— Какое же его мистическое имя?
— Оно может быть открыто только тем, кто его носит!
— Вот видите ли, — заговорил доктор Герье, чтобы сразу покончить с вопросом о тайном обществе, — я никогда ни с кем не сталкивался из оккультистов, масонов или вообще людей, принадлежащих к тайным обществам! Только незадолго перед моим отъездом сюда я был приглашен, хотя совершенно не искал этого, на действительно поразительные опыты, которые были показаны в тайном собрании. Пригласил меня некто Трофимов и затем говорил со мною, причем оказался человеком, достойным доверия и уважения. Но затем, к сожалению, мне пришлось разочароваться в нем.
— Разочароваться?!
— Да, потому что я видел его близкие отношения к человеку, о котором имею полное основание сказать, что он дурной.
— И только-то?
— Разве этого мало?
— Однако как вы еще молоды, доктор, и способны увлекаться непроверенным впечатлением! Если бы хорошие люди отвертывались от дурных и не желали иметь с ними сношения, то эти дурные имели бы возможность творить, что им угодно, и ничем не сдерживаемое зло распространялось бы все больше и больше! Из того, что ваш господин — как вы его назвали? — имеет отношение с дурным человеком, ничего еще не следует. Это может одинаково свидетельствовать как не в пользу, так и в пользу его нравственных качеств. Все зависит от того, как он сам ведет себя.
XLIII
Доктор Герье задумался.
В самом деле, может быть, граф Рене был прав, и он слишком поспешно сделал свои заключения о понравившемся ему сначала Степане Гавриловиче.
Ему было лестно также, что о нем все-таки давали хорошие рекомендации, и это не могло не затронуть его самолюбия.
— Пусть так! — сказал он. — Мне очень приятно, если господин Трофимов рекомендует вам меня, значит, он считает, что я на дурное не способен, и, значит, он считает дурным то, на что именно я считаю себя неспособным. И если он пишет вам…
— О, нет! — перебил его Рене. — Это не он мне пишет, потому что тот, чье это письмо, живет в Германии, он написал в Петербург, а оттуда его письмо препроводили ко мне вместе с другими письмами об этой барыне. Вы здесь находитесь при ней?
— Да, при ней! — подтвердил доктор.
— И знаете, зачем она приехала?
— Нет, об этом не имею ни малейшего понятия.
— Вы давно ее знаете?
— Очень недавно. И попал я сюда по недоразумению, думая, что на ее месте будет не она, а другая.
— Так что вы не посвящены в ее замыслы?
— Нисколько.
— Впрочем, я и не сомневаюсь в этом, потому что если бы вам были известны ее намерения, вы не могли бы отнестись к ним сочувственно, иначе мне не писали бы о вас того, что пишут.
— А разве в ее намерениях есть что-нибудь преступное?
— Преступного, с формальной точки зрения закона, она ничего не замышляет, но, с точки зрения чистой морали, дело не совсем благовидно!
— Вы мне можете объяснить, в чем это дело? Я вам даю слово, что буду молчать, если потребуется.
— А смолчать вы сумеете?
— Будьте покойны, сумею!
— Впрочем, если и проговоритесь, от этого худа не будет, потому что все равно, рано или поздно, она должна узнать, что мы видим ее карты гораздо яснее, чем она сама. Она желает представиться королю и передать ему сведения из Петербурга, якобы в качестве его приверженицы, желающей ему добра. Двор наш, пользуясь гостеприимством России, разумеется, в данную минуту во многом — прямо скажу — зависит от русского государя. И там, в Петербурге, во дворце, борются относительно нас два течения: одно составляют все окружающие государя, находящиеся под влиянием консула Бонапарта, которому король Людовик XVIII не дает спокойно спать в Париже, другое течение представлено одним человеком, и этот человек — император Павел, рыцарски предложивший нам гостеприимство в России. Пока он расположен в нашу пользу, нам нечего бояться никого, и мы можем спокойно ждать, пока состоится торжественный въезд Людовика XVIII в Париж для того, чтобы занять опустевший ныне трон Франции.
— А вы думаете, это случится когда-нибудь? — невольно вырвалось у Герье.
— Я уверен в этом! — серьезно произнес Рене, как человек, который не допускает и тени сомнения. — Я уверен в этом, — повторил он. — Рано или поздно это случится, быть может, не скоро, но наверное случится! А пока мы должны зависеть от других и оберегать себя сколько возможно. Император Павел является нашей защитой, и, разумеется, нынешнему консулу Бонапарту выгодно поссорить его с нашим королем. Для этого он не пренебрегает ничем и пользуется даже услугами иезуитов в Петербурге. Врагам нашим необходимо хоть чем-нибудь скомпрометировать Людовика XVIII в глазах Павла; появление вашей госпожи…
— Драйпеговой! — подсказал Герье, видя, что граф затрудняется произнести эту фамилию.
— Ну, да! Все равно, как вы ее называете. Ее появление здесь — одна из тех ловушек, которые ставятся нам на каждом шагу. Она достала рекомендательные письма от преданных в Петербурге королю лиц и явилась сюда с предложением своих услуг, хотя бы для передачи в Петербург писем, которые неудобно доверить почте. Расчет понятен: авось ей доверят что-нибудь, могущее не понравиться императору Павлу, и тогда ее дело будет сделано. Она и не подозревает, что сама же в своих рекомендательных письмах привезла шифр, который раскрывает весь план ее или, вернее, людей, пославших ее.
— Так что если вы осведомлены уже обо всем, то, по всей вероятности, она не будет допущена к королю?
— Это было бы самое простое, но, к сожалению, два других рекомендательных письма — от таких лиц, желание которых нам нужно исполнить, чтобы не раздражить их отказом лицу, снабженному их рекомендацией. Я доложу королю, и король примет ее в аудиенции.
— Значит, я так и могу передать ей это?
— Да, прошу вас, передайте! Вы напишите мне адрес, по которому можно будет послать приглашение с извещением, когда у короля будет прием. Вы по-немецки пишете?
— Пишу! — ответил доктор Герье.
— Так вот, пожалуйста! Напишите немецкими буквами, где живет эта госпожа! — и граф передал доктору листик синей с золотым обрезом бумаги и перо.
XLIV
Когда граф передал доктору перо и бумагу, он отодвинул в сторону безделушки, стоявшие на том конце, у которого сидел Герье, чтобы тому было удобнее писать.
При этом случайно к доктору повернулась одна из рамок с миниатюрой, и доктор, уже принявшийся было выводить немецкие буквы и мельком взглянувший на миниатюру, так и остановился с пером в руках, во все глаза уставившись на маленький портрет. На нем было изображено личико девочки-подростка, в котором легко было узнать ту молодую девушку, которую Герье видел в Петербурге.
Это была, несомненно, она, потому что, как был уверен Герье, такой красоте, как ее, повториться нельзя! На портрете лицо было лет на семь или восемь моложе, но те же глаза, те же черты лица и даже то же детски-испуганное выражение, сохраненное ею до сих пор.
Граф думал, что доктор остановился, потому что вспоминает начертание какой-нибудь немецкой буквы, и не сразу заметил, что тот просто уставился на миниатюру и вовсе забыл, что должен писать адрес Драйпеговой.
— Что с вами? — спросил граф наконец, удивленный оцепенением доктора.
Тот, однако, не расслышал его вопрос, и графу пришлось еще раз повторить:
— Да что с вами?
— Да ведь это она! — проговорил наконец Герье, указывая на миниатюру.
— Кто "она"?
— Не знаю.
Граф повернул к себе миниатюру, взглянул на нее, поглядел на доктора и подал ему портрет.
— Вам знакомо это лицо?
— Да, знакомо.
— Вы не ошибаетесь?
— О, нет! Разве можно забыть это лицо тому, кто хоть раз его видел!
— А вы его видели?
— Да.
— Где? Когда?
— Во время опытов, о которых я вам говорил, она была прозрачная, воздушная…
— Во время опытов! — вздохнул граф. — Значит, вы видели только ее просветленное тело, не живое, то есть то, которое мы называем живым на земле?
— Нет, я видел ее и живую.
— Живую?
— Да.
— Такою, как она изображена тут?
— Нет, здесь она — подросток, а я видел ее девушкой, на вид лет двадцати.
— Да, так это и должно быть. Да нет, впрочем, это невозможно! Тут, очевидно, какое-нибудь недоразумение, простое сходство…
— Простого сходства не может быть, уверяю вас!
— Не уверяйте, вы не знаете, что вы делаете, или, напротив, говорите: вы сказали, что вы не знаете, кто она, значит, вы видели ее мельком?
— Не совсем, я даже вам больше скажу: ради нее я приехал сюда, в Митаву.
— Как ради нее?
— Да, я был уверен, что мне именно ее придется сопровождать сюда, а не госпожу Драйпегову. Я принимал эту девушку за дочь одного господина в Петербурге, который оказался отцом госпожи Драйпеговой. Увидев эту девушку, я невольно стал искать ее встречи вновь и в этом отношении меня подвинули слова, сказанные мне при известном мистическом настроении, вызванном необычайною обстановкой…
— Эти слова?
— "Ищите и найдете".
— И вы стали искать?
— Да.
— Эту самую девушку?
— Да.
— И я слышал те же слова про эту именно девушку, портрет которой вы держите в руках. И мне было сказано: "Ищите и найдете". С тех пор прошло много времени, я искал, желал, но до сей минуты все искания мои были напрасны.
Доктор Герье поглядел на графа и не мог не поразиться страшной переменой, происшедшей в нем.
Граф был бледен и казался сильно взволнованным; он как бы бессильно опустился в креслах, в которых сидел, откинувшись на спинку и поникнув головой. Он поднял руки и закрыл ими лицо и тяжело дышал, не имея сил продолжать разговор.
Доктор Герье сидел против графа, ожидая, что будет дальше, вместе с тем готовый оказать помощь, если ему станет дурно.
Граф был близок к состоянию обморока, но он совладал с собой и, не отымая рук от лица, заговорил медленным, тихим голосом:
— Теперь понимаю, почему именно вы явились сюда и почему вы были рекомендованы мне. Вы должны были привезти мне первое известие о ней. — Граф резким движением поднял голову и протянул обе руки доктору. — Благодарю вас! — сказал он.
Руки его были холодны как лед.
XLV
Доктор Герье внимательнее пригляделся к чертам лица графа и теперь, когда всякая условность привычной выдержки спала с него, благодаря его волнению, и в заблиставших искренностью глазах стала видна, что называется, душа, теперь доктор заметил, что граф стал похож — в особенности взглядом — на миниатюрный портрет молодой девушки или, вернее, портрет приобрел сходство с графом.
Черты красивого, благородного лица графа были чисто мужские, и потому сходство его с девушкой не могло поразить сразу и выказалось только в минуту искреннего душевного порыва.
— Неужели это — ваша дочь? — проговорил Герье как-то почти бессознательно, словно по какому-то внутреннему внушению.
Он спросил это, а сам уже не сомневался, что это было именно так.
— Да, моя дочь! — подтвердил граф. — Единственный мой ребенок, о погибели которого я не имел достоверных сведений, и потому у меня оставалась еще надежда, что она жива и что я найду ее. Меня еще поддерживали в этом слова, сказанные и вам: "Ищите и найдете!" И я верил в эти слова, хотя такая вера, если рассудить, могла показаться почти безумною. Но я жил ею, и не будь у меня надежды найти свою дочь, я не вынес бы этой жизни. Последнее время я был близок уже к отчаянию; мне казалось, что я тешу себя несбыточной мечтой, что невозможное не может стать возможным и что все мои усилия останутся бесплодными, как оставались до сих пор. И вдруг вы мне привозите известие, что видели ее, что она жива!
— Но как же вы расстались с нею? — опять спросил Герье, предчувствуя уже, что история графа — одна из тех ужасных и несчастных историй, которые были разыграны революцией почти в каждой французской дворянской семье того времени.
— Как я расстался, — тяжело вздохнув, произнес граф, — вы уже, вероятно, догадываетесь, но я все-таки расскажу вам подробности, воспоминание о которых мне было мучительно до сих пор. Теперь же, когда я вижу, что все-таки терпел недаром, ждал и искал, мне даже легче будет, повторив эти подробности, сгладить их остроту случайным радостным известием, привезенным вами. Боюсь сказать, но я слишком счастлив теперь, и пусть это счастье умерит и утешит прежнее наболевшее горе!
Мы жили в Париже, в моем отеле, с женой и тремя детьми; двое из них были еще маленькие, а третьей исполнилось двенадцать лет, и мы, по обычаю, отдали ее на воспитание в монастырь, где воспитывались и другие ее сверстницы.
Время в Париже тогда было тревожное, носились всевозможные слухи, но покойный король, Людовик XVI, успокаивал нас, да и мы сами никак не могли предполагать, что мы накануне тех страшных событий, которые породила вспыхнувшая вдруг, как от удара молнии, революция. Правда, она готовилась исподволь, издавна, и семена ее были положены еще в царствование Людовика XV, но, наконец, она вспыхнула; ручьи крови затопили Францию, и одною из первых была пролита кровь ее короля. Народ давно глухо и бессознательно готовился к тем ужасам, которые оказались слишком страшны и чудовищны, чтобы можно было предвидеть или ожидать их.
Добрый, мягкий король Людовик XVI полагал, что делает все возможное для благоденствия своих подданных и вместе с несчастной, наивной королевой Марией-Антуанеттой был убежден, что народ благоденствует. Королева давала празднества в Трианоне, в Лувре назначались блестящие приемы, и двор веселился, не подозревая, что уж тлеет тот огонь, который вдруг взорвет все прежнее и сокрушит его.
Пока шли праздники и приемы, двор, убаюканный ими, не обращал внимания на тревожные слухи и вести, считая их преувеличенными и воображая, что все останется навсегда так, как было до сих пор.
Я, по поручению короля Людовика XVI, был отправлен в Верону, за границу, где находился тогда дядя его, наш нынешний король. Людовик XVI поручил мне, чтобы я уговорил его дядю вернуться в Париж, где он мог своим влиянием оказать помощь королю. В числе главнейших доводов к тому, чтобы он вернулся как можно скорее, король приказал заверить своего дядю, что в Париже спокойнее, чем когда-нибудь, и он верит в будущность королевской Франции.
Моя поездка не должна была быть продолжительной, и я расстался с женой и детьми, шутя и улыбаясь, — шутя, что сбегу от них совсем и никогда их больше не увижу! На самом деле я так был уверен в своем скором возвращении, что, не успев съездить в монастырь, чтобы проститься со старшей дочерью, не особенно даже тревожился об этом.
XLVI
— Я помню, — продолжал рассказывать граф Рене, — это веселое шутливое прощание, как сейчас, помню, как обняла меня жена и как две маленькие девочки прыгали, повиснув на моих руках, и кричали, что не отпустят папу. Их насильно оттащили от меня, и я, улыбаясь им, едва отбился от них.
Париж был сравнительно тих и мало оживлен в ранний час утра, когда я уезжал. На рыночной площади только гудела толпа народа, и мог ли я думать, что ее гул через несколько десятков дней преобразится в неистовый крик насилия.