— А что же вы загадали?
— Счастье, — тихонько сказала Нюська.
— Счастье, — выдохнул Лека.
Человек покивал головой и опять задумался. Леке показалось, что тот не поверил, и он добавил:
— У нас в каждой избе убитый на войне есть…
— А сверчки не помогают, — неизвестно к чему прибавила Нюська, и Лека, вместо того чтоб толкнуть ее в бок, согласно кивнул головой.
— Дядя, — спросил он, — а куда она упала?
Человек посмотрел на него и сказал, кивнув в сторону:
— Да вот сюда.
Лека вскочил и побежал к тому месту, куда показал человек. Нюська бросилась вслед за ним. Они упали на коленки и стали ползать по сырой земле, вороша руками листья и траву.
— Не ищите! — крикнул человек. — Я ведь подобрал. Идите сюда.
Он с трудом поднялся, глубоко в мягкую землю втыкая свою деревянную ногу, и подошел к мешку. Лека даже чуть зажмурился, ожидая, что яркий, жгучий свет звезды ослепит его сейчас, когда незнакомец достанет ее из мешка. Но человек вытащил коричневый камень не больше кулака и протянул его ребятам.
— А почему она не светится? — спросил Лека.
— Погасла, — ответил мужчина. — Пока вы сюда шли, погасла, а я ее в мешок.
Лека разглядывал звезду со всех сторон, и Нюська вырывала ее из его рук. И он отдавал ей, а потом снова забирал эту маленькую звезду. Странно, она совсем не была похожа на то, что представляли они. Обыкновенный камешек — вот и все.
…Небо вызвездило. Сжав в кулаке упавшую звезду, Лека уснул, привалившись к Нюське.
Проснулись они от лошадиного ржанья. Открыв глаза, Лека увидел мать. Вчера вечером, когда они, заслышав бренчание ведер, уходили к лесу, Лека подумал, что им за все это хорошо достанется, а мать, вместо того чтобы плакать или ругать его, смотрела и улыбалась. И в глазах у нее горели огоньки, которых он не видел с того дня, когда пела Христя в их избе. Мать улыбалась, ерошила его волосы, а рядом причитала Нюськина мать, прижимая Нюську к животу, а та тоже ревела, как белуга.
В сторонке, возле телеги, стоял дед Антон и говорил с человеком, у которого одна нога была деревянная.
Матери усадили Леку и Нюську на телегу, подошли к человеку в брезентовом плаще и чинно пожали ему руку. Дед Антон на прощание закрутил цигарку и отсыпал самосаду в широкий карман незнакомца. Потом развернул лошадь, и они поехали по мягкой дороге.
Человек в плаще смотрел им вслед, широко улыбался и махал рукой. Ноги он расставил широко, только ведь вместо одной ноги была деревянная палка. Видно, когда живы были обе ноги, любил он широко ступать и широко стоять на земле.
Телега тряслась мелкой дрожью на кочках, и Лека все ждал, когда мать, и Нюськина мать, и дед Антон начнут ругать их или, хуже того, спрашивать, куда да зачем они убрели из дому. Но, странно, все молчали и даже вроде не собирались их допытывать.
— Да-а, — сказал дед Антон, — знать, будет у нас город после войны. Возле такого завода непременно город должен быть, не менее.
— Вот ведь как бывает, — сказала мать. — Кто бы мог подумать, что ходим по такому богатству.
— Ну-кась, — обернулся дед к Леке, — покажь звезду.
Лека протянул звезду деду, и тот, цепко ухватив ее коричневым пальцем, долго смотрел, внимательно оглядывая со всех сторон.
— Звезда! — сказал он. — Настоящая звезда! Берегите ее, пацанята. Показывать потом всем будете как редкую ценность.
Лека с Нюськой переглянулись. Ну, значит, беда миновала, все в порядке.
Лошадь изредка поцокивала копытами по камням.
— Слышь-ка, Маш, — сказала вдруг Нюськина мама. — Катя, подружка моя, прибегала. Уборщицей в школе работает. Нашелся муж-то у Марьи Андреевны!
Мать всплеснула руками. Дед Антон обернулся к Нюськиной матери, намотав на кулак вожжи. Лека и Нюська подались вперед.
— Да-да, я не говори. В окруженье попал, партизанил. Орден получил. Письмо пришло ей, Марье-то Андреевне. Ну хоть оживет девка-то!
Лека с Нюськой прыснули. Нюськина мать спохватилась, что назвала учительницу девкой, потом махнула рукой и прикрикнула:
— Цыц вы, огольцы!
И тут же рассмеялась весело и свободно. И Лекина мать засмеялась тоже, и все они. А дед Антон повернулся к лошади, подставил ветру свою белую бороду и озорно, по-молодому, дурачась, крикнул:
— А ну, залет-тныя-а!
Теплый дождь
Ах, война, что ты, подлая, сделала…
Они стояли все втроем под отцовской плащ-палаткой, а дождь, будто живой, плясал возле них, шлепал свои тяжкие капли на желтый булыжник, пузырился в лужах.
Вокруг, громыхая пудовыми сапогами, пробегали солдаты, быстро проходили женщины — все почему-то в сером, — изредка раздавались команды. Перрон жил суетой и спешкой, как и всегда все перроны, но сейчас было в нем еще что-то особое. Что-то тревожное висело над всем этим — небольшим серым зданием станции, над булыжной площадью возле путей, над вагонами, узкими дачными вагонами, приспособленными уже под воинский эшелон и покрытыми для маскировки зелеными и серыми пятнами, — и тревога эта рождала сосредоточенность и тишину, в которой не слышалось привычного шума отъезжающих людей, а лишь топот сапог и редкие команды.
А дождь, теплый летний дождь все плескался, ходил по крышам вагонов, по площади, по плащ-палатке, под которой стояли они все втроем, по лужам и пузырился в них. Отец кивнул на лужу, в которой плавали пузыри, и сказал почему-то:
— К осени.
Словно нечего ему было больше сказать.
Сначала Алеше показалось, что это поют какую-то странную песню. Ее затянули где-то у паровоза, в голове эшелона, и подхватывали у каждого вагона, но когда она приблизилась, Алеша понял, что это никакая не песня.
— По ваго-о-она-а-а-ам! — кричали командиры.
— По ваго-о-она-а-а-ам!
Алеша вздрогнул, капля упала ему за ворот: отец убрал плащ-палатку, поправил пилотку.
К ним подбежал пожилой солдат с обветренным, морщинистым лицом, в длиннополой шинели, с гремящим у пояса котелком.
— Товарищ капитан! — сказал он волнуясь. — Дано отправление!
Отец, не оборачиваясь, кивнул и сказал Алеше:
— Ну, сын!
И поднял его, хотя Алеша был большой и тяжелый.
Их лица сровнялись, они глядели друг другу в глаза — Алеша-большой и Алеша-маленький: оба синеглазые, оба русые, у обоих веснушки на носу. Мама, да и не только она одна, все в их доме говорили, что они удивительно похожи друг на друга, просто даже поразительно: отец и сын, а словно два близнеца, только один взрослый, а другой мальчишка…
Алеша смотрел и смотрел в глаза отцу, на лицо его, запоминая до самых малых подробностей. Отец улыбался, хотя надо было бы, наверное, хмуриться, улыбался во весь рот.
Потом отец приподнял Алешу, прижал его к себе и крепко поцеловал.
Потом он посмотрел на мать и обнял ее. Они стояли, обнявшись, долго-долго, никого не замечая вокруг, будто они одни на всем свете.
Солдат, потоптавшись за спиной у отца, побежал к вагону.
Паровоз гукнул, и по всему составу прокатился глухой удар, вагоны, дернувшись, двинулись, а отец все стоял, обняв мать.
Солдат, прыгнувший на подножку, тревожно глядел на отца. Отец, будто поняв его тревогу, вдруг отодвинулся от мамы, посмотрел ей в глаза, ничего не сказав, потом повернулся и побежал за поездом. Солдат в длинной шинели протянул ему руку, и отец вскочил на подножку. Он сразу же обернулся к Ним, к Алеше и матери, и не крикнул, не махнул рукой, только глядел на них.
И вдруг вышло солнце. А дождь все не переставал. С неба тянулись белые нити. Над серыми облаками, над вагонами уходящего поезда, над дальним лесом у горизонта встала крутая радуга.
К ней уезжал отец, стоя на подножке, глядя на них, будто стараясь навсегда запомнить.
Когда поезд скрылся, мама заплакала.
Крепилась-крепилась и заплакала.
Все смотрели на них, и Алеше вдруг стало неловко за маму: что же теперь плакать, ведь все едут на фронт. Все надели военную форму и едут, а отцу — что же, дома сидеть?
Алеша гордился отцом. Во всем их большом доме только у него был такой отец — военный, красный командир.
Когда вечером он приезжал со службы на «эмке» и шел по двору стройный, подтянутый, в блестящих сапогах — все, кто бы ни был во дворе, всегда бросали свои дела и смотрели на отца, на то, как он шел, и все всегда улыбались, потому что шел он замечательно, по-военному.
Даже доминошники, какие-то расхлябанные дядьки в майках и в расстегнутых рубахах, — те, что каждый вечер колотили по дощатому столу и ничего не замечали вокруг, и те, когда приезжал отец, оборачивались на него, и кто-нибудь из них говорил довольно:
— Строевик!
Словно завидовал тому, какой отец подтянутый и четкий.
Алеша иногда думал, что весь их дом, когда люди видят отца, становится будто спокойнее оттого, что здесь живет красный командир.
Когда началась война, в то воскресенье, за отцом пришла машина, и он исчез и не появлялся три дня, а потом, когда вернулся, измученный, усталый, к ним в квартиру сразу набилось полно людей — соседи со всего двора, были среди них и доминошники, теперь застегнутые на все пуговицы. Они настойчиво расспрашивали отца что и как. Некоторые показывали повестки.
Отец один был спокоен среди этих людей, весело, как до войны, улыбался и говорил:
— Все будет, как надо, как надо… Думаю, разобьем их быстро.
И люди уходили, немного успокоенные.
А потом Алеша видел соседей — и доминошников, и других — в солдатских шинелях, с мешками, они уходили каждый день со двора, окруженные женщинами и детьми.
Так что ж, его отец, кадровый военный, да еще командир, хуже их, что ли? Пришла и его очередь. Как же без таких, как отец, доминошники воевать будут?
Так что нечего тут и плакать.
Но мама все плакала и плакала, будто осталась одна на всем свете.
Дома было пусто и неуютно. Алеша ходил по гулкой комнате, прислушивался к радио, передававшему марши, поглядывал в окно. Во дворе, как ни в чем не бывало, носились мальчишки; прямо от дома спускался крутой косогор, у его подножия синела река, а по ней шел буксир с баржей. Все было, как всегда, как обычно, будто и не было никакой войны.
Мама, с лицом, опухшим от слез, молча сидела у стола. Там, в деревянной рамке, была фотография отца. Иногда мама покачивалась, щеки ее сразу становились мокрыми; она всхлипывала, и Алеше больно и горько было от этих слез. Он подошел к маме, прижался к ней, она обняла его, положила голову ему на плечо, словно взрослому, словно отцу, но не успокоилась, а только еще сильней заплакала.
— Ну что же, — сказал Алеша, — что же плакать теперь… Папа скоро вернется. Вот увидишь, к первому сентября уже вернется, что ты в самом деле.
Мама хотела улыбнуться ему сквозь слезы, но улыбка не получилась, и она снова заплакала. Алеше стало досадно: что же она понять не может таких простых вещей.
Он прикрыл тихо дверь и спустился на улицу.
Алеша осуждал мать; он думал про себя, что жена красного командира, так же как и он, сын командира, не может быть слабой и не может позорить отца слезами. У военных даже в семье не может быть слез.
Во дворе блистали на солнце лужи, мальчишки гоняли на велосипеде сразу по трое: один в седле, второй на раме, третий на багажнике.
Алеша удивился. Велосипед был во дворе всего один, у Гошкиного, из сорок третьей квартиры, отца. Он ездил на нем всегда сам, и Гошка вечно просил у него покататься. Но дальше нытья дело не шло, Гошкин отец не доверял велосипед даже собственному сыну, потому что, дело понятное, ценная это была машина.
Алеша присмотрелся. Да, велосипед был Гошкиного отца. И ехал на нем Гошка, катя двух «пассажиров».