— Да из столовой. Вот такая же черненькая. Жили мы с ней не то год, не то два вместе…
В сельсовете раздается новый взрыв негодования. Кажется, еще немного, и женщины вцепятся в бороду отцу-греховоднику. Федор Филиппович забился в самый угол комнаты и оправдывается как может.
— Так все эти амуры были давно, в молодости, — говорит он. — А сейчас разве мне до буфетчиц? Я старый, одинокий…
Но Федору Филипповичу трудно найти сочувствие среди односельчан. Тридцать лет не такой срок, чтобы люди забыли о его подлости. А бежал Федор Филиппович из родного села и в самом деле по-воровски. Он бросил без помощи больную, умирающую жену с девятью ребятами. Сбежал, забрав все ценные вещи, и за прошедшие тридцать лет так ни разу и не поинтересовался, кто и где похоронил его жену, как жили, росли его дети, чем они питались, как учились, кем выросли. Отцу все эти годы было некогда. Отец путешествовал, бражничал. Спекулировал то зерном, то мануфактурой. В каждом новом городе он заводил новую семью. Поживет, наплодит детей — и дальше. Первую жену он бросил с девятью ребятами, вторую — с четырьмя, третью — с двумя, четвертую — еще с двумя…
А годы шли. Наступила холодная, одинокая старость. И вот тут Федор Филиппович вспомнил о детях, чтобы сесть им на шею. Сесть, по кому?
— Да сколько их у вас? — спрашивает судья.
А Федор Филиппович не может даже толком ответить, сколько:
— Не то тринадцать, не то пятнадцать.
Федор Филиппович смотрит на судью, а сам думает: "Вот если присудят с каждого из пятнадцати хотя бы по двести рублей, это будет неплохим приварком к пенсии".
Но судья Жарков, к сожалению, не принимает заявлений без должного соблюдения формальностей. Судья просит отца указать, где живут и кем работают его дети. А отец в ответ только беспомощно разводит руками: "Не знаю".
— А что, если суд объявит через милицию всесоюзный розыск на моих детей? — спрашивает Федор Филиппович.
— Что ж, пожалуйста, — отвечает судья и добавляет: — Укажите только в своем заявлении имена.
Но вот беда: Федор Филиппович не помнит даже имен.
— Правда, другие отцы, — говорит он, — записывают имена своих детей на стенке или в памятной книжке, а вот я забыл, не предусмотрел.
Судье Жаркову давно бы следовало выставить отца-греховодника за дверь. А Жарков пожалел его, посочувствовал, посоветовал:
— Поезжайте в родное село да разузнайте, как зовут ваших детей.
Федор Филиппович едет и узнает, что его старшую дочь зовут не Тасей, а Марией. И хотя Мария Федоровна Сырцова работает тут же рядом, в соседней области, библиотекаршей, блудный отец не поехал к ней, чтобы посмотреть, как выглядит его дочь после тридцатилетней разлуки. Отец отправляется к себе в Сибирь и подает на нее исковое заявление. И судья Жарков присуждает ему алименты. Заглазно. Без разбора дела. Главное для судьи оказывается в формальной стороне дела. А оно на этот раз соблюдено. Отец назвал имя дочери…
Назвать имя дочери — это еще не все для отца. А что он может сказать кроме того о своей дочери? Ничего. А ведь именно на нее, Марию, тогда пятнадцатилетнюю девочку, пала вся тяжесть старшего в доме после подлого побега ее отца. Мария кормила и растила всех своих младших сестер и братьев, в то время как Федор Филиппович путешествовал и спекулировал. И вот вместо того, чтобы пойти и поклониться в пояс своей старшей дочери за все, что она вынесла и выстрадала, отец решил учинить ей, ныне больной женщине, полуинвалиду, новую подлость. И судья Жарков оказал ему в этом содействие. Почему? По какому праву?
— Потому что он отец, — ответил судья.
И тогда за старшую дочь Сырцова, Марию Федоровну, решила вступиться средняя — Матрена Федоровна. Она написала в нарсуд пятого участка Кировского района письмо с просьбой отменить неправильное решение. А Жарков вместо того, чтобы внять справедливым доводам, вызвал к себе Федора Филипповича и сказал:
— Подавайте судебный иск и на среднюю дочь. Вот ее имя, а вот и адрес.
И иск со второй дочери был взыскан. И вовсе не потому, что эта дочь была богата и имела лишние деньги. Наоборот. В своем решении судья Жарков отметил, что Матрена Федоровна "обеспечена недостаточно и имеет на своем иждивении четырех детей…" И, тем не менее, судья заставил ее платить беспутному человеку алименты.
За Матрену Федоровну вступились две другие сестры — Екатерина Федоровна и Юлия Федоровна, — и с них обеих судья Жарков тоже учинил судебные иски.
— Не объявляйтесь, не давайте своих адресов, имен.
Мечта Федора Филипповича сбывалась. Он получал алименты уже с четверых детей из пятнадцати и не терял надежды, что с помощью судьи Жаркова удастся учинить иск и со всех остальных.
Я звонил из Москвы в Иркутск и задал судье Жаркову вопрос:
"Зачем он покровительствует греховоднику?"
И судья ответил мне так:
— Советский суд не мстит.
Правильно, не мстит. Но суд воздает каждому по заслугам. И если человек всю жизнь бегал от своих детей, то пусть он пеняет на себя. Решение суда — это не только возмездие самому Федору Филипповичу Сырцову, но и суровое предупреждение его молодым последователям. Пусть прохвосты знают, что в их одинокой старости никто из детей не протянет им руку, ни один не проявит сочувствия.
ОДНА СЛЕЗА
Разык Азимович пришел в горком партии за час до начала приема посетителей. Дело у Разыка Азимовича безотлагательное, и, тем не менее, прежде чем заговорить о нем с помощником секретаря горкома, Разык Азимович, согласно правилам деликатного обхождения, осведомился у этого помощника о его здоровье, о здоровье его отца, деда, родных и двоюродных братьев, племянников, сыновей. Говорит Разык Азимович почему-то вкрадчивым полушепотом, словно речь идет не о старческом кашле и детском поносе, а о делах секретных, особой государственной важности.
Поговорив о членах семьи помощника секретаря, Разык Азимович не оставил вниманием и самого секретаря.
— Как здоровье Абдувахида Хасановича, его уважаемого отца, его драгоценных братьев…
Но помощнику уже надоел вкрадчивый полушепот дотошного посетителя, и он в нарушение этикета не дослушал его, оборвал:
— О… неугомонный! Хватит! Довольно! Я занят.
— А как настроение Абдувахида Хасановича? — не унимался посетитель. — Приветлив ли он сегодня? Не раздражен ли чем?
Разык Азимович Тузаков задавал все эти вопросы неспроста. Он так много шкодил в последнее время, этот самый Тузаков, что ему было бы лучше не попадаться теперь секретарю под сердитую руку.
Но бояться шкоде сегодня, оказывается, нечего. Абдувахид Хасанович был с утра и в добром здравии и в хорошем настроении. Это обстоятельство вселяет надежду в сердце Разыка Азимовича. Он улыбается помощнику и так с застывшей на лице улыбкой направляется к двери секретарского кабинета.
— Разрешите войти?
А секретарю горкома достаточно было только услышать подобострастный, медоточивый голос Тузакова, как от хорошего секретарского настроения не осталось и следа. Разык Азимович видит, как хмурится лоб Абдувахида Хасановича, и настораживается. Как видно, недруги доложили уже секретарю о всех его тузаковских проделках.
А секретарь вытаскивает папку с «делом» Разыка Азимовича и начинает строгий, нелицеприятный разговор. Тузакову доверен ответственный пост — заведующего райфо. Этот заведующий должен как будто бы стоять на страже государственных интересов, контролировать, поправлять ошибки других. А Разык Азимович сам занялся очковтирательством. Он хвалил себя в отчетах за работу, которую не делал, писал о достижениях, которых в действительности не было.
Заведующий райфо оказался не только очковтирателем, но и греховодником. Он пытался организовать при своей особе нечто вроде гарема. Разык Азимович сделал даже одной из своих сотрудниц соответствующее предложение и получил в ответ звонкую публичную пощечину.
Секретарь горкома читает материалы о похождениях медоточивого посетителя и, полный негодования, поворачивается в его сторону. Секретарю хочется стукнуть кулаком по столу и выставить этого нечистоплотного гражданина за дверь. Но секретарь не стучит, не выставляет, он смотрит в лицо Тузакову и не узнает его. Вместо широкой, дежурной улыбки на этом лице теперь застыли скорбь и печаль. Тузаков ни от чего не отказывается, ни в чем не оправдывается.
— Да, занимался припиской. Да, получил пощечину.
Разык Азимович смотрит на секретаря взглядом обреченного человека, и из его правого глаза скатывается вниз на пол слеза. Всего одна. Но ее одной хватило, чтобы внести смятение в душу Абдувахида Хасановича. Секретарь горкома бросается к графину с водой. Он поит, успокаивает посетителя. Вместо того, чтобы ругать очковтирателя, секретарь ругает в душе самого себя. Не был ли он слишком груб с этим самым Тузаковым, не сказал ли чего лишнего?
Мужская слеза выбила Абдувахида Хасановича из привычной колеи, обезоружила его. Конечно, оставлять Тузакова в райфо дальше нельзя. Однако ему нужно дать возможность исправиться. Но где? Две недели думал секретарь над этим вопросом и наконец пришел к заключению, что наиболее подходящим местом для исправления дискредитировавшего себя заведующего райфинотделом будет пост директора швейно-трикотажной фабрики.
Так наступил второй этап в жизни и деятельности Разыка Азимовича, и продолжался этот этап примерно около года. Однако старые антиобщественные черты характера вместо того, чтобы исчезнуть, обросли за это время новыми, не менее отвратительными. Очковтиратель стал грубияном, фанфароном. Он ни с кем не желал считаться. Ни с людьми, ни с общественными организациями. Для Тузакова на фабрике был только один авторитет — сам Тузаков. Ему ничего не стоило накричать на рабочего, оборвать его на собрании, выставить инженера из кабинета. Мало разбираясь в тонкостях швейного и трикотажного производства, он вмешивался в технологический процесс, менял размеры, раскрои. Брак рос не по дням, а по часам. Детские платьица, костюмчики были таких фасонов и расцветок, что их никто не покупал. Казалось бы, что хитрого в докторском халате, однако и их Тузаков выпускал в таком виде, что медики отказались появляться в них на глаза больным.
Директора пробовали поправить. На фабрику была направлена специальная комиссия. А вахтеры не пропустили членов комиссии в цехи:
— Так приказал Тузаков.
Над головой Разыка Азимовича сгустились тучи, И снова ему пришлось идти в горком, снова менять свой малоприятный бас на медоточивый полушепот. И он пошел. И он сменил. Вежливо поклонился уборщице, поздоровался за руку с курьером. Глядя на приветливое лицо Тузакова, трудно было даже предположить, что этот милый, обходительный человек отругал неприличным словом женщину, оскорбил ни за что, ни про что старого мастера. Но то было вчера, на фабрике. А сегодня Тузаков тише воды, ниже травы. Он идет по коридорам горкома, и для каждого встречного у него есть приветливое слово.
— Как здоровье? Ваше? Вашего драгоценного отца? Старшего сына?
Так с широкой, приветливой улыбкой на лице он снова входит в кабинет секретаря.
— Ну, теперь Разыку Тузакову несдобровать, не вывернуться, — говорит кто-то из сидящих в приемной…
И он в самом деле не вывернулся бы. Но… искусство сценического перевоплощения было доведено у Тузакова до такого совершенства, что ему мог бы позавидовать любой деятель искусства. Тузакова ругают, называют бюрократом, грубияном, невеждой, а он стоит и только обреченно хлопает своими длинными, пушистыми ресницами. На этот раз Тузаков даже не льет слез. Он ждет, пока секретарь выговорится, успокоится. Затем выдерживает паузу и, бросив трагическим полушепотом три слова, уходит.
— Жена, дети, простите.
Бракодел и очковтиратель и в самом деле отец большого семейства. У него не то пятеро, не то шестеро ребят. Ну, как такого не пожалеть! И вот занесенная было рука опустилась.
Разыку Азимовичу на сей раз была подобрана для исправления должность директора базовой столовой № 28. Эта столовая должна была снабжать горячими обедами и завтраками городских школьников. Отец большого семейства, кому, как не ему, и было поручить такую почетную, благородную задачу. Но, как выяснилось позже, отец большого семейства не любил детей. Ни своих, ни чужих. В результате работа школьных буфетов оказалась сорванной. Продукты, предназначавшиеся для детей, раскрадывались, гноились на складе.
Отдел торговли решил снять негодного директора с работы, а бюро горкома партии специальным решением добавило: не только снять его, по и послать на низовую работу.
После этого заседания бюро прошло всего два дня, и в приемной секретаря снова, как ни в чем не бывало, появился Тузаков.
— Как настроение Абдувахида Хасановича? Приветлив ли он сегодня? Не раздражен ли чем?
В какой роли предстал на этот раз перед секретарем мастер сценического перевоплощения, мы не знаем, только вместо низовой работы Разык Тузаков снова очутился на посту директора.
— Я заявил протест против такого назначения, — сказал прокурор, — но с моим мнением не посчитались.
Разыка Тузакова хорошо знают в городе. Он работал здесь в самых различных организациях. Был финансистом, кулинаром, швейником. Стоял во главе лесных, мукомольных, снабженческих организаций. Он раз десять тонул и столько же раз снова всплывал на поверхность. В городе его так и зовут — «Ванька-встанька». Местные газеты посвятили деятельности Тузакова немало выступлений — статей, корреспонденции, фельетонов. По материалам этих фельетонов можно было бы написать поучительный роман о никчемном директоре. Фельетоны печатаются, а никчемный директор продолжает оставаться директором. "Раз-де мужчина плачет, значит, есть надежда, что мужчина исправится".
— Сердечный, добрый человек — наш секретарь, вот в чем беда, — говорят жители города.
Добрый. Но ведь эта доброта за чужой счет. За счет дела, которое проваливает Тузаков. За счет людей, которым он грубит, за счет детей, которых он лишает горячих завтраков.
Написал я этот фельетон и подумал: а не постигнет ли и его злая участь всех предыдущих фельетонов о Разыке Тузакове? А может, нет! Может, на этот раз никчемному директору будет предоставлена возможность излечиться от антиобщественных черт своего характера не на ответственной, а на какой-нибудь скромной низовой работе, как это и предусматривается решением городского комитета партии.
ШИВОРОТ-НАВЫВОРОТ
Недоразумение началось с шутки. На третьем часу репетиции студенческого самодеятельного коллектива Владимир Ленский устал и вместо того, чтобы спеть: "Куда, куда вы удалились…", — спел:
Изменение, внесенное Ленским в текст оперы, было встречено веселым хохотом. Дирижер постучал по пюпитру и сказал студентке, исполнявшей роль Ольги:
— Пока Ленский отдыхает, давайте повторим арию из первой картины.
Ольга вышла вперед, откашлялась, но вместо того, чтобы приступить к пению, стала держать речь.
— А что, — сказала она, — если нам вместо настоящей оперы подготовить к капустнику шуточную?
— А это как понимать?
— Давайте петь шиворот-навыворот, как пел сейчас Ленский.
Случилось так, что предложение Ольги, которую, как известно, даже Пушкин считал существом легкомысленным и ветреным, было встречено всеобщим одобрением. Обновление текста и музыки "Евгения Онегина" шло таким интенсивным образом, что через две недели состоялся показ спектакля.
Зрительный зал полон. Раздаются звуки знакомой музыки. Поднимается занавес, а на сцене творится нечто непонятное. Ларина поет почему-то не свою арию, а арию Сильвы:
Перетасовки арий в опере были очень неожиданны. Зрители смеялись над одной нелепостью, над второй. А нелепостям не было конца. И когда наконец в последней картине Онегин вместо своего знаменитого ариозо спел Татьяне:
чувство самой настоящей неловкости охватило многих из присутствующих. Люди не понимали, для чего было подготовлено такое представление.
— Как для чего?! — оправдывались участники спектакля. — Для смеха, чтобы повеселиться. Это же капустник.
Такое оправдание мало кого удовлетворило. Профессор Васильев был сконфужен больше других. Ему, директору института, хотелось сейчас же собрать у себя в кабинете студентов и объяснить всю бестактность перекройки "Евгения Онегина" "смеха ради".
Предполагаемый разговор в этот вечер, однако, не состоялся. В последнюю минуту профессор пожалел студентов. "Зачем-де портить им капустник?" И разговор был перенесен с субботы на понедельник. Потом на пятницу, снова на понедельник…
Так прошел месяц, второй. Неудача со студенческим капустником начала уже забываться, как вдруг в комитете комсомола раздался неожиданный телефонный звонок. Секретаря комитета просили немедленно явиться в горком комсомола, и не одного, а вместе с постановщиком оперы.
— Запоздалый гром, — сказал секретарь комитета.
А постановщик добавил:
— Теперь начнется проработка.
И членам комитета стало жаль участников капустника.
"Ну, хорошо, — думали они, — сделали ребята ошибку — допустили бестактность и к Татьяне Лариной и к сестре ее Ольге, так ведь это не злостная ошибка, а случайная. Стоит ли через два месяца после происшествия подвергать ребят проработке?"
Участники капустника отправились в городской комитет одной большой компанией. Вместе грешили, вместе и отвечать. Пришли и остановились перед дверью заведующего сектором культуры. Войти внутрь неловко. Еще бы, самое Ларину не пожалели. Старуху заставили петь легкомысленные куплеты. Но тенора и баритоны робели зря. Заведующий сектором Гоша Лисицын оказался молодым радушным человеком. Он вышел из-за своего стола и, широко улыбаясь, двинулся навстречу гостям.
— Привет оперным реформаторам! Так это вы, значит, поставили "Евгения Онегина" в новой редакции?
"Реформаторы" переглянулись, покраснели, и кто-то из них сказал:
— Да, мы. Но мы больше не будем.
— Почему? — удивился Лисицын. — Горком просит вас в порядке подготовки к городскому фестивалю выступить со своим представлением в Доме культуры.
— А вы видели наше представление?