И. Чернышевский предлагает такую схему: «Любой народ, активно заботящийся о собственном будущем (т. е. соразмеряющий свои действия с Большим временем), уже можно считать «нацией». В таком случае, что же нового было изобретено в Европе в XVII-XVIII веках, помимо появления самого слова «нация»? Ответ таков: было совершено своего рода переоткрытие национализма — а именно он был впервые в истории реализован в поле политики.
Здесь вступает в силу конструктивизм: для того чтобы соединить две «естественные» вещи (Большое время жизни народа и «малое» время жизни конкретного человека) требуется нечто искусственное — т. е. «националистическая машина», которая систематически транслирует первое во второе. «Национализм» есть особый общественный институт (наподобие «церкви», «правовой системы» и так далее).
Самая известная проекция Большого времени на человеческую жизнь осуществляется не национализмом, а религией. Поэтому очень не случайно, что Великая французская революция была одновременно и националистической, и антиклерикальной: именно последнее обстоятельство сделало возможным формирование «французской нации». За исключением особого случая иудаизма, в котором «национальная» и «религиозная» проекции совпадают, монотеистические религии являются конкурирующими с национализмом системами проекций. Они позволяют индивиду вписать свою жизнь в Большое время помимо «дел народа» — например, через участие в «работе спасения», как индивидуального, так и всеобщего» [69].
Русская революция также была проникнута пафосом национализма в двух его версиях — буржуазно-либерального (гражданского) у кадетов и общинно-державного (имперского) у большевиков, у которых пролетарский интернационализм был идеологической формой мессианизма. И в этой революции мы наблюдали столкновение идеологии и религии как в массовом сознании, так и в отношениях между государством и церковью. Стабилизировались они только после гражданской войны, к 1924 г.
После советского периода, во время которого народ был скреплен квазирелигиозной верой в коммунизм, вся система связей, соединяющих людей в народ, опять переживает кризис, в преодолении или углублении которого религии снова предоставлена важная роль.
В данный момент проблематика этничности присутствует, в том или ином виде (в том числе в виде антинационализма), в идеологических построениях практически всех политических сил в РФ. И практически все они трактуют ту или иную религию в качестве одного из атрибутов этничности (впрочем, некоторые политические активисты привлекают и язычество). Уровень религиозной грамотности у постсоветской интеллигенции очень невысок, и политики обычно смешивают религиозные и клерикальные понятия, смешивая религиозную составляющую мировоззрения с политической ролью церкви.
Когда политики, включая деятелей марксистско-ленинских партий, говорят о проблемах русского народа, то вставить в свои политические представления «немножко православия» стало почти обязательной нормой. Обозреватели отмечают, что Межрелигиозный совет России «де-факто выступает за однозначную связь этнической и религиозной идентичности» [70]. Православными называют себя и большинство русских националистов (хотя среди них есть неоязычники, отвергающие христианство).
Нынешние представления РПЦ о соотнесении религии с этничностью изложены в официальной доктрине «Основы социальной концепции РПЦ», принятой в 2000 г. В ней сказано: «Когда нация, гражданская или этническая, является полностью или по преимуществу моноконфессиональным православным сообществом, она в некотором смысле может восприниматься как единая община веры — православный народ» [71]. Это — общее определение, поскольку и гражданская, и этническая нации в РФ находятся еще в процессе становления. Однако в массовом сознании православие четко выступает как защитник русской этнической идентичности. Это стало важным фактором всего политического процесса в нынешней России.
Глава 15 ЯЗЫК И ИМЯ
Язык есть один из важнейших факторов как формирования этноса, так и его развития. Язык создает образ этнического «мы» в противопоставлении с образом «они». Язык — это одно из главных средств соединения «своих» и отграничения от «чужих». Это в то же время один из главных этнических маркеров. Даже явно чужой, но говорящий на твоем родном языке, сразу становится гораздо ближе. Проблема языка нередко превращается в инструмент национализма и ведет к этнолингвистической напряженности или даже к конфликтам в многонациональных странах.
