поставить на сцене «Масткомдрама» и рекомендовать к распространению через ТЕО. Если судить по воспоминаниям работавшего тогда в «Масткомдраме» Игоря Нежного,[29] пьесы, выходившие из-под этого коллективного пера, весьма приблизительные не только в художественном, но и в идейном отношении, были еще слабее вполне, вероятно, слабых первых булгаковских пьес.
Как бы то ни было, ни «Самооборона», ни «Турбины» не вызвали у рецензентов «Масткомдрама» ни малейшего интереса. «Самооборону» кто-то даже назвал «вредной», очень смутив этим драматурга. К «Парижским коммунарам» отнеслись благосклоннее. 8 мая 1921 года владикавказская газета «Коммунист» с гордостью сообщила, что пьеса «Парижские коммунары» М. Булгакова, «заказанная подотделом искусств Терской области» и в первый раз поставленная «у нас во Владикавказе», «рассмотрена Масткомдрамой и ею же намечена к постановке в центре». Но тут Булгаков получил письмо от Надежды, которая о «Масткомдраме» писала так: «…Переделка пьес — основная работа этого милого учреждения, с которым я, кстати сказать, достаточно хорошо познакомилась: в результате моих переговоров о твоих вещах я поступила туда ученым секретарем литературного (= рецензентскому) отдела и пробыла там около трех недель до отъезда в Киев. И рецензии писала…»[30] Переделок он не хотел. Поэтому не стал возражать, когда Надежда приняла решение забрать и эту пьесу из «Масткомдрама».
Тем более что у Булгакова к этому времени были уже другие литературные планы.
«Самооборона». «Братья Турбины». «Глиняные женихи». «Парижские коммунары»… Но была еще одна, пятая владикавказская пьеса Михаила Булгакова — пьеса очень своеобразной судьбы и единственная из ранних пьес писателя дошедшая до нас в целости и сохранности. Называлась она «Сыновья муллы».
В «Записках на манжетах»:
«Помощник присяжного поверенного, из туземцев, научил меня. Он пришел ко мне, когда я молча сидел, положив голову на руки, и сказал:
— У меня тоже нет денег. Выход один — пьесу нужно написать. Из туземной жизни. Революционную. Продадим ее…
Я тупо посмотрел на него и ответил:
— Я не могу ничего написать из туземной жизни, ни революционного, ни контрреволюционного. Я не знаю их быта. И вообще я ничего не могу писать. Я устал, и кажется, у меня нет способности к литературе.
Он ответил:
— Вы говорите пустяки. Это от голоду. Будьте мужчиной. Быт — чепуха! Я насквозь знаю быт. Будем вместе писать. Деньги пополам.
С того вечера мы стали писать. У него была круглая, жаркая печка. Его жена развешивала белье на веревке в комнате, а затем давала нам винегрет с постным маслом и чай с сахарином. Он называл мне характерные имена, рассказывал обычаи, а я сочинял фабулу. Он тоже. И жена подсаживалась и давала советы. Тут же я убедился, что они оба гораздо более меня способны к литературе…»
Автобиографическая проза Булгакова гротескна. В этом ее прелесть. Историческая же или, если хотите, документальная сторона событий выглядела так.
1920–1921 годы на Северном Кавказе, первый мирный год после гражданской войны, — время бурного, стремительного расцвета национальных культур. Жажда театрального творчества колоссальна.
Газета «Горская беднота» 1 сентября 1920 года публикует статью, и заголовок статьи — как лозунг: «Нужно создать театр для горцев». «…Нужно создать для них
Во Владикавказе возникает Народная драматическая студия (М. Булгаков читает в ней лекции). Затем — в 1921 году — открывается Народный художественный институт с театральным факультетом. В газете «Коммунист» сообщение: «15 мая состоится торжественное заседание по случаю открытия института. Порядок дня:… выступление декана народного отделения М. А. Булгакова».
Создаются многочисленные национальные драматические кружки — на всех языках многонационального Владикавказа. Наиболее популярны — осетинская самодеятельная труппа Б. И. Тотрова (он талантливый артист и энтузиаст, еще до революции, преодолевая сопротивление царских властей, организовавший первые осетинские драматические кружки) и ингушский самодеятельный коллектив, возникший при ингушском отделе народного образования, находившемся тогда во Владикавказе.
У ингушского театра совсем никаких традиций. Даже таких слабых, как у осетинского. Не существует ингушской письменности. Только через два-три года З. Мальсагов предложит первый ингушский алфавит и одновременно напишет первую пьесу на ингушском языке. Пока они репетируют очень непрофессиональную, хотя и благородную по содержанию, пьесу, написанную по-русски еще до Октября. Михаил Булгаков проявляет к их начинанию большой интерес, бывает на репетициях, советует. Возобновляет свои дореволюционные спектакли Тотров. Новых пьес нет. 1921 год — и ни одной современной пьесы…
Тамара Тонтовна Мальсагова, ныне доцент университета в Грозном, историк, а тогда, в 1921 году, юная сотрудница ингушского отдела народного образования и одна из первых ингушских самодеятельных актрис, убеждена, что именно им, девушкам из ингушского наробраза, принадлежала инициатива привлечь Булгакова как драматурга.
— Булгаков диктовал мне тогда пьесу «Братья Турбины», — говорит Тамара Тонтовна, — и я предложила ему: «А вы напишите для нас пьесу!»
Впоследствии Булгаков утверждал, что написал эту пьесу за неделю. 15 мая 1921 года[31] она была поставлена на сцене «Первого советского театра». Как рассказывает Т. Т. Мальсагова — силами ингушского драматического кружка, с участием профессиональных актеров.
На сцене дом ингушского учителя — муллы Хассбота.
Два сына у муллы — белый офицер Магомет, только что вернувшийся с фронта, и революционер Идрис, студент.
Идрис скрывается в сакле отца от полиции, что не мешает ему непрерывно произносить зажигательные речи — перед его другом, подпольщиком Юсупом, перед отцом, перед братом, а главное, перед публикой — о бедственном положении народа, о бесправии женщины, о старых и мрачных обычаях и о приближающейся революции. «Что ты думаешь? — говорит он брату. — Что народу хорошо живется? Что он не знает, куда деваться от счастья и довольства?.. Ты видел нашу бедноту, которая живет хуже рабов? Наших женщин, которые тоже бессловесные рабыни? Всюду непроходимая темнота и невежество. Ты все это видел? Видел?»
Это была декларативная и очень наивная пьеса. Примитив, лубок? Может быть…
Известно, с каким успехом такие пьесы, декларативные и прямолинейные, как плакат, в первые революционные годы шли на подмостках красноармейских театров, на свежесколоченных сценах в селах и маленьких городах. Недостаток мастерства самодеятельные артисты возмещали энтузиазмом, а не искушенные в тонкостях театрального искусства зрители каждое слово свободы и правды принимали во всей его обнаженности и первозданной глубине.
В финале пьесы начальник участка является арестовать Идриса. Идрис произносит свою лучшую революционную речь, и так как больше ему на сцене делать нечего, как раз в этот момент входит его друг, подпольщик Юсуп и объявляет, что революция свершилась. Тут трудящиеся ингуши арестовывают злого начальника, стражники бросают оружие («Разве мы виноваты? Мы что? Вы нас пустите») и уходят со словами: «Покорнейше благодарим». Магомет, наконец прозрев, срывает свои погоны («Я тоже хочу быть свободным, как и вы»), и старый Хассбот, не одобрявший деятельности Идриса, признает свою ошибку:
«Идрис. Отец, отец. Теперь ты видишь, что я был прав, когда говорил об угнетении и рабстве? Ну что, скажи, преступник я?
Хассбот. Я вижу, вижу теперь, но я же не знал, что так будет».
Вряд ли еще когда-нибудь Булгаков был свидетелем такого полного и простодушного успеха своей пьесы. «В тумане тысячного дыхания сверкали кинжалы, газыри и глаза. Чеченцы, кабардинцы, ингуши, после того как в третьем акте геройские наездники ворвались и схватили пристава и стражников, кричали:
— Ва! Подлец! Так ему и надо!
И вслед за подотдельскими барышнями вызывали: «Автора!»
За кулисами пожимали руки.
— Пирикрасная пыеса! И приглашали в аул…»
Позже Булгаков с изумлением и иронией вспоминал эту свою пьесу. И в «Записках на манжетах», и в автобиографической гротескной «Богеме» не пожалел в ее адрес самых язвительных и жестоких слов.
И все-таки это была пьеса Булгакова. Он всегда оставался самим собой, даже тогда, когда ему казалось, что он изменяет себе. Сквозь громкие слова явственно пробивалась его затаенная мечта о мире и просвещении. Конфликт между сыновьями муллы и между муллой и его сыном-революционером, традиционный конфликт, на котором, казалось бы, построена пьеса, фактически так и не состоялся «Ты, значит, революцией занимаешься? — неодобрительно говорит Идрису Магомет. — Смотри, ты очень рискуешь. Все это может плохо кончиться для тебя». И это «для тебя» в реплике Магомета главное. «Спасибо тебе! — кричит сыну старый Хассбот, когда стражники являются арестовать Идриса. — Теперь я вижу, какой ты сын… Позор на мою седуюголову!» А сельскому старосте тут же шепчет: «А ты не мог предупредить, чтоб он успел скрыться! Хороший ты мне друг, нечего сказать».
У Булгакова брат не может пойти на брата и отец не отречется от сына. Ненависть между сыновьями муллы? Ненависть между Алексеем Турбиным и Николкой? Трещину социального конфликта будущий автор «Белой гвардии» и «Дней Турбиных» не мог провести через то, что еще долго будет казаться ему последним оплотом во всех бурях и потрясениях, — через интеллигентную семью…
…Но кто же был соавтор? Если был соавтор?..
В «Богеме» Булгаков пишет: «Пьеса прошла три раза (рекорд), и вызывали авторов. Гензулаев выходил и кланялся, приложив руку к ключице. И я выходил и делал гримасы, чтобы моего лица не узнали на фотографической карточке… Благодаря этим гримасам в городе расплылся слух, что я гениальный, но и сумасшедший в то же время человек…»
В зале владикавказского театра пятьсот мест. Сотни людей аплодировали спектаклю, а вот поди ж ты, никто не запомнил, кто же все-таки выходил раскланиваться вместе с Булгаковым. Предположения, впрочем, высказывались разные. Литературовед В. А. Чеботарева пишет: «Данные ведут к тому, что соавтором драматурга был Борис Робертович Беме».[32] Но данные к этому, пожалуй, не ведут. Фамилия Гензулаев придумана, не было во Владикавказе Гензулаева, но это явно придумано по кавказскому образцу, а Беме — звали его Борис Ричардович — был шотландцем по происхождению.
«Нет, не Беме, — говорит Татьяна Николаевна. — Но соавтор был. Из местных. Ингуш… Или осетин… Ингуш, кажется. Писали у нас дома. И у него тоже…»
«По-моему, соавтором Булгакова был некто Пензулаев, дагестанец по происхождению, юрист», — говорит Т. Т. Мальсагова. Но далее это имя никаких конкретных черт не обретает. Может быть, у Тамары Тонтовны оно возникло по созвучию с именем Гензулаева в давно известной ей «Богеме» Булгакова?
А литературовед X. В. Туркаев цитирует рукопись Т. С. Гойговой, работавшей в ингушском наробразе в начале 20-х годов: «Иногда вечерами к нам приходил Михаил Афанасьевич Булгаков и вроде бы в семейной обстановке писал свою пьесу «Сыновья муллы», время от времени консультируясь с Гойговым по отдельным моментам в обрисовке образов выведенных в пьесе лиц».[33] Может быть, Абдул-Гамид Гойгов, тогда, в 1920–1921 годах, молодой партийный и хозяйственный работник, впоследствии ингушский прозаик и драматург, был соавтором Михаила Булгакова?
Может быть, и Гойгов… Текст «Сыновей муллы» — единственный суфлерский экземпляр, плохо отпечатанный на колючей бумаге, — сохранился в архиве Гойговых и к вдове Михаила Булгакова, Елене Сергеевне Булгаковой, попал в 1960 году из рук Тамары Сослановны Гойговой.
Фамилия на этом экземпляре — на титульном листе, карандашом — только одна: Булгаков.
…В конце мая 1921 года Михаил Булгаков уехал из Владикавказа.
А «Сыновья муллы» продолжали жить своей собственной жизнью. Ингушская труппа несколько раз показала пьесу во Владикавказе, потом повезла ее в Грозный. Зрители бурно аплодировали и от возбуждения даже стреляли в потолок.
Б. И. Тотров перевел пьесу на осетинский язык. Он сократил ее, приспособив к возможностям осетинского народного театра, заменил слово «ингуши» словом «горцы» и придал осетинский оттенок именам. Позже этот перевод был опубликован в журнале «Фидиуаг» № 4 за 1930 год. В публикации «Фидиуага» автор тоже указан только один: Булгаков.
В переводе Тотрова пьеса стала осетинской народной драмой. Ее ставили самодеятельные кружки. В одном из таких кружков — уже в 1930 году, в Ардоне, — приклеив бороду конторским клеем, играл муллу юный Владимир Тхапсаев, будущий знаменитый Отелло и король Лир… Впрочем, народный артист СССР В. В. Тхапсаев уверял меня, что в Ардоне пьесу ставили в полном переводе того же Тотрова и что существовало отдельное издание этого полного перевода.
В Москве
В конце сентября 1921 года, после недолгих странствий — Владикавказ, Тифлис, Батум, Киев — Михаил Булгаков приезжает в Москву, навсегда. Почти сразу же находит работу. Теперь он секретарь литературного отдела Главполитпросвета — Лито. Свой первый приход в Лито в «Записках на манжетах» описал так:
«Из-за двери слышались голоса: ду-ду-ду…
Закрыл глаза на секунду и мысленно представил себе. Там. Там вот что: в первой комнате ковер огромный, письменный стол и шкафы с книгами. Торжественно тихо. За столом секретарь, вероятно, одно из имен, знакомых мне по журналам. Дальше двери. Кабинет заведующего. Еще б
И я легонько стукнул в дверь. Ду-ду-ду прекратилось, и глухо: Да! Потом опять ду-ду-ду. Я дернул за ручку, и она осталась у меня в руках. Я замер: хорошенькое начало карьеры — сломал! Опять постучал. Да! Да!
— Не могу войти! — крикнул я.
В замочной скважине прозвучал голос:
— Вверните ручку вправо, потом влево, вы нас заперли…
Вправо, влево, дверь мягко подалась и…
…Да я не туда попал! Лито? Плетеный дачный стул. Пустой деревянный стол. Раскрытый шкаф. Маленький столик кверху ножками в углу. И два человека. Один высокий, очень молодой, в пенсне. Бросились в глаза его обмотки. Они были белые. В руках он держал потрескавшийся портфель и мешок. Другой, седоватый старик с живыми, чуть смеющимися глазами, был в папахе, солдатской шинели. На ней не было места без дыры, и карманы висели клочьями. Обмотки серые, и лакированные бальные туфли с бантами.
Потухшим взором я обвел лица, затем стены, ища двери дальше. Но двери не было. Комната с оборванными проводами была глуха… Как-то косноязычно:
— Это… Лито?
— Да.
— Нельзя ли видеть заведующего?
Старик ласково ответил:
— Это я».
Строго говоря, «седоватый старик» был не заведующим, а заместителем заведующего: официально литературным отделом заведовал А. С. Серафимович. Но Серафимович сюда почти не заходил, а вскоре надолго уехал — во Владикавказ, работать над «Железным потоком». В остальном события описаны, по-видимому, вполне точно.[34] Булгаков тут же был назначен секретарем Лито и в кабинете, расположенном выше, незамедлительно утвержден.
«Молодой бушевал вокруг старого и хохотал.
— Назначил? Прекрасно. Мы устроим! Мы все устроим!
Тут он хлопнул меня по плечу:
— Ты не унывай! Все будет.
Я не терплю фамильярности с детства и с детства же был ее жертвой. Но тут я так был раздавлен всеми событиями, что только и мог сказать расслабленно:
— Но столы… стулья… чернила, наконец!
Молодой крикнул в азарте:
— Будет! Молодец! Все будет!
И, повернувшись в сторону старика, подмигнул на меня:
— Деловой парняга! Как он это про столы сразу! Он нам все наладит!
«Назн. секр.» Господи! Лито. В Москве. Максим Горький… На дне. Мать… Шехерезада…»
Эта глава «Записок на манжетах» называется «После Горького я первый человек» и заканчивается так:
«Молодой тряхнул мешком, расстелил на столе газету и высыпал на нее фунтов пять гороху.
— Это вам. Четверть пайка».
О работе Лито и о работе Булгакова в Лито известно мало. Вторая часть «Записок на манжетах», цитируемая здесь, сохранилась, как и вся ранняя автобиографическая проза Булгакова, неполно, фрагментарно, в очень несовершенной журнальной публикации 20-х годов («Россия», 1923, № 5). И все-таки в этих «Записках» есть прелюбопытные вещи. Ну вот хотя бы портрет в главе «Первые ласточки», в которой описано, как в Лито появляются первые посетители:
«Из Сибири приехал необыкновенно мрачный в очках, лет двадцати пяти, сбитый так плотно, что казался медным.
— Идите наверх… (Т. е. оформляться на работу. —
Но он ответил:
— Никуда я не пойду.
Сел в угол на сломанный, шатающийся стул, вынул четвертушку бумаги и стал что-то писать короткими строчками. По-видимому, бывалый человек».
«Бывалый человек» не назван, но, конечно, это Всеволод Иванов, уже пишущий, уже написавший свои первые произведения о гражданской войне — рассказ «Партизаны» (к тому времени уже опубликованный) и даже повести «Бронепоезд 14–69» и «Цветные ветра», опубликованные чуть позже…
А Булгаков? Что писал Михаил Булгаков? В «Записках на манжетах», рассказывая о первых своих шагах в роли секретаря Лито, шутливо заметил: «Историку литературы не забыть: В конце 21-го года литературой в Республике занимались три человека: старик (драмы; он, конечно, оказался не Эмиль Золя, а незнакомый мне), молодой (помощник старика, тоже незнакомый — стихи) и я (ничего не писал)».
Но Булгаков писал. Жаловался сестре в одном из писем: «…буквально до смерти устаю… Ни о каком писании не думаю. Счастлив только тогда, когда Таська поит меня горячим чаем». И тем не менее работал, — как всегда, много, самоотверженно и яростно.
Задумал историческую драму о Николае и Распутине — о событиях 1916–1917 годов (писал матери в ноябре 1921-го: «Лелею мысль создать грандиозную драму в пяти актах к концу 22-го года. Уже готовы некоторые наброски и планы. Мысль меня увлекает безумно»). Возобновил работу над «Записками земского врача» («Может выйти солидная вещь», — из того же письма матери).
Написал «Необыкновенные приключения доктора» — вероятно, осенью 1921 года, а может быть, зимой 1921-1922-го. Летом 1922 года они опубликованы в журнале «Рупор». Написал (или привел в порядок, если наброски были сделаны раньше) первую — владикавказскую — часть «Записок на манжетах»: в газете «Накануне» большой кусок из «Записок» появился в июне 1922 года. Писал не дошедшие до нас «художественные фельетоны» — о Некрасове и о Пушкине.
И все-таки более всего его мысли и время занимал роман. В ту первую московскую осень Михаил Булгаков писал роман, и назывался этот роман так: «Недуг».
Роман был начат в Киеве в 1918 или 1919 году. В апреле 1921 года, из Владикавказа, Булгаков писал Надежде: «В Киеве у меня остались кой-какие рукописи… а в особенности важный для меня черновик «Недуг».
Однако на протяжении 1920 года Булгаков к этому роману, по-видимому, не возвращался. Любопытно, что Ю. Слезкин, уехавший из Владикавказа в последних числах 1920 года, о романе «Недуг» ничего не знал, для Слезкина, сколько можно судить по его дневниковым воспоминаниям, этот замысел Булгакова возник позже — осенью 1921 года, в Москве.
По-видимому, в 1920 году главной литературной работой Булгакова были «Братья Турбины», на время оттеснившие и, может быть, поглотившие образы и идеи романа.
Но уже в начале 1921 года Булгаков снова обращается к роману. «Пишу роман, единственная за все это время продуманная вещь» (К. П. Булгакову, 1 февраля 1921 года); «Сейчас я пишу большой роман по канве «Недуга» (ему же, 16 февраля 1921-го). И вот уже из Москвы, матери, 17 ноября 1921 года: «Обрабатываю «Недуг». Но времени, времени нет!»