— Х-ха! — выдавливает правительница. Ей явно полегчало. Она довольна мной и моим хамски-доверительным тоном. Когда вокруг сплошной политес, хамство кажется признаком искренности. Наивная высшая знать! — Было. Какая-то девка. Буквально вчера.
Вчера! Это точно Корди.
— И представляешь, — принцесса закидывает ноги на подлокотник трона. Неизысканная, расслабленная поза. Я вхожу в доверие, как нож в масло. — Прямо у меня в спальне. У МЕНЯ! В СПАЛЬНЕ! Так бы сама этих говнюков и порубила. Какого черта они торчат у дверей, когда ко мне в постель с потолка валятся какие-то юродивые?
— Что она говорила?
— А я помню? Ее сразу вон вытащили.
— Госпожа, у тебя ОЧЕНЬ хреновая стража. И может быть, не только стража. Ты уверена, что ее сумеют допросить как надо?
— Ни в чем я не уверена… — вздыхает страдалица. — А ты не возьмешься? Я тебе пытальщиков пришлю…
— Нужны мне здешние пытальщики, — отмахиваюсь я. — У меня любой заговорит. Правду пыткой не вызнают.
— Это откуда ж такие идеи? — усмехается разманежившаяся тиранка.
— Суди сама, госпожа: ты знаешь, что такое боль. Когда тебе больно, ты скажешь и сделаешь все, чего твой мучитель захочет. Будешь, моля об избавлении, колени в церкви протирать. Будешь принимать непроверенные снадобья. Если скажут: ты страдаешь из-за своей… ну… любимой гончей — разве не прикажешь убить зверушку?
— Да я сама ее убью! — охает принцесса. — А что такое гончая? Старшая горничная?
— Почти. Не отвлекайся. Вот и подумай: скажет человек правду, если ему больно?
— Нет. Врать будет все подряд. — Категоричный тон и задумчивый взгляд. Она неглупая женщина. Надо будет подсказать ей пару прогрессивных идей в области дедуктивного метода и психологических тестов. Попозже.
— Я сейчас пойду, сниму эту девку с крюка или на чем она там висит, и, как оклемается, поговорю по душам. — Ох, сколько же сил мне стоит это спокойствие…
— Да нет, ее еще не допрашивали! Дело-то вчера было. Сидит в одиночке, плачет. Может, колдовство на ней какое опробовали. Кругом одни ведьмы. А она — самое то, что ведьме нужно, — девственная, молоденькая… Может, и невиноватая. Но казнить придется.
— Зачем? — нехорошо, ох как нехорошо все складывается!
— Для острастки! — на лице моей хозяйки такое недоумение, словно я спрашиваю, какого лешего она не отречется от трона.
У нас с Дубиной много, невозможно много дел. Вытащить Кордейру не только из темницы, но и из замка, переломить намерение принцессы ее казнить и искать, искать выход из этой дьявольской ловушки размером с целую страну.
Глава 4. Сказка — опасная страна
"Я Одиссей", — думала я, болтая ногами в теплой воде, — "Одиссей, плывущий через моря чудес привязанным к мачте. Зато глаза и уши у меня открыты. Моя команда, отгородившись от мира шорами и берушами, орудует у весел, и я не в силах на них повлиять. Ни единым словом. Они действуют вслепую, а я беспомощна. И все, что вижу и слышу, кажется мне ужасающим из-за этой беспомощности. Моя команда слепа и глуха, она везет меня к чертям собачьим, но я вынуждена это созерцать и стараться не сойти с ума. То есть не сойти с ума окончательно".
— Хватит ныть уже, а? — миролюбиво предлагает Мореход. Он сидит на полу возле ванны, протянув длинные ноги чуть ли не до самой двери в противоположной стене.
Я всегда мечтала иметь просторную ванную. С окном, выходящим на безлюдный, скажем, морской берег. Чтоб созерцать красивые виды, лежа в соленой и зеленой от добавок хлорированной воде.
Здесь окно как раз выходит на море. На море черепичных крыш. И можно лежать в ванне, созерцая черепицу и коченея под ветрами, дующими со стороны Гвидекки* (Остров Гвидекка и канал Гвидекка расположены в месте слияния венецианской акватории с морем — прим. авт.). А еще слушать, как вдали наперебой орут чайки и итальянцы, соревнуясь, чьи вопли противней. Так что вожделенное окно закрыто, мечта забыта. Я просто принимаю ванну и беседую со своим внутренним цензором. Который сидит тут же, на полу и греет спину о теплый керамический бок.
— А ты не подслушивай! — брюзгливо отвечаю я. — Мало того, что ты припираешься в любое место и в любой момент моей разъединственной жизни, ты любую красивую метафору обосрать способен. Я, как представитель творческой профессии, имею право на образное мышление.
— Никакое это не образное мышление, а чистой воды трусость. Ну чего ты трясешься-то, а?
— Того и трясусь, что не слепая! — фыркаю я. — И вижу все свое несовершенство, как облупленное! Меня, например, раздражает вид моего голого тела и…
Мореход, приподнявшись, заглядывает в ванну с видом глубоко научного интереса. Ну уж дудки, не буду я ладошками прикрываться. Уж Мореход-то точно мой глюк, а никакой не мужик средних лет в хорошей физической форме и с нахальной искрой в глазах.
— Не, нормальное тело, нормальное, — бормочет глюк-вуайерист. — Ляжки, конечно, рыхловаты и грудь, конечно, не девичья, опять же животик… Но в целом впечатление благоприятное. Нам, порождениям больного разума, привередничать не приходится.
Я набираю полные ладони воды и выплескиваю ему прямо в наглую рожу. Мореход невозмутимо обтекает. Капли блестят у него в бороде и расплываются пятнами по одежде. Я, отклячив челюсть, созерцаю это зрелище. В принципе, струям воды следовало бы пролететь сквозь Морехода и расплескаться по плиткам пола, но… Хотя…
— Что ж ты так изводишься-то, а? — тихо спрашивает, так тихо, вкрадчиво спрашивает, как будто знает, что я вот-вот закричу, завою от ужаса, от воткнувшейся в солнечное сплетение костяной лапы, она тискает мне душу холодными твердыми пальцами, мне нечем дышать, мне нечем жить дальше, я давно знаю, как и куда мне умирать, но я не знаю, как и куда мне жить, ты же все равно не скажешь, будешь врать, путать, пугать меня, намекать на то, чего я все равно не пойму, потому что боюсь, что там, за намеками твоими, нет ничего, одна только пропасть, полная обжигающего, густого стыда, как же я это ненавижу, ненавижу быть женщиной, ненавижу быть человеком, ненавижу быть живой.
Так. Вдоххххх-выыыыыдоххххх… Вдоххххх-выыыыыдоххххх… Вдоххххх-выыыыыдоххххх… Истерик колоть не будем. Ни перед собой, ни перед сомнительным любовником своим, ни перед вполне материальным портье, не будем орать и захлебываться венецианской изысканной атмосферой, утонченной пыткой романтизмом, дурацкой бабьей верой в безупречную любовь захлебываться. Споласкиваю залитое соленой влагой лицо, вода в ванне тоже соленая, солонее воды в лагуне, солонее моря, солонее соли, неужели я целую ванну наплакала, ну я даю…
Поднимаю глаза. Морехода нет. А Дракон сидит рядом на корточках и тянет руку к моему лицу. Осторожно тянет, словно я могу раствориться в слезах, и протечь сквозь пальцы, и превратиться в подводные течения в здешних каналах, хотя какие нафиг каналы, не в каналах, а в канализации я окажусь, в венецианской канализации, вот это был бы номер, достойное окончание романтического путешествия сквозь воды, слезы, сомнения, ложь и страх.
— Все слишком быстро, — говорит он понимающе. — Все слишком быстро. Даже для людей — слишком. Мы и знакомы-то три дня, три несуразных дня, ты меня боишься, а я не стою того, чтоб ты меня боялась. Ты устала. Идем спать. Спать. Просто усни, а завтрашний день будет четвертый. Четвертый день — это не третий, на четвертый день, ты, может, поверишь, что впереди у нас — вечность.
Я шмыгаю носом и кутаюсь в полотенце. У меня нормальное тело. И душа у меня нормальная. Нервная, запуганная, но вполне терпимая. С такой можно жить.
Востребованная, но чудовищная профессия Дубины закрыла для нас все кабаки в городе.
Конечно, нас обслуживали, да с каким подобострастием! Ах, господин палач, проходите, господин палач, садитесь за ваш столик, господин палач, ах, госпожа начальница стражи, какая честь, вам как всегда или желаете чего-нибудь особенного? И эти согнутые спины, этот затаенный ужас в каждой мышце, этот столик, за которым никто никогда не сидит, — то ли брезгуют, то ли боятся занять не ко времени — вдруг господин палач и госпожа палачева нянька припожалуют?
Мы уже неделю торчим в этом городе — и ни разу не напились в хлам, хотя только об этом и мечтаем…
Дубина до сих пор методично обследует королевские темницы, хотя я уже давно забросила это упоительное занятие. Не было там Корди нашей, не было. Девица, которая подходила по всем параметрам, оказалась безумной проповедницей. Решила обратить «принцессу-жабу» (меткое прозвище, что и говорить) в какую-то новоизобретенную веру. Ради душевной гармонии и этического баланса, а также мира во всем мире всем людям доброй воли. Хипушка средневековая. Дали ей по шее и вывели вон. Уговорила я таки принцессу не казнить ее, поиграть в милосердие.
Зазеркалье оказалось запутанным, будто картинка Мориса Эшера. Нас укачивало от одного взгляда на эту реальность, поворачивающуюся то одним, то другим боком.
Как же мы были самонадеянны, решив просто поменять плюсы на минусы — и выйти прямиком в точку приземления Кордейры!
Да, это была ее земля. Земля, которой отнюдь не в Кордейриной манере правила полная противоположность нашей овечке — чуждая жалости, чуждая желанию нравиться, чуждая самопожертвованию, чуждая вообще всему человеческому принцесса… Принцесса-жаба. Ей не было дела до мнения подданных, она не искала их любви. И потому распоряжалась людскими жизнями с легкостью, которая даже меня ужасала.
А мы — оба — были ее орудиями.
Я ходила, побрякивая мечами, словно обалдевший от зазнайства самурай, глядела гоголем и разговаривала через губу. В свободное от бесед с принцессой время вела что-то вроде семинара для дворцовой стражи. Учила долбаков собирать улики на месте преступления и распознавать злоумышленника по взгляду исподлобья и городской грязи на башмаках. Шерлок Холмс хренов.
Дубина уже успел срубить головы паре высокородных господ. Эффектно все проделал — с фонтаном крови из шеи и воплем "Хайя!" Артист. Авось больше не полезут, карьеристы. Пусть поднимаются по иерархической лестнице как положено, своими ногами, а не на загривках наемных убийц, подосланных к пожилой женщине в час молитвы.
С тех пор, как за расследования и казни отвечали мы, покушений больше не было. Город притих, точно пес, выпоротый хозяином за сожранную пару сапог.
Будь у меня или у Дубины мечта осесть где-нибудь на приличной должности с хорошим жалованьем, в холе и почете… мы бы и тогда здесь не остались. Неуютное это было место. Богатое, обустроенное и неуютное.
А самое главное, чего на этой территории не было — так это безопасности. В городе, придавленном могучей приземистой тенью правительницы, был слишком спертый воздух. Спертый и наэлектризованный.
Сегодня мы в кои-то веки получили день свободы от трудов своих… нет, не праведных. Кровавых. Получили и пошли себе. Подальше от городских стен. Возле которых спешно сооружали новую плаху. Старую Дубина изругал так, что в верхних покоях слышно было. Каменщики-плотники радостно набросились на строительство лобного места. А городской архитектор с нежностью в голосе поведал нам, что давно мечтал возвести вокруг плахи… амфитеатр. Задним рядам, понимаете ли, не видно, как казнят. Все удовольствие от зрелища пропадает.
Мы выматерились и ушли. На реку.
Река словно не ведала, по какой земле течет. Игривая, чистая, нахальная речка. Болтливая до невозможности. Она почти примирила нас с жизнью. Вот так бы скинуть с себя все эти знаки отличия, все это начищенное железо, да и пойти вниз по течению, питаясь подножным кормом и свежей рыбой…
— А ты не знаешь, Кордейра любила сказки? — спросила я Дубину.
— Как ребенок! — усмехнулся он.
— Значит, мы ее все-таки найдем.
— С чего ты решила?
— Вот с чего! — я протянула руку и указала Геркулесу на плес у реки. Перед нашим обалделым взором из воды на песок вышла… зеленая лошадь. Довольно упитанная лошадка цвета водорослей, с холеной гривой и серебряными копытцами. Агиски* (Они же эквиски — в ирландском фольклоре водяные лошадки, которых ни в коем случае нельзя подпускать к воде, иначе агиски утащит своего седока на дно и там разорвет на кусочки — прим. авт.)!
Агиски кокетливо прохаживался перед нами, демонстрируя лоснящиеся округлые бока и спину, широкую, будто диван. Замирал на несколько секунд, потом поворачивал голову и словно кивал: ну что же вы? Ну когда же вы? Ну как же можно быть такими непонятливыми?
— Садимся? — шепотом выкрикнул Дубина, приняв позу для низкого старта.
— Стой, дуррак! Утопиться решил? — я схватила его за ремень и потянула назад.
— Я умею плавать… — обиженно протянул он.
— Знаю я, что ты умеешь. Агиски топят ВСЕХ. Не подходи к этой твари. Нам не надо на нее садиться. Нам надо… в лес.
— А я думал, он нас к Кордейре отвезет…
— Довольно уже и того, что он к нам вылез. Тебе все сразу нужно. Ножками походишь.
— Опять ты меня путаешь, — пожаловался Дубина и поднялся, поправляя ножны.
— Я не путаю. Я надеюсь, что ты начнешь не только смотреть глазами, но и думать головой. А пока ты головой только ешь, господин палач. Впрочем, можешь считать себя уволенным с городской службы ввиду гибели от рук… лап… копыт нечистой силы.
— Э-э-э, нет, им меня не взять!
— Взять, взять. Бросай свои бебехи на песок. И плащ тоже. — Я судорожно стягивала с себя форменный вышитый колет.
Когда все это добро найдут на изрытом копытами песке, а следы будут вести в воду… Ох, и взгрустнется же ее высочеству! Лишиться таких квалифицированных извергов — причем сразу обоих!
— Что, и штаны снимать?
— Штаны можешь оставить. Пойдешь налегке, в рубахе.
— А ты что, тоже… увольняешься?
— Нет, до пенсии останусь! Долго будешь глупости спрашивать?
В общем, как я ни старалась показать Геркулесу, что в один миг просекла все запутанные обстоятельства дела, просекла я только одно: лес вокруг города был ВОЛШЕБНЫМ. Но если Кордейра где и прячется от своего адски практичного двойника, то именно здесь. В волшебном лесу, нашпигованном нечистью и нежитью. Это по мнению горожан и крестьян они и нечисть, и нежить. А по мнению Кордейры — "матушкино благословение", бендит-и-мамай* (В британской мифологии представители волшебной расы фейри, крадущие детей и лошадей — прим. авт.), дивные созданья, живущие в гармонии с природой. Самое место для нашей Корди.
Надо углубляться в лес. Оставить при себе минимум железа и идти туда, где нас встретят тучи фей, орды эльфов, полки баньши и табуны агиски… Веселая перспективка.
Наконец-то мне стало страшно. Я уж и забыла, каково это — испытывать чистый, первобытный страх, без всяких полезных примесей типа надежды на свое хитроумие и выносливость.
Перед нечеловеческой логикой все наши увертки бессильны. Мы идем в этот лес голые, несмотря на штаны-рубахи и на некоторое количество оружия, прихваченного просто по привычке всюду ходить вооруженными. Даже во дворце принцессы-жабы мы не были в такой опасности — да что там, во дворце вообще никого опаснее нас не было, включая саму принцессу. Зато здесь мы можем найти смерть под любым кустом. Волшебный лес ждал, раскинув обманчиво ласковые объятья.
Мы с Дубиной переглянулись — и пошли. Через речку, через брод, по тропинке — и вперед. Где-то там, в самой пасти леса, нас ждала Кордейра.
Глава 5. Обиды настоящего времени
Мореходу, видать, мало того, что я чуть в ванне не утонула. Он пришел ко мне в сон. И с порога сна начал ругаться.
— Вот, так и знал, — ворчал он. — Опять мысли о будущем. Когда тебе в башку ни заглянешь, там всегда одно и то же — будущее! Будущее! Настоянное на прошлом и такое же неприглядное. Как будто настоящего нет. Ты не живешь, нет — ты из одной ловчей ямы в другую перебираешься. Естественно, все мысли у тебя об одном — о побеге! Что ж, будет тебе побег. Ты у меня побегаешь так, что запросишься обратно, вот в эту Венецию, вот в эту постель, вот в это сегодня и больше не станешь пренебрегать сегодня, потому что завтра для тебя важнее, а вчера — страшнее…
Он еще какое-то время доругивается, но я уже не слушаю. Просто сижу на выщербленных ступенях, спускающихся из монастырских ворот прямо в воду. Все здесь изъедено, изгрызено водой — доски причалов, бревна, подпирающие фонари… Как будто вода и время — два хищника, а Венеция — добыча, которую они рвут на части, а добыча и не сопротивляется, потому что давным-давно мертва. Когда-то она была другой, и преследователей своих в погоне изматывала, и в жилах у нее текла живая горячая кровь, а не сонная забродившая водица, но все кончилось, кончилось безвозвратно — и для Венеции, умершей и превратившейся в падаль, в добычу времени и вод, и для многих других, чья посмертная судьба ничуть не более завидна.
— Зачем ты меня сюда притащил? — обрываю я показушное ворчание Морехода. Хватит изображать заботливую мамочку (тем более, что я не знаю, что такое ЗАБОТЛИВАЯ мамочка), пусть переходит прямо к цели. Прямо. Насколько он вообще способен на прямоту.
— Сегодня или вообще? — интересуется Мореход, оборвав свои нотации на полуслове.
— Зачем ты притащил меня в Венецию? — медленно повторяю я. — И не вздумай взвалить выбор на Дракона — он орудие. Может, твое и мое, может, только твое, но орудие. ЗАЧЕМ тебе нужна Венеция? ЧТО ты хочешь ею сказать? Отвечай! И постарайся в кои веки не путать следы. Даже если для тебя это противоестественно.
— Я никогда ничего и никого не путаю! — пышно возмущается Мореход. — Я ж не виноват, что люди не понимают и четверти — нет, и десятой части! — того, что я говорю. Вы же ничему не учитесь, а только ищете применения своим страхам, подозрениям и надеждам! Сперва реальность обнулите, чтоб чудить не мешала, страхом башку засеете, а уж потом, посередь этого сорняка, у вас и вырастает всякое ГМО — то ли надежда со вкусом подозрений, то ли подозрение с ароматом надежд…
Я представила себе этот психически модифицированный плод и пожала плечами. Действительно, растет такой в башке. Весьма питательная культура. Только ею одною, можно сказать, и живы. Потому что психическое ГМО — яблочко от яблоньки познания добра и зла. Так что нечего на божественный фрукт напраслину возводить. Все равно ж вернуться к теме придется. К теме "Роль Венеции в моей интимной жизни".
— Если б ты, — завожу шарманку я, — Мореход, вздумал мою сексуальную сферу налаживать, мы б так с Драконом по Берлинам и гуляли. И через некоторое, совсем небольшое время взялись бы за руки, как все эти пожилые подростки на берлинских променадах. А там и поцеловались бы, умиленные кормлением толстых многодетных лебедей на Шпрее, да и пошли бы себе дальше, в парк Бельвю, преисполненные любовью ко всему сущему и друг к другу в первую очередь. И все бы получилось само собой, без надрыва и напряга, без отмеченных границ, за которыми для нас обоих наступит Совсем Другая Жизнь — специально ведь отмечено, чтоб при одной мысли об этой Совсем Другой захотелось вернуться в жизнь прежнюю и никуда ничем не заступать.
Мореход только глазами сверкнул. И, насколько я разбираюсь в этих его посверкиваниях, данное посверкивание было скорее торжествующим, чем возмущенным. Я — о радость! — в очередной раз просекла, что дело нечисто. ПОСЛЕ того, как дело сделано. Поэтому у нас и овцы сыты, и волки целы — как-то так, дорогая, как-то так.
— Между тем, — нехорошо распаляясь, продолжаю я. — Ты выдергиваешь нас из нежнейшего Берлина, где влюбленность получаешь одновременно с ревматизмом, целуясь на городских скамейках при любых погодных условиях — и тащишь сюда. В город, где из-под каждого моста сквозит духом провинциального театра, садомазохизмом на продажу и услугами по прейскуранту. В город, где берлинские сантименты выглядят такими же глупыми и скоротечными, как девственница на балу вампиров. В город, который, точно сирена, заманивает обещаниями показать, что есть любовь, а при непосредственном контакте показывает, что есть смерть. Ну что ж, клиент пришел, увидел, нифига не понял. Объясняй.
— Ну вот, что я говорил! — радостно вскидывается Мореход. — Все пропускаешь мимо ушей, а потом требуешь, чтобы информация повернулась к тебе передом, к дебрям задом. А то, мол, воспринимать отказываюсь. Ну ты хоть помнишь, что я сказал?
Как ни странно, помню. Ругал мою привычку жить будущим. И в очередной раз намекал на глубокие, глубокие корни моей неприкаянности.
— Ну давай уже свои пояснения, кэп, не томи. С какой еще бездной я не тем взглядом обменялась? Мимо какой еще вещи-в-себе прошла, не повернув головы кочан?
— Время, — неожиданно серьезно, без шутовского пафоса отвечает Мореход. — Самая обиженная человеком бездна, она же вещь-в-себе — это время. Тебе еще не надоело с ним воевать, а?! Я понимаю, ты не по своей воле, ты в составе всего человечества, несомая единым, так сказать, порывом… И направлен ваш единый порыв на бесконечную, но оттого не менее глупую войну. Со временем.
Пожимаю плечами. Ну да. Мы, люди, поголовно воины. Мы сражаемся со временем, мечтаем жить назад во времени и двигаться не в ту сторону, а в обратную. Из резонерства в наивность, из холодности в пылкость, из старости в детство, из конца в начало. Нам мало хэппи-энда, мы хотим, чтобы история закончилась хэппи-бегинингом. Счастливым началом новой, желательно прекрасной истории.
Сколько людей мечтают научиться делать из времени коллажи! Как было бы хорошо вырвать молодого, жадного до удовольствий себя из одного времени и поместить туда, где удовольствия уже неощутимы сухим, бесчувственным и опустошенным собой — тем же юнцом, но двадцать, тридцать, сто лет спустя. Спустя двадцать лет труда на износ, тридцать лет веры в себя, сто лет одиночества…
Есть и такие, как я — низальщики бус: сидят и день за днем строгают бусины из воспоминаний. В их руках прошлое превращается в сырье для бижутерии разной степени уродливости. Время от времени низальщик берет нить судьбы — основу будущего — и нанизывает, нанизывает, вслепую шаря рукой в ярких грудах и от души надеясь: уж теперь-то у него выйдет стильненько!
Так же и мое прошлое перекочевывает в мое будущее, дробя и распыляя настоящее. На неважные, незначащие трудодни среди блескучего хлама.
— Иногда мне кажется, — иронизирует Мореход, попыхивая трубкой, — что господь бог, если таковой во вселенной имеется, изобрел смерть исключительно для одной цели. Чтобы привлечь внимание человека к настоящему! Всем вам на свое сегодня насрать, как бы оно к вам ни подлизывалось…
Он прав. А нам — мне — должно быть стыдно. Действительно, настоящее, обделенное вниманием, мою личную рождественскую елку до самой звезды подарками завалило — и что? Ни намека на благодарность. Мне же некогда! Некогда жить! Я занята тем, что сканирую прошлое и будущее в поисках подстав и непоняток!
Не удивительно, что однажды настоящее собирает манатки и уходит. Как надоевший супруг, испивший полную чашу унижений и безразличия. И вместе с ним обесценивается все — и прошлое, и будущее, и сослагательное.