– А того… – обиделся Любой Дурак. – Я считаю, что жить на родине значит проявлять чрезмерный патриотизм. Сами-то Вы чего на ней не живете?
– Я же Купол Мира над Европой возвожу! – веско напомнил Кикимото. – Вот возведу – и…
– Не возведете, – вмешался инспектор. – Ибо Вы оштрафованы мною за самовольное строительство закрытого помещения. И не говорите, будто не знали, что надо подавать заявку заранее.
– Я же не крытый рынок строить собрался! – рассвирепел Кикимото. – Я же произведение искусства создаю! Вы бы еще Леонардо обязали заявку заранее подавать – перед тем, как он писать Мону Лизу решил…
– Леонардо тут ни при чем. Он давно умер. И он был гений. А Вы – Кикимото.
Кикимото подошел к инспектору и с размаху ударил его по роже: удар получился неловкий.
– Дайте-ка я, – сказал Любой Дурак и отвесил инспектору такую оплеуху, что тот рухнул на пол мастерской глыбой неотесанного мрамора, чуть не проломив пола.
Покуда инспектор лежал без сознания и бытия, Любой Дурак сказал:
– Пора нам отсюда сматываться.
– А как же материалы? – растерянно спросил Кикимото. – Когда я еще наберу столько яичных скорлупок?..
– Да я Вам столько и даже больше за неделю наем, – пообещал Любой Дурак. – Были бы яйца – едоки найдутся!
– Если Вы думаете, что я умер, то глубоко ошибаетесь, – вдруг произнес инспектор вполне сознательно и бытийно. – Я жив и здоров. А Вам придется ответить перед законом. За самовольное строительство закрытого помещения и за оскорбление официального лица… даже за разбитие официального лица при выполнении одной служебной обязанности. – И он приложил к своему официальному лицу смоченный кровью носовой платок.
– Вот ведь привязался! – вздохнул Любой Дурак. – А подкупить Вас можно?
– Я неподкупен, – исчерпал вопрос инспектор.
Перестав вертеть в руках деньги, Любой Дурак снова спрятал их в рюкзак и сказал:
– А я вот подумал… мне-то чего здесь надо? Пойду я.
И он ушел, оставив присутствующих в полном недоумении.
– По-моему, Вы обидели его своей неподкупностью, – с грустью сказал Кикимото.
– Не может быть! – схватился за голову инспектор. – Что же теперь делать?
Кикимото пожал плечами. Потом сосчитал склеенные скорлупки и вынул бумажник.
– Значит, так, гадюка, – сказал он инспектору. – Или бери тринадцать иен, или проваливай.
– Почему тринадцать? – выпучил глаза инспектор.
– Потому что закрытое помещение, за которое ты намерен меня оштрафовать, построено пока не из четырех миллионов двухсот тысяч ста сорока трех скорлупок, как ты сказал, а всего из тринадцати. Остальные четыре миллиона двести тысяч сто тридцать скорлупок с закрытым помещением ничего общего не имеют, а являются просто строительными отходами.
– Какие же они отходы, – завозмущался инспектор, – когда они все целенькие?
– Сейчас целенькие, а через минуту уже не целенькие будут!
С этими словами Кикимото бросился топтать скорлупки, приговаривая:
– Заявку ему подавай! Ишь, мерзавец! Ты бы заявку у Родена спрашивал, когда он «Мыслителя» ваять начинал! Или у Моцарта, когда тот приступал к сороковой симфонии! Или у великого русского народа – накануне создания им сказки «Финист ясный сокол»!
Страшный хруст четырех миллионов двухсот тысяч ста тридцати скорлупок сотрясал южную оконечность Испании. Люди выбегали из домов, подозревая начало землетрясения, и бежали в сторону моря. Только простодушная Пакита бежала в обратную сторону: она рвала на себе редкие волосы и кричала:
– Спасайся, любимый! Уходи к побережью…
Однако, влетев в мастерскую и поняв, в чем причина шума, она перестала рвать на себе редкие волосы и спросила с болью в правом подреберье:
– Что с тобой, любимый?
– Я крушу тут все к чертовой матери! – хохоча безумным смехом, отвечал Кикимото. – Шиш вам всем, а не Купол Мира! Хрен вам всем собачий!
– Как это – «хрен собачий»? – заинтересованно спросил инспектор.
– Не ищите, не ищите логики в его высказываниях! – вскричала простодушная Пакита. – Он сошел с ума. Так или приблизительно так ведут себя все великие художники, отвергнутые современниками.
– Разве он отвергнут современниками? – удивился инспектор.
– Конечно, отвергнут! Неужели Вы не понимаете, селезень, что Вы один из них? У Вас же на руках его кровь!
– У меня на руках моя собственная кровь, – защитился инспектор. – Из моей же рожи, разбитой Вашим любимым на пару с Любым Дураком.
– А где Любой Дурак? – огляделась простодушная Пакита.
– Обиделся на меня и ушел, – смутился инспектор.
– Вы просто какой-то гонитель всего чистого и светлого! – разъярилась простодушная Пакита.
– Разве Любой Дурак был чистым и светлым? – Инспектор выглядел изумленным.
– Как же Вы быстро его забыли! – покачала головой простодушная Пакита. – Так же быстро Вы забудете и вторую свою жертву – Кикимото, умирающего у Вас на глазах.
Бросив поспешный взгляд на Кикимото, инспектор с ужасом увидел, что тот действительно при смерти. Он лежал на вершине ослепительно белой горы посиневшим – и предсмертная судорога сводила его члены предложения.
– Вызывайте врача! – закричал инспектор.
– Поздно, – голосом судьбы откликнулась простодушная Пакита. – Поздно и ни к чему. Дайте ему и в этом разделить судьбу всех великих художников. Ни один из них не остался в живых. Возьмем хоть Веласкеса или… – Простодушная Пакита явно хотела взять еще кого-нибудь, но слезы чуть не задушили ее, и она замолчала. Впрочем, тут же непроизвольно рассмеялась, – увидев, что инспектор принялся делать массаж сердца уже практически мертвому Кикимото. Слабой рукой Кикимото с силой отпихнул от себя нависшую над ним тушу инспектора и опочил навеки.
– Мир его праху! – сказал инспектор.
– Да какому праху! – до глубины души возмутилась простодушная Пакита. – Он же только что умер… а Вы говорите о нем так, словно он давно разложился весь! Посмотрите на него: какой свеженький лежит…
Тут она нечаянно уронила на уже окаменевшее тело Кикимото темноволосую голову, чуть не разбив себе череп, и завыла традиционным для этих краев воем под названием «Вой девушки, у которой умер возлюбленный». От этого воя внутри у инспектора похолодело.
– Не простудитесь! – проявила заботу простодушная Пакита, не переставая выть. – Кстати, почему бы Вам вообще не уйти туда, откуда Вы пришли?
– Да я уже и не помню, откуда пришел, – растерялся инспектор.
– А Вы помните, кто Вы и куда идете? – воя, задала философский вопрос простодушная Пакита.
Инспектор помотал головой, державшейся у него на липочке.
– Вы – что, вообще не помните ничего про себя? – Вдова пристально поглядела на инспектора, словно желая внушить ему идентитет.
Через паузу Станиславского инспектор сказал:
– Почему же… помню кое-что!
Тут он подошел к трупу и, грубо оттолкнув простодушную Пакиту, схватил мертвого Кикимото за руку. Разжав ему пальцы, инспектор извлек на свет тринадцать иен и опустил в карман пиджака.
– Помню вот, должок у покойного передо мной был… тринадцать иен. Вот теперь всё. До свидания.
Инспектор осторожно улыбнулся и ушел, оставив простодушную Пакиту наедине с ее горем.
– Все инспекторы сволочи! – про себя обобщил мертвый Кикимото.
Простодушная Пакита похоронила его во дворе мастерской, вырыв возле одной из стен просторную могилу. Из раздавленной яичной скорлупы она соорудила над могилой высокий белый холм.
– Ну, чем не Купол Мира! – похвалила себя простодушная Пакита и села у подножия холма.