Язык не только служит средством коммуникации внутри этнической общности, он формирует ее «языковое сознание», задает общий набор понятий, общий арсенал мышления. А.С. Хомяков писал (1857): «Бесконечно воздействие слова на мысль. Это одно из проявлений умственной опеки народа над человеком». Когда сионисты решили возродить государство Израиль и собрать государственную еврейскую нацию, им пришлось даже заново создать современный язык на основе древнего иврита. Это была в значительной мере «лабораторная» работа, и ее автор, отец выдающегося современного лингвиста Ноама Хомского, был включен в число ста знаменитых евреев всех времен.
Антрополог К. Клакхон пишет: «Каждый язык есть также особый способ мировоззрения и интерпретации опыта. В структуре любого языка кроется целый набор неосознаваемых представлений о мире и жизни в нем». Антропологи-лингвисты обнаружили, что общие представления человека о реальности не вполне «заданы» внешними событиями (объективной действительностью). Человек видит и слышит лишь то, к чему его делает чувствительным грамматическая система его языка. Иными словами, сигналы от органов чувств перерабатываются языком в материал для размышлений [72, с 190].
Говорят даже, что язык определяет коллективное бессознательное этноса. Архетипы «записаны» словами-стимулами, которые порождают ассоциации и «вызывают» целые блоки мироощущения.58 Сотворение языка и письменности становится частью этнического предания, мифические или реальные создатели причисляются к лику святых как прародители народа.
Русские чтят болгарских монахов Кирилла и Мефодия, создавших алфавит (кириллицу), который способствовал собиранию славян. Создание алфавита — священная тема для многих армян. При обсуждении этой темы на интернет-форуме один участник-армянин взволнованно объяснял русским: «Создателя алфавита церковь признала святым. За полтысячелетия до того, как признали святым создателя вашего алфавита. То, что армяне сделали в сфере культуры в 405 г н.э. и в течение 100 лет после этого, русские не сделали за последние полтысячи лет своей истории, несмотря на то, что у них было несравнимо больше ресурсов… Вот уже более полуторатысячелетия армяне празднуют праздник переводчика. Наша церковь сохранила за свою историю более 15 тысяч древних манускриптов».59
Практически все «будители», занимавшиеся в XIX веке собиранием народов южных и восточных славян, были филологами и словесниками (см. гл. 4). Напротив, все сепаратисты, ставящие целью отделить свой регион от большой страны и ослабить связи своего населения с большой нацией, всегда начинают с языка — политическими средствами сокращают сферу применения прежнего общего языка на своей территории, прекращают его преподавание в школах, иногда даже доходят до смены алфавита своего этнического языка.60
Освоение частью этнической общности чужого языка может запустить процесс формирования особой народности. Как пример приводят язык долган, небольшой народности в Красноярском крае (5,1 тыс. человек). Он сложился в XVI веке в результате распространения якутского языка (тюркской семьи) в среде эвенков, язык которых относится к тунгусо-манчжурским. Так возник новый язык и говорящая на нем народность [138].
Есть небольшие народы, которые сохранились в течение длительного времени в иноэтнической среде благодаря своему языку (практикуя двуязычие). Таковы сорбы (сербы или серболужичане) — маленький (около 100 тыс. человек) славянский народ, живущий в Германии к востоку от Дрездена. Помимо немецкого, они говорят и на своем языке, который относится к западнославянским. Серболужичане упоминаются в исторических источниках с 651 г. В каких-то поколениях знание своего языка перестает быть престижным, уровень владения им среди молодежи снижается — это говорит об угасании чувства этнической принадлежности (такова, по данным языковедов, ситуация для сванского языка — все больше сванов называют своим родным языком грузинский).
Значение языка так велико, что сведения о нем приходится мифологизировать. Э. Кисс пишет: «Важным аспектом национального пробуждения явилось переписывание истории с целью перенесения национального самоосознания в далекую древность. Точно так же как каждый английский школьник убежден, что Вильгельм Завоеватель [король Англии с 1066 г.] говорил по-английски, хотя этого языка тогда не существовало… так и каждый венгерский школьник уверен, что Янош Хуньяди — это великий венгерский герой и такой же венгр, как и они сами; в действительности же он был хорватом, который, как и большинство венгерской знати того времени, говорил на латыни. Поиски славного прошлого вели и к прямым подделкам, как это было в случае чешского эпоса десятого века, созданного архивистом Вацлавом Ганкой на поддельном пергаменте» [73, с. 147-150].
В межнациональных отношениях языковые конфликты являются нередко самой острой и наглядной частью столкновений, вызванных другими, более основательными причинами. Притеснение родного языка, который воспринимается как воплощение культуры народа, накаляет страсти и становится средством мобилизации политизированной этничности.
Классическим примером является роль языка в сплочении ирландцев в их борьбе против колонизации англичанами. Литературный ирландский язык, не отражавший ни один из диалектов, существовал с VIII века. Этот язык соединял элиту множества мелких королевств, но его развитие было нарушено вторжением англичан и покорением Ирландии. Вплоть до XVII века борьба за родной язык была одной из самых важных сторон политической борьбы ирландцев, но затем английский язык одержал верх.61 Как показала перепись 1891 г., из тысячи ирландцев только 8 не могли говорить по-английски и 145 были двуязычными. 855 человек совсем не владели ирландским.
Публикация этих данных побудила в 1893 г. учредить Гэльскую лигу, которая поставила цель возродить ирландский язык. Число ее отделений во всех районах Ирландии достигло к 1904 году 593. Эта литературно-филологическая организация и стала центром кристаллизации сил, начавших борьбу за национальное освобождение Ирландии (Гэльская лига была запрещена английским правительством в 1919 г.). Борьба за возрождение ирландского языка оказалась важнейшим инструментом сплочения для борьбы за политическую и социально-экономическую независимость. Когда независимость была завоевана (1949 г.), ирландский язык стал государственным, его знание обязательно для учителей и госслужащих, но сфера его применения сужается — он свою роль сыграл. В середине 80-х годов XX в. лишь около 15% ирландцев владели ирландским и английским языками, остальные пользовались только английским [138].
Роль языка как средства сплочения этноса и межэтнического общения менялась по мере развития техники его использования. До изобретения печатного станка язык был тесно привязан к этничности, так что само слово язык долго было синонимом слова народ. Философы и сейчас называют туземными те языки, которые выросли за века и корнями уходят в толщу культуры данного народа — в отличие от языка, созданного индустриальным обществом и воспринятого идеологией.
Русский словесник и педагог середины XIX века Ф.И. Буслаев писал о «туземном» языке (1844): «Все, что развивается в языке органически, само из себя, есть выражение народного ума и быта и потому удобопонятно само по себе; занесенное же и насильственно изобретенное умствующим рассудком содержит в себе, подобно монете, только условное значение. Слова заимствованные, как поддельные цветы, не коренятся в языке, ибо народ не знает ни роду их, ни племени, не сочувствует корню, от которого они происходят; стоят они, как сироты, не будучи окружены производными от себя или же сродными по корню» [74].
С книгопечатанием устный язык личных отношений был потеснен получением информации через книгу. На массовой книге строилась и новая школа западного буржуазного общества. Главной ее задачей стало искоренение «туземного» языка своих народов. Этот туземный язык, которому ребенок обучался в семье, на улице, на базаре, стал планомерно заменяться «правильным» языком, которому теперь обучали платные профессионалы через школу и СМИ — языком газеты, радио и телевидения.
Долгое время на язык смотрели через призму примордиализма, как на дар Божий. Французский философ, изучающий роль языка в обществе, Иван Иллич пишет, что в 1492 г., когда Колумб уже отбыл «открывать» Америку, кастильский ученый дон Элио де Небриха вручил королеве свой труд — первую грамматику испанского языка. Он объяснил, что только «правильный» язык, которому будут обучать дипломированные профессора, сможет соединить колонии в империю, а подданных в один народ — одна лишь шпага солдата с этим не справится. «Правильный» язык (артефакт, artificio) есть инструмент, он должен изучаться по строгим правилам везде и всегда в будущем — и вытеснять «туземные» языки.
Небриха написал королеве много верных и важных вещей, но эти мысли казались необычными. Королева ответила: «Я изумлена бессмысленностью труда Небрихи, которому он посвятил столько лет. Грамматика — это инструмент для изучения языка, но я не вижу, почему надо было бы учить людей языку. В наших королевствах каждый подданный возник естественным образом и, вырастая, прекрасно овладевает своим языком. Не дело короля вторгаться в это Царство».
Прошло немного времени, и испанская корона учредила Академию, которая строго следила за обучением и применением кастильского языка, который на три века соединил огромную империю и послужил инструментом для создания множества наций и народов Латинской Америки.
Позже французский философ-консерватор Ж. де Местр писал: «Язык не может быть изобретен, он когда-то был дан народу свыше» (см. [75]). А в это время Лавуазье совершил почти богоборческое дело — создал первый искусственный язык, язык химии. Обычно говорят о том, что он совершил революцию в химии, превратил ее в настоящую науку. Но значение его опыта по созданию языка далеко выходит за рамки только лишь химии. Это была революция в культуре. Лавуазье создал словарь, грамматику, морфологию слов (корень, приставки, суффиксы и окончания), систему знаков — и благодаря этому быстро собрался «народ» химиков. Язык конструируется, это не примордиальная данность.
Каждый крупный общественный сдвиг ускоряет этногенез и усиливает словотворчество. Превращение народов средневековой Европы в нации привело к созданию принципиально нового языка с «онаученным» словарем. Язык в буржуазном обществе стал товаром и распределяется по законам рынка. Иван Иллич пишет: «В наше время слова стали одним из самых крупных товаров на рынке, определяющих валовой национальный продукт. Именно деньги определяют, что будет сказано, кто это скажет и тип людей, которым это будет сказано. У богатых наций язык превратился в подобие губки, которая впитывает невероятные суммы». В отличие от «туземного» языка, язык, превращенный в капитал, стал продуктом производства, со своей технологией и научными разработками.
Теперь слова стали рациональными, они были очищены от множества уходящих в глубь веков смыслов. Они потеряли святость и ценность (приобретя взамен цену). Это «онаучивание» языка было, как выражается Иллич, одной из форм колонизации собственных народов буржуазным обществом. Оно же стало и средством «пересборки» этих народов на новой основе. Создание новых «бескорневых» слов (слов-амеб) стало способом ослабления связующей силы национальных языков и инструментом атомизации общества, необходимой для сборки западных гражданских наций.62
Это был разрыв во всей истории человечества. Ведь раньше язык, как выразился М. Хайдеггер, для народа «был самой священной из всех ценностей». Подводя после войны итог этим своим мыслям, Хайдеггер писал (в «Письме о гуманизме»): «Язык под господством новоевропейской метафизики субъективности почти неудержимо выпадает из своей стихии. Язык все еще не выдает нам своей сути: того, что он — дом истины Бытия. Язык, наоборот, поддается нашей голой воле и активности и служит орудием нашего господства над сущим» [76, с. 318].
Гумилев, отстаивая свою примордиалистскую концепцию этноса как порождения ландшафта и космических сил (этнического поля), принижает роль целенаправленной деятельности государства и языка в собирании народов. Но многочисленные примеры, которые он приводит, говорят об обратном — эта роль велика. Он так излагает, например, историю создания мощной нации турок:
«Последние образовались на глазах историков путем смешения орды туркмен, пришедших в Малую Азию с Эргогрулом, газиев — добровольных борцов за ислам, в числе которых были курды, сельджуки, татары и черкесы, славянских юношей, забираемых в янычары, греков, итальянцев, арабов, киприотов и т.п., поступавших на флот, ренегатов-французов и немцев, искавших карьеру и фортуну, и огромного количества грузинок, украинок и полек, продаваемых татарами на невольничьих базарах. Тюркским был только язык, потому что он был принят в армии. И эта мешанина в течение XV-XVI вв. слилась в монолитный народ, присвоивший себе название «турк» в память тех степных богатырей, которые 1000 лет назад стяжали себе славу на равнинах Центральной Азии и погибли, не оставив потомства. Опять этноним отражает не истинное положение дел, а традиции и претензии» [17, с. 76].
В этом изложении создателями «монолитного народа» из этнической «мешанины» как раз выступают государство с его армией и язык.
Огромное значение для этнической идентификации имеет имя этноса (этноним). О его истории и древнем смысле спорят идеологи. Откуда взялось имя славяне? Что такое Русь? Где и в каком тысячелетии до нашей эры обитали древние укры, от которых якобы и пошли нынешние украинцы? Все это оказывает на этническое сознание в момент его возбуждения магическое мобилизующее действие. За древнее имя идет борьба, иногда многовековая.
Гумилев рассказывает, какие народы претендовали на обладание этнонимом римляне. «Ромеи [византийцы] считали «римлянами» именно себя, а не население Италии, где феодалами стали лангобарды, горожанами — сирийские семиты, заселявшие в I-III вв. пустевшую Италию, а крестьянами — бывшие колоны из военнопленных всех народов, когда-либо побежденных римлянами Империи. Зато флорентийцы, генуэзцы, венецианцы и другие жители Италии считали «римлянами» себя, а не греков, и на этом основании утверждали приоритет Рима, в котором от античного города оставались только руины… Третья ветвь этнонима «римляне» возникла на Дунае, где после римского завоевания Дакии было место ссылки. Здесь отбывали наказание за восстания против римского господства… все восточные подданные Римской империи. Чтобы понимать друг друга, они объяснялись на общеизвестном латинском языке. Когда римские легионы ушли из Дакии, потомки ссыльнопоселенцев остались и образовали этнос, который в XIX в. принял название «румыны», т.е. «римляне» [17, с. 75].
Иногда зрелые этносы перенимали, по политическим причинам, чужое имя и много веков с гордостью носили его, при этом не забывая о старом имени и ведя о нем споры. Так, волжские тюрки взяли себе («в знак лояльности к хану Золотой Орды») имя татары, которое в тот момент было в Восточной Европе синонимом слова монгол. Как пишет о дальнейшем Гумилев, «европейские ученые в XVIII в. называли всех кочевников «les Tartars», а в XIX в., когда вошли в моду лингвистические классификации, присвоили название «тюрок» определенной группе языков. Таким образом, в разряд «тюрок» попали многие народы, которые в древности в их состав не входили, например якуты, чуваши и турки-османы» [17, с. 76]. Замечательна судьба этнонима «болгары». Его принесли на Балканы тюрки, которые в VII в. подчинили здешних славян. Эти тюрки полностью растворились в славянском населении, но оно взяло себе самоназвание «болгары».
Независимо от реальной истории происхождения имени этноса, оно служит важным символом и незаменимым этническим маркером. Такую же важную роль играют географические названия — имена местностей, рек и гор родной земли, имена священных животных и богов, имена всех символических для этнического сознания сущностей.
Обвиняя современных либералов в нечувствительности к этой стороне сознания, Дж. Грей пишет: «Масаи, когда они были вытеснены со своей исторической родины в резервацию в Кении, где они сейчас проживают, взяли с собой имена окружающих холмов, рек и равнин и дали их холмам, рекам и равