Но, подумав, добавил:
— Впрочем, возможно. В нашем деле еще столько невежд, что все возможно… Да и вряд ли у вас нашлось бы достаточно денег, чтобы уплатить за них настоящую цену.
Одним из самых пылких моих увлечений тех лет была японская гравюра на дереве. В цветных гравюрах Харунобу, Кийонага, Утамаро, Хокусая, Хирошиге было такое изящество линий, такое благородство и гармония, что, когда я рассматривал в витрине какой-нибудь из этих шедевров, я испытывал — особенно в первое время — чувство, похожее на боль.
Однако японских гравюр в Париже было крайне мало, и стоили они обычно очень дорого. У Мишеля они появлялись иногда, но все второсортные — поздние отпечатки, яркие, резкие тона. А в нескольких шагах от месье Мишеля находился специальный магазин японского искусства. В маленькой витрине стояла между двумя вазами чудесная гравюра Шуншо. Но, к сожалению, окна были всегда занавешены и дверь всегда на замке. Сколько раз я проходил мимо, уж и не знаю, но однажды решился, вошел в соседний подъезд и обратился к консьержу.
— Магазин принадлежит одному японцу, — объяснил тот с отзывчивостью, совершенно не характерной для парижского консьержа. — Но он никогда не открывает.
— А где он живет?
— Где ж ему жить? Здесь, конечно. На втором этаже.
Я поднялся на второй этаж, позвонил.
Никакого ответа.
Позвонил снова, уже настойчивей. До меня донесся какой-то шум, дверь осторожно приоткрылась, и я увидел крупную, светловолосую женщину не первой молодости, но еще приятную на вид и не имеющую ничего общего с японской расой.
Я как можно любезнее объяснил причину своего прихода. После некоторого колебания она произнесла:
— Видите ли, мне надо уйти… Но если вы на несколько минут…
— Да, да, на несколько минут…
Я оказался в очень светлой и очень просто обставленной комнате. Хозяйка предложила мне сесть, поставила передо мной неизбежный пюпитр, принесла откуда-то толстую папку. Потом извинилась, что у нее еще кое-какие дела перед уходом, тем самым косвенно напомнив мне о моем обещании, и исчезла за дверью.
Я не успел еще толком раскрыть папку, как уже ощутил легкое головокружение — не такое, какое бывает от удара кулаком по носу, а значительно более приятное. Сверху лежал изумительный Хокусай, причем значительно более дешевый, чем на набережной Вольтера. Я отложил гравюру в сторону и принялся за остальные.
Когда через четверть часа хозяйка появилась снова, я уже отложил ровно столько листов, на сколько могло хватить всей моей наличности.
— А-а, вы все-таки нашли кое-что… — небрежно произнесла она.
С замиранием сердца ждал я, пока она подведет итог, все еще опасаясь, что тут какая-то ошибка. Ошибки, однако, не было. Цены в точности соответствовали тем, какие значились на паспарту.
— Надеюсь, это у вас не единственная папка, — сказал я, прощаясь.
— Фирма не настолько бедна, — с улыбкой ответила женщина. — Вы заходите.
Что я и не преминул сделать. Причем не один раз, а множество.
Светловолосая дама приносила мне все ту же папку, но я неизменно убеждался в том, что в нее добавлено несколько новых работ. Мало-помалу дама так привыкла ко мне, что подчас оставляла в квартире одного, а сама уходила за покупками. И вот в одну из ее отлучек я познакомился с самим японцем.
Он вошел в комнату так бесшумно, что я даже не услышал. Только почему-то почувствовал, что в комнате есть кто-то еще и этот «кто-то» на меня смотрит. Повернув голову, я увидел, что он стоит за моим стулом.
— Вы, собственно, кто — коммерсант или коллекционер? — спросил японец после того, как мы поздоровались.
При том количестве гравюр, которые я успел у них приобрести, вопрос был совершенно уместен.
— Коллекционер, — ответил я.
— А каких художников любите больше всего? Я назвал несколько имен.
— Выбор недурен, — одобрительно кивнул он. — А что вам нравится, скажем, у Утамаро?
Я объяснил, как мог.
Экзамен продолжался.
Японец был небольшого роста, тщедушного сложения, с сединой, но казался человеком без возраста, как выглядят обычно японцы в глазах европейца. Говорил негромко, на безупречном французском языке, с еле заметным акцентом.
— Вы неплохо знаете японскую гравюру на дереве, — подытожил он наконец. — Но мне неясно, как вы ее воспринимаете. Я вообще не представляю себе, насколько европеец может ощутить эти вещи…
— Но позвольте… Еще Ван-Гог испытал на себе влияние японской гравюры. И Тулуз-Лотрек тоже… Да и весь сецессион…
— Знаю, знаю. Но можно испытывать влияние и не понимая самой сути… Я хочу сказать, что что-то может вам нравиться, но понимаете вы это по-своему.
— Возможно.
— Я хочу сказать, что вы видите только цвет и линию, только внешнюю красоту там, где для нас — целая философия.
— Возможно, — рассеянно повторил я, так как в тот момент философия не особенно меня занимала.
— И с точки зрения философии я, например, полагаю, что все это, — он небрежно указал на папку, — значительно беднее, чем наша классическая живопись. Меж тем вас, европейцев, эти вещи интересуют больше, чем японская живопись.
— Быть может, она менее доступна для нашего понимания, но еще менее доступна для моего кармана, — сказал я.
Он рассмеялся. Вероятно, не столько моей плоской шутке, сколько моему унылому виду.
— Я мог бы показать вам кое-что. Разумеется, не для того, чтобы предложить вам это, а просто чтобы вы посмотрели…
Японец знаком пригласил меня следовать за ним, вывел в коридор, затем спустился по узкой лестнице, которая привела нас в просторное помещение — вероятно, тот самый магазинчик с занавешенными окнами и запертой дверью, мимо которого я столько раз проходил. Но именно потому, что занавеси были задернуты, отгораживая помещение от внешнего мира, с трудом верилось, что мы на многолюдной набережной, в двух шагах от собора Парижской богоматери. Экзотическая мебель темного дерева, столики со сказочным орнаментом из птиц и цветов, шелковые ширмы с потемневшими от времени странными пейзажами, роскошные фарфоровые и металлические вазы, витрины с фигурками из слоновой кости и драгоценных камней.
— Вы привели меня в сказку…
— Да, но сказка — это не только красота, но и смысл, а красота и смысл, по сути, едины, чего вы, европейцы, не видите.
Прогулка по сказке продолжалась довольно долго, точнее — до той минуты, пока светловолосая дама — вдвое выше и, наверно, втрое тяжелее своего супруга — не принесла нам кофе.
— У меня есть и гравюры, — продолжал японец, закуривая сигарету. — Не те, что там, наверху, а очень старинные оттиски… Уникальные… Но это — в другой раз…
— Почему вы никогда не отпираете свой магазин? — отважился я спросить.
— А зачем? — в свою очередь спросил он. — Чтобы тут толкались толпы туристов?
— Туристы иногда тоже покупают…
— У меня достаточно покупателей, чтобы не зависеть от туристов… Десяток коммерсантов из нескольких стран, покупают оптом. Мне этого довольно. Я уже устал. Я даже вообще уезжал на много лет в провинцию. И вернулся только прошлой весной.
Все это были подробности, конечно, не слишком существенные, но они объясняли загадку низких цен. Позже, когда я поближе познакомился с содержимым магазина, я понял, что гравюры на дереве и впрямь были для японца мелочью. Его интересовали только вещи уникальные, редкости, которые стоили миллионы. Проник я в этот дом только благодаря случаю или по легкомыслию добродушной супруги японца, а хозяин принимал меня просто потому, что ему было скучно и хотелось с кем-нибудь поболтать.
Мне приходилось иногда уезжать из Парижа, но страсть к собирательству не покидала меня ни на миг. Где бы я ни оказался, первые же мои свободные часы уходили на изучение местного антиквариата. Порой эти прогулки по незнакомым городам и улицам приносили мне только впечатления. Но случались и приобретения.
Возвращаясь из Алжира, я задержался немного в Марселе, чтобы повидаться с одним журналистом из местной газеты, который публиковал довольно много материалов о Болгарии. Мы пообедали с моим знакомым, поговорили, а когда он вернулся в редакцию, я решил пройтись по улице Ла Канебьер — мой поезд уходил поздно вечером.
По календарю еще стояла зима, но небо над Марселем было по-весеннему лазурным, а солнце припекало так, что люди ходили без пальто. Я медленно спустился к набережной Старого порта, не испытывая того трепета перед неизведанным, какой испытываешь в чужом городе, потому что уже бывал здесь раньше и заранее знал, что мне предстоит увидеть.
Вдоль набережной тянулись впритирку кабаки и бары, отличаясь один от другого главным образом названиями: «Дакар», «Менелик», «Красавица морячка», «Бар-малютка» — ив самом деле невероятно маленький, а вместе с тем достаточно вместительный, чтобы дать приют дюжине проституток. Это были живописные и пристойные заведения, где наряду с чисто марсельскими блюдами можно было получить и по голове бутылкой, брошенной матросом, который утерял меткость из-за сердечных треволнений.
В порту, как всегда, зеваки толпились вокруг артистов, предпочитавших театральным сводам открытое небо, — тут были факиры, атлеты, фокусники, акробаты. Какой-то человек с черными как смоль усами разыгрывал представление с двумя большими обезьянами, рядом другой, за неимением обезьян, — с двумя своими дочерьми. Моряки всех торговых флотов, какие есть в мире, глазели на представления и фокусы, хотя кое-кто из них уже потерял способность не только смотреть, но и твердо стоять на ногах. Курьезнее всех выглядели матросы в бескозырках с длинными красными кисточками, что делало их похожими на детей — с той разницей, что детей вряд ли когда увидишь такими мертвецки пьяными. Некоторое время я наблюдал за двумя такими взрослыми детьми, в нерешительности остановившимися на углу. Похоже, они не знали, чем заняться дальше, потому что были уже неспособны заняться чем бы то ни было. Потом один матрос неуверенным жестом потянулся, сорвал с бескозырки соседа кисточку и с милой улыбкой подал ему.
Море, всю ночь качавшее нас до потери сознания, теперь казалось, по крайней мере с берега, синим и безмятежным; выше, на холме, возвышаясь над муравейником города, вырисовывалась на фоне неба церковь Нотр-Дам дю Гард, увенчанная сверкающим позолоченным изваянием богоматери с младенцем.
Я повернул назад, и теперь уже Ла Канебьер показалась мне крутой и довольно утомительной диагональю, и в душу закралось смутное подозрение, что придется завернуть в первую же книжную лавку, чтобы перевести дух.
Снаружи лавка показалась мне просторной, набитой новыми изданиями, и я бы, конечно, пошел дальше, если бы не привычка все исследовать досконально. Переступив порог, я обнаружил в глубине второе помещение, поменьше, отведенное под букинистический отдел. Как и всегда, я начал с первой полки, а кончил последней и лишь после этого вдруг заметил в нише под окном несколько толстых фолиантов большого формата. К моей досаде, в них были старинные географические карты. Во всех, кроме последнего, который оказался первым изданием графических произведений Хоггарта, — подлинные оттиски с медных досок.
Это обстоятельство, очевидно, было прекрасно известно и владельцу магазина, потому что, перевернув последнюю страницу, я увидел начертанную карандашом цифру, которая значительно остудила мой пыл. Тем не менее это была Находка — гравюры Хоггарта попадаются редко, и в Париже такой том стоил бы впятеро больше. Я вынул бумажник, незаметно проверил его содержимое и не без удивления установил, что денег хватит и на покупку и на то, чтобы расплатиться в гостинице.
Когда я вышел из магазина и двинулся дальше по залитой солнцем улице, первой моей мыслью было, что этот Хоггарт чертовски тяжел. Огромная книга была вдобавок заключена в необычайно толстый кожаный переплет со старинными металлическими застежками. Переплет от времени совсем прогнил, и я решил избавиться от него еще в гостинице или же в поезде. А это навело меня на вторую мысль — о поезде, точнее, о такой пустяковой детали: из-за своего приобретения мне не на что было теперь купить билет. Глупее всего было то, что в восторге от Находки я даже и не вспомнил об этом. Да, подумалось мне, мадемуазель Валантен абсолютно права: тихое помешательство…
Через полчаса мне удалось дозвониться из гостиницы в посольство:
— Георгий, знаешь, у меня для тебя небольшой сюрприз…
— Опять? — я слышал, как он вздохнул. — Сколько?
— Сколько всегда, — ответил я.
К тому времени у нас с кассиром уже выработалась терминология: «немного», «сколько всегда» и «как можно больше».
— Давай адрес…
В ожидании денег я, естественно, переночевал в гостинице, а так как назавтра получил их довольно поздно, то пришлось провести еще день в скитаниях по марсельским улицам. Тот факт, что я задержался в городе да еще звонил в посольство, вероятно, произвел определенное впечатление на соответствующие службы, и они истолковали все по-своему, так что с самого утра вплоть до той минуты, когда я сел в вагон вечернего поезда, за мной все время волочился «хвост». Правда, незнакомец за моей спиной порою исчезал, но его немедленно сменял другой. Слежка велась на должной дистанции и не особенно мне докучала, так как я привык в подобных ситуациях выискивать наиболее приятную их сторону, например, говорил себе, что теперь я уже не так одинок.
Такого рода проявления внимания к моей особе были нередки и в Париже. Думаю, что неустанные мои блуждания по книжным и антикварным магазинам порой озадачивали чиновников соответствующих ведомств. Возможно, они предполагали, что тот или иной магазин служит мне явкой, но как бы то ни было, раз в два-три месяца надо мной устанавливали на несколько дней наблюдение, более тягостное, должно быть, для тех, кто за мной следил, чем для меня самого. Вспоминаю одного шпика, который следовал за мной пять часов подряд по базару, где продавались старые изделия из металла. Бедняга просто с ног валился от усталости, и мне так было жаль его, что я чуть не посоветовал ему в следующий раз захватить с собой велосипед.
Войти в магазин за мной следом и торчать у меня за спиной шпики, разумеется, не решались. Но бывали и исключения. Однажды я пробыл в магазине Прутэ часа два и, не обнаружив ничего подходящего, решил заглянуть еще и на склад. Шпик, дежуривший на тротуаре, делая вид, будто рассматривает витрины, вероятно, проглядел ту минуту, когда я прошел в соседнее помещение, и подумал, что я от него ускользнул — магазин имел три выхода на две улицы. И вот когда я только пристроился в складе на стуле, в открытую дверь донесся голос. Кто-то спрашивал месье Прутэ:
— Куда ушел этот господин?
Голос был грубоват. Поэтому и ответ Прутэ не отличался излишней вежливостью:
— О каком господине речь?
— О том, который только что здесь сидел!
— Он там… — все так же сухо обронил месье Прутэ.
Через секунду шпик ворвался в склад, подозревая, должно быть, что его оставили с носом, и чуть не наскочил на меня. Пюпитр он, слава богу, не повалил, медленно прошелся вдоль стеллажей, с деланным интересом рассматривая ярлыки на папках, и удалился в обратном направлении.
— Эти субъекты все же чересчур тупы… — услыхал я немного погодя: Прутэ-младший не дал себе труда понизить голос.
— Ты, надеюсь, не думаешь, что их вербуют среди членов Французской Академии… — ответил Прутэ-старший.
Из всех мест, по которым вела меня в те годы моя страсть, наиболее интересным оставался так называемый Отель де Вант, или Отель Друо.
Это учреждение, известное коллекционерам и коммерсантам во всем мире, внешним своим видом напоминало не столько вместилище художественных ценностей, сколько неопрятный провинциальный вокзал. Запущенное, неприветливое двухэтажное здание по утрам казалось пустым и мертвым, окна закрыты железными шторами, дверь на замке. Только у черного входа царило оживление: там суетились грузчики, подкатывали огромные грузовики.
Без четверти два начинали стекаться люди и к подъезду с улицы Друо. Это были в основном мелкие торговцы, они приходили пораньше, чтобы занять в залах удобные места. Дверь отпиралась ровно в два, и толпа посетителей, к тому времени уже значительно выросшая, устремлялась по коридору нижнего этажа или же по истертым каменным ступеням — наверх, на второй этаж.
На каждом из этажей помещалось по двенадцать залов, из них половина была отведена под аукционы, а в остальных выставлялось то, что должно было пойти с аукциона на следующий день. Внизу продавались предметы подешевле и обычно не имевшие отношения к изящным искусствам: холодильники, телевизоры, старая, но не старинная мебель, одежда, белье, ковры машинной работы, книги, с точки зрения библиофила малопримечательные, швейные машинки, посуда и бог весть что еще. Но иногда и тут попадались живопись, скульптура или предметы прикладного искусства, показавшиеся оценщику недостаточно стоящими, чтобы препроводить их на верхний этаж.
На верхнем этаже продавались вещи, обладавшие художественной ценностью, по большей части целые собрания тех коллекционеров, которые умерли, разорились или просто освободились от тирании собирательства. Тут были картины старых и современных мастеров, оружие и рыцарские доспехи, редкие книги, драгоценности, гравюры, восточные ковры, почтовые марки, монеты, рукописи, античная и современная скульптура, негритянская пластика, часы, китайский или дельфтский фарфор, японские лаки, изделия из слоновой кости и драгоценных камней, древнегреческая керамика и терракота, мебель самых разных стилей, ордена и медали, венецианское стекло, музыкальные инструменты, ткани и украшения первобытных племен, орудия каменного века, бронзовые и серебряные подсвечники, зеркала, табакерки, русские и греческие иконы, сосуды из кованой меди или олова — словом, все, что прямо или косвенно связано с изящными и прикладными искусствами, доставлялось сюда тщательно упакованными партиями, снабженными каталогом, чтобы на другой же день рассеяться по всему свету.
Публика здесь была почти такой же разношерстной, как и сами коллекции: мелкие торговцы подержанным товаром и владельцы прославленных фирм, любители искусства и миллионеры, жаждущие найти надежное помещение для своих капиталов, знатоки и дилетанты, представители музеев и люди, никого не представлявшие, кроме самих себя, богатые снобы и наивные бедняки, соблазненные легендами о том, что в Отеле Друо можно приобрести за бесценок шедевр; наконец, просто зеваки, заглянувшие сюда, чтобы убить время, наблюдая поучительный и даровой спектакль.
В два часа пять минут все двенадцать аукционов почти одновременно приступали к работе. В нижнем этаже атмосфера накалялась мгновенно, тогда как наверху сначала дело шло неспешно — опытные аукционисты попридерживали наиболее интересные предметы, пока не сойдется побольше народу.
Аукционист, то есть оценщик, который и ведет торг, — самая главная фигура на любом аукционе. Некоторые аукционисты пользуются не меньшей известностью, чем кинозвезды. Пресса часто уделяет внимание достижениям этих своеобразных чемпионов, им посвящают целые очерки, поручают проводить самые крупные аукционы, которые становятся гвоздем сезона. Оценщик не может быть специалистом во всех областях коллекционерства, но обязан владеть хотя бы основными сведениями, заранее досконально изучить собрание, которое ему предстоит разрознить, быть быстрым, находчивым, знать, в какой момент подчеркнуть одним словом достоинства вещи, уметь вести аукцион в темпе, преодолевая минуты колебания и безразличия. Наблюдая за работой опытного аукциониста, испытываешь почти такое же наслаждение, как от талантливой актерской игры. Его жесты уверенны, выразительны, он отпускает — всегда к месту — короткие, остроумные реплики, не унижая присутствующих и не фиглярничая, неустанно окидывает взглядом публику, мгновенно замечая малейший знак в любом конце зала, и манипулирует молоточком слоновой кости так виртуозно, что приковывает к нему все взгляды.
Когда я впервые попал в Отель Друо на крупный аукцион гравюр, то, как всякая простая душа, надеялся сделать одно-два скромных приобретения. Как всегда, аукцион начался с предметов менее значительных, продававшихся зачастую целой партией. Под номером первым шла серия из пяти офортов Жана Франсуа Рафаэлли. Рафаэлли принадлежит к числу не очень крупных мастеров импрессионизма, его гравюры в те годы были еще совсем дешевы, в магазинах они стоили от пяти до десяти тысяч франков.
— Пять цветных офортов Рафаэлли… — оповестил с кафедры аукционист. — Начинаем с трех тысяч.
Начинать с трех тысяч было все равно что начинать с нуля. Но при всей моей неопытности я понимал, что это аукцион и, следовательно, не надо вмешиваться — важно, не с чего начинают, а до чего дойдут. В зале было уже довольно много народу. Более предусмотрительные вовремя заняли немногочисленные стулья в первом ряду, остальным же, в том числе и мне, приходилось стоять на ногах сзади. Интереса к графике несчастного Рафаэлли не проявил никто.
— Три тысячи за пять офортов Рафаэлли… Три тысячи — раз… Два раза… Три тысячи за пять офортов Рафаэлли…
Аукционист взмахнул молоточком и собрался стукнуть по кафедре — в знак того, что товар с аукциона снимается. И именно в это мгновение я еле заметно и почти инстинктивно мотнул головой.
Следует пояснить, что если в работе оценщиков имеется целый ряд тонкостей, то и участие в торге тоже требует определенных навыков. В частности, в разных случаях и по разным соображениям следует либо громко назвать свою цену, либо молча подать знак рукой или кивком головы, тем самым заявляя о своей готовности заплатить большую сумму, но вместе с тем предоставляя аукционисту самому эту цену определить.
— Господин справа… Три тысячи сто… — провозгласил аукционист, мгновенно заметив мой жест.
Несколько человек снисходительно взглянули на меня, но зал оставался по-прежнему равнодушен к творчеству Рафаэлли.