Виктор Борисович Шкловский
Тетива. О несходстве сходного
С. ШКЛОВСКОЙ
За помощь, терпение, сомнения; догадки, переделки; за дни и месяцы труда спасибо, дорогая; день всегда короток; идем дальше.
Заставка
Предисловие
В детстве весной жил у сплавной реки около Чудова. Отцвела черемуха. Запевали соловьи в тот час, когда солнце садится и косо светит сквозь лес.
Соловьи начинали петь на красном свету. Пели, наполняя всю недолгую ночь.
На утренней заре, когда солнце вставало, дуя на голубую, глинистую, глыбами вспаханную землю, в те четверть часа, когда длинны тени, – продолжал песню соловьев зяблик. Он принимал их запев. Если его песня была складна и полна, говорили – к хорошей это погоде.
Спою ли я песнь зяблика и что он теперь поет?
Начал писать молодым человеком, студентом, учился в университете, но так и не получил времени его закончить. Я рожден в 1893 году, до революции 1905 года, но разбужен первой революцией и предчувствием новой. Мы знали, что она скоро произойдет; пытались определить срок прихода, гадали о ней в стихах. Мы ждали революции, коренных изменений, в которых сами будем принимать участие; мы хотели не изображать, не воспринимать мир, а понимать мир и его изменять. А как – не знали.
Поэзия Маяковского, Хлебникова – и живопись того времени – хотела увидеть мир по-новому и для того изменяла самое звучание стиха.
Но в спорах мы увидели, что мы не одиноки, что поэты и прозаики прошлого тоже хотели по-новому говорить, потому что они по-своему видели.
В 1916 году появилась теория «остранения». В ней я стремился обобщить способ обновления восприятия и показа явлений. Все было связано с временем, с болью и вдохновением, с удивлением миром. Но одновременно я писал: «Литературное произведение есть чистая форма, оно есть не вещь, не материал, а отношение материалов. И как всякое отношение и это – отношение нулевого измерения. Поэтому безразличен масштаб произведения, арифметическое значение его числителя и знаменателя, важно их отношение. Шутливые, трагические, мировые, комнатные произведения, противопоставления мира миру или кошки камню – равны между собой»[1] .
Существует крохотная плодовая мушка, которую называют дрозофила.
Замечательна она тем, что срок ее жизни чрезвычайно короткий.
Результаты скрещивания этих крошечных существ можно проследить очень точно и в очень короткое время.
У нас было время, когда людям говорили, что вот «вы занимаетесь скрещиванием дрозофил, а ведь они не дают ни мяса, ни молока».
Но за скрещиванием дрозофил лежат попытки выяснить законы генетики. Тут, как говорилось у Владимира Маяковского, «жизнь встает совсем в другом разрезе, и большое понимаешь через ерунду».
Если мы в искусстве сравниваем кошку с кошкой или цветок с цветком, то художественная форма строится не только на самом моменте вот этого скрещивания; это детонаторы больших взрывов, входы в познания, разведчики нового.
Отказываясь от эмоций в искусстве или от идеологии в искусстве, мы отказываемся и от познания формы, от цели познания и от пути переживания к ощущению мира. Форма и содержание тогда отделяются друг от друга. Та задорная формула – на самом деле формула капитулянтская; она – раздел сферы искусства, уничтожение целостности восприятия.
Дрозофилы отправляются в космос для того, чтобы на них понять, как влияет космос на живой организм, а не для того, чтобы они прогулялись.
В космос можно отправить и кошку, и дрозофил, но есть и цель всех этих путешествий.
Искусство познает, применяя по-новому старые модели и создавая новые. Искусство двигается, изменяясь. Оно изменяет свои методы, но прошлое не исчезает. Искусство одновременно движется, используя старый свой словарь, переосмысляя старые структуры, и как бы и неподвижно. В то же время оно стремительно изменяется, изменяется не для самого изменения, а для того, чтобы через движение вещей, через их перестановку выявилась их ощутимость в их разности.
Борис Эйхенбаум
Начало
В старой телефонной книжке имена людей, к которым уже нельзя позвонить. Но имена не вычеркиваются из памяти; не только жил я со своими друзьями, думал вместе с ними. В их ошибках есть большая доля моих ошибок. Вообще мне в жизни не удалось многих сделать счастливее. В их находках, правда, есть моя доля догадливости и след разговоров.
Познакомился с Борисом Михайловичем Эйхенбаумом в 1916 году. Был он удачливым, подающим надежды молодым ученым, писавшим нарядные статьи. Был беден, не тяготился бедностью, музыкант, бросивший скрипку, но не потерявший любовь к музыке, поэт, оставивший стихи, но еще переводивший стихи – переводы его сильно нравились Александру Блоку.