В ее чреве уютно копошилось потомство: четыре мальчика и одна девочка без бантов. Уже были отчетливо слышны их счастливый смех и добродушные пререкания. Особенно радовали будущую мать голоса Хорхе и Луиса – она даже пожалела, что так настойчиво отказалась рожать Борхеса: было бы еще веселее!
– Чего сидишь-то? – покачала головой проходившая мимо ворчливая соседка Мерседес последней модели. – Нагуляла пять пуз себе и сидит!
Простодушная Пакита не знала, как ответить на заданный ей вопрос, и только улыбнулась светлой улыбкой.
Плюнув в ее сторону, ворчливая соседка Мерседес последней модели опять покачала головой и сказала:
– Вот уж воистину простодушная! Недаром народ Испании прозвище тебе такое дал…
И, осторожно трогаясь с места, Мерседес последней модели с бархатным звуком отъехала в направлении местного рынка покупать сельдерей.
А простодушная Пакита легко вздохнула и задумалась о том, до чего же все-таки прекрасна жизнь со всеми ее радостями и горестями.
ГЛАВА 30
Сильный рывок вперед, не ломающий гармоничной структуры художественного целого
Те из нетерпеливых читателей, которые, начиная уже с первой главы, упрекали автора данного произведения в постоянном топтании на месте, неправы в корне зуба – и мне жаль их. Тупые, недальновидные, они и понятия не имеют о том, какие необозримые дали были открыты им на протяжении, и протяжении, и протяжении последних двадцати девяти глав. Структура художественного целого во всем своем великолепии оказалась развернутой перед ними вширь: гуляй не хочу! Причем, прошу заметить, никаких угроз: дескать, направо пойдешь – Редингота потеряешь, налево – Деткин-Вклеткина, назад – Марту, а пойдешь вперед – хлопнут тебя сицилианские мафиози без суда и следствия так, что мало не покажется… Отнюдь и отнюдь, доложу я вам: личная безопасность читателя и безопасность его близких для автора настоящего художественного произведения всего дороже.
А что иной писатель идет вширь, но не вглубь, так это только вопрос его идиостиля – хоть Цветана Тодорова спросите, если найдете. Бывают, например, писатели с панорамным типом мышления (замечу в скобках, что как раз он-то и присущ хоть и покойному, но от природы своей все-таки весьма и весьма беспокойному автору данного произведения): таких писателей, как правило, тянет к развернутой монументальности. Откуда подобные берутся, спросите вы меня? Отвечу вам: подобные берутся из гущи самой жизни. Иногда бывает достаточно просто запустить в эту гущу пятерню – и тотчас же вытащишь на свет Божий пару-тройку художников слова с панорамным типом мышления, причем одним из них обязательно будет ваш покойный слуга.
Что же предполагает он, панорамный тип мышления? А предполагает он склонность художника слова к отображению в бессмертных своих творениях широкого, как монголоидное лицо, среза жизни на данный момент времени. Образно говоря, берет художник слова огромный нож и начинает резать прямо по живому – что твой хирург. И тогда уж – кто не спрятался, я не виноват, а уже через минуту внутренности мира вывернуты наружу – подходи, читатель, любуйся… совершай, так сказать, анатомический анализ жизни. Если же задели кого неосторожным движением – отсекли ручку, ножку, головку, так… не без этого: срез он срез и есть, не убережешься! И не надо говорить, что вокруг слишком много изувеченных… правда эпохи выше кривды всех изувеченных.
Я думаю, ни для кого тут особенно не секрет, что именно такой вот срез жизни и был предложен бесконечно и безнадежно любимым мной читателям в предшествующих главах. Но неймется некоторым из бесконечно и безнадежно любимых мною читателей. Режь смелее, – требуют они, – забирай глубже, дорогой художник слова! И ничего не бойся, ибо мы с тобой. Ах, соблазнительны сладкие эти речи – соблазнительны, да опасны… Или я не знаю вас, бесконечно и безнадежно любимые мои? Со мной-то вы со мной, но это лишь до тех пор, пока я держу себя в руках. А чуть послабление какое – поминай вас как звали! Предадите вы меня и продадите за полпакетика сухариков с чесноком… И потом будете всей разъяренной толпой топтать ногами мой плоский, как расхожая шутка, компьютер да приговаривать: «Вот тебе, дорогой художник слова, от благодарных современников!» Ибо такова уж ваша читательская природа, бесконечно и безнадежно любимые мои: сегодня нежно приласкать, а завтра грубо отпихнуть от себя, чтобы прямо тут же, без всякого стеснения, уйти в кусты с каким-нибудь Иваном Петровичем Сидоровым-Бек из города на Оби, описавшим без прикрас, но с подробностями половую жизнь несовершеннолетнего малярийного комара. Она-то, на самом-то деле, и интересует вас в первую очередь. Впрочем, в вину вам это, конечно, ставить глупо: откуда же было взяться у вас панорамному мышлению, которое только у писателя и может быть?
А стало быть, не клянитесь мне в верности: верных читателей не бывает на свете! И не просите меня ни резать смелее, ни забирать глубже – давайте я уж сам разберусь и насчет резать, и насчет забирать. Как-нибудь да разрежу, куда-нибудь да заберу: мне, прошу поверить, оно не впервой – резать и забирать! На моей совести этих порубанных уже и не счесть. Впору песню затягивать: «Сколько я зарезал, сколько я убил!» А совесть все равно кристально чиста – что твой родник, ибо высокие, как башни, цели искусства оправдывают его же низкие, как табуретки, средства.
Так что не привередничайте-ка вы в пути, бесконечно и безнадежно любимые мои. Я-то уж дорогу знаю. А придет время – так вперед скакну, как вам вперед скакать и не снилось! Вот прямо сейчас уже скакну – предупреждаю тех, у кого ноги слабые. Потому что у меня лично ноги сильные – ровно у страуса. Не успеете оглянуться, как я уже сильными этими ногами всех вокруг истоптал, а сам впереди – прогуливаюсь по земляничной поляне!
Вися посреди Токио в миллиметре от тротуара, Умная Эльза ожидала ответа Японского Бога. Но дни проходили за днями, недели за неделями – молчал Японский Бог. «Чтоб ему пусто было! – время от времени думала Умная Эльза. – Это просто неприлично – так долго задерживать ответ… Некоторые все-таки ужасно неаккуратны в переписке: пошлешь им срочное письмо, а они – ни гугу, причем годами! Интересно, со всеми богами так переписываться или только с этим?»
Вися посреди Токио в миллиметре от тротуара, Умная Эльза сильно мешала прохожим. Некоторые из них – те, которым полагалось ходить по соответствующей улице чаще других, – постоянно возмущались, по-японски спрашивая Умную Эльзу, чего это она тут развиселась. Но она висела себе и в ус не дула (за время висения у нее выросли густые кавалерийские усы), потому что у нее было дело: Умная Эльза ждала письма. Кстати, некоторым прохожим – тем, что повежливее, – она прямо так и отвечала: жду, говорила, письма, непонятно, что ли? Кто понимал, кто нет, но уж до этого-то Умной Эльзе совсем дела не было.
На третий день к месту висения Умной Эльзы пришла Ы Е. Пришла и отныне стала приносить Умной Эльзе всякие японские гадости в горшочках – от этих японских гадостей у Умной Эльзы постоянно болел живот. Время от времени она просила Ы Е приносить ей что-нибудь другое, раз все равно, дескать, взялась приносить, но Ы Е как носила одни японские гадости, так носить их и продолжала. В этом специфика национальной кухни, любила говорить она, – и Умной Эльзе приходилось смиряться, с трудом пережевывая длинные вязкие водоросли и компактные хрусткие тельца юных морских коньков-горбунков.
Так и шло время, пока однажды к висящей над тротуаром Умной Эльзе не подошел один милый прохожий и не предупредил ее, что Ы Е обожает травить собственноручно приготовленными ядами кого ни попадя. Умная Эльза сразу же смело предположила, что японские гадости, которыми кормила ее коварная Ы Е, были отравлены. Чтобы предотвратить дальнейшее воздействие ядов на организм, Умная Эльза – воспользовавшись щедро предложенной помощью и зондами незнакомца – быстро, но тщательно сделала себе промывание желудка, и опасность отступила на второй план. Когда опасность это сделала, на первый план немедленно выступил гнев в адрес Ы Е. И стоило только Ы Е в очередной раз поднести Умной Эльзе горшочек с зельем, та сказала ей буквально следующее:
– Катись-ка ты отсюда со своими ядовитыми горшочками, старая жаба!
Сладко, как полагалось по японским традициям, улыбнувшись, Ы Е горько заплакала. Ей было страшно неловко, что ее разоблачили. Коварные же поступки свои Ы Е поспешно объяснила воскресшей в ней любовью к Японскому Богу и тем, что она вдруг расхотела делить его с кем бы то ни было.
– Ну и собственница же Вы! – презрительно сказала Умная Эльза. – Бог – он общий, то есть никому в отдельности не принадлежит, и закрывать людям доступ к Богу есть обскурантизм.
Не согласившись с ней, Ы Е заметила, что Умная Эльза, скорее всего, не знает значения слова «обскурантизм». По мнению самой Ы Е, обскурантистом следовало считать как раз того, кто открывает людям доступ к Богу, в то время как того, кто закрывает такой доступ, имеет смысл называть поборником просвещения, или светочем разума. Из рассуждений Ы Е непреложно следовало, что светоч разума – это она сама, а вот Умная Эльза обскурантист, или мракобес, более того – обскурантистка и мракобеска. Разошедшись вконец, Ы Е даже принялась бесстыдно дразнить Умную Эльзу в таком вот духе:
Но, хотя и трудно было придумать что-нибудь более обидное, Умная Эльза не обратила на отвратительную присказку ни малейшего внимания.
– Да какой Вы светоч разума! – только и улыбнулась она. – Вы, скорее, плевок, блестящий в лунном свете. Неужели Вы всерьез полагаете, что Бог и просвещение несовместимы?
– Полагаю, полагаю, полагаю! – нагло выкрикнула Ы Е трижды.
– О, несчастная… – от всей души пожалела ее Умная Эльза.
– Не смейте жалеть меня, жалость унижает! – взвизгнула Ы Е и от злости принялась толкать Умную Эльзу в направлении земли, чтобы та упала и разбилась. А все дело в том, что Ы Е давно уже собралась сжить Умную Эльзу со свету и, оставшись на ее месте, получить письмо от Японского Бога в собственные руки. Читать это письмо она, разумеется, не намеревалась: будучи воспитанным человеком, Ы Е никогда не читала писем, адресованных не ей. Она намеревалась только порвать его на мелкие клочки, а клочки проглотить. В невежестве своем Ы Е полагала, что это придаст ей значительности в глазах окружающих и что окружающие примутся говорить: «Она проглотила письмо от Японского Бога и теперь хранит в своем чреве великую тайну!» Ы Е даже не исключала, что ей могут начать поклоняться.
Впрочем, каким бы образом ни рисовалось Ы Е будущее, настоящее обманывало всякие ожидания: Умная Эльза висела непоколебимо. Тогда Ы Е решила призвать на помощь сорок своих сыновей для того, чтобы они общими усилиями спихнули Умную Эльзу на мостовую.
Тридцать девять сыновей не заставили долго себя звать и уже через миг собрались в небольшом токийском кафе – прямо напротив того места, где над тротуаром висела Умная Эльза.
Ы Е даже не надо было пересчитывать сыновей, чтобы понять, кто отсутствовал. Впрочем, она знала заранее: Кикимото не явится на ее зов.
– Дети! – обратилась ко вновь прибывшим Ы Е, и на глазах ее выступили слезы.
– Что, мать? – прочувствованно спросили тридцать девять сыновей.
– А вот что, дети, – справившись со слезами, продолжала Ы Е. – Помните ли вы отца своего?
– Нет, не помним, – ответили тридцать девять сыновей в один голос. – Его светлый образ давно выветрился из нашей коллективной памяти.
– Значит ли это, дети, – с ужасом спросила Ы Е, – что вам не дорог отец ваш?
– Да, значит, – был ответ. – Отец наш не дорог нам.
– Зачем же я тогда вызывала вас, дети? – воскликнула Ы Е.