Хороший академический ученый, еще молодой, много испытавший.
В детстве его учили играть на скрипке. Потом он учился в институте Лесгафта.
Музыку он любил страстно; скрипку сохранил, страстно ненавидя.
Были у него необыкновенно красивые руки, легкое и сильное тело.
Познакомились мы на Саперном переулке, около дома, два балкона которого поддерживали четыре титана, сделанных из гипса и покрашенных в серый гранитный цвет.
Уже шли военные годы: титаны износились, видны были их тяжелые раны – белый гипс.
Познакомились, подружились.
Борис Михайлович, пройдя много путей, к тому времени был уже сложившийся филолог.
У него впереди была светлая и внятная судьба.
Я ему испортил жизнь, введя его в спор.
Этот вежливый, спокойный, хорошо говорящий человек умел договаривать все до конца, был вежлив, но не уступал.
Он был человеком вежливо-крайних убеждений.
Вокруг теснились улицы и переулки с названиями: Знаменская, Бассейная и Манежная, Саперный, Батарейный.
Между нами и Невой улицы Кирочная, Захарьинская, Шпалерная. Тянулись казармы с часовыми у ворот, места глухие.
Шла долгая война, появились на улицах раненые в халатах и очереди, стоящие у магазинов с сибирским мороженым мясом.
Кончалась Империя.
На улицах унтеры учили строю новобранцев.
Надо было ловко стучать каблуком при поворотах, но скособочившиеся третьеочередные сапоги только шаркали.
Бабушку свою помню; она, стоя на тротуаре, причитала негромко:
– И как он может быть исправным солдатом, пока не дали ему исправной одежды.
Я служил инструктором в броневом дивизионе: от растерянности пошел добровольцем.
Ночевал дома с увольнительными записками.
Встречался с друзьями-филологами.
Был я неизвестно кем.
Рядовой, а руководил школой шоферов. Не то солдат, не то футурист.
Издал я тогда с друзьями при помощи Осипа Брика две тоненькие книжки под названием «Сборники по теории поэтического языка».
Мы утверждали, что язык в поэтической функции имеет свои законы.
Кругом все было по-старому и все изменялось.
Среди одноэтажных казарм Шпалерной улицы приземисто подымался, с трудом отрываясь от низкого берега, Таврический дворец.
Когда-то тут блистал Потемкин-Таврический: на балах являлся он столь богато украшенным, что шляпу за ним нес адъютант – шляпа была обременена изумрудами и бриллиантами, как корона.
Тогда Таврический дворец был не столько дворцом, сколько танцевальным залом с огромными пространствами паркетов и дремучим болотистым садом.
Во время войны в Таврическом дворце продолжала заседать Государственная дума – здесь тлело мокрое неудовольствие.
Во время революции восставшие полки подошли к Государственной думе – по соседству.
Мне пришлось поспать на шоферской шубе между белыми колоннами; потом я увидал крутой амфитеатр Государственной думы – уже залом Совета рабочих и солдатских депутатов.
Довелось пятьдесят лет назад увидать в этом зале на высокой, не просторной трибуне Ленина – широкоплечего, высокогрудого. Он порывисто и плавно двигался на трибуне, обращаясь в разные стороны.
Как рано я все увидел, как поздно начал понимать.
Он вспоминается похожим на пламя, которое горит теперь на Марсовом поле.
Пришла и поднялась по ступеням революция.
Поднятые волной революции, не понимая ее, мы были в ней, ее не поняв, в нее влюблены, как влюбляются молодые люди.
Жили мы трудно.
В годы революции в Петрограде было холодно; провизии мало, очень мало; хлеб какой-то пестрый, взлохмаченный, в нем торчали соломинки, его можно было съесть, только если ты чем-то занят, когда тебе некогда смотреть. К счастью, мы были очень заняты.
У Бориса Михайловича было двое детей: сын Виктор и дочь Ольга. Семья жила на Знаменской улице – теперь она называется улицей Восстания.
У Бориса две комнаты. Жил он в маленькой, чтобы было теплее; сидел перед железной печкой на полу на груде книг, читал их, вырывал из них страницы и засовывал остальное в печку. Он был очень образованным, превосходно знавшим русскую поэзию и русскую журналистику человеком. В те годы провел он свою библиотеку сквозь огонь.
Книги очень плохо горят: пеплу дают много, и в пепле долго белеют слова, которые были напечатаны. Заболели дети Эйхенбаума. Сын Виктор умер. Однажды в голодный, холодный Петроград пришла оттепель. Взмок неубранный снег, пропотели стены, и на них черными пятнами обозначились те комнаты, которые еще топятся.
Снег таял, следы людей на нем чернели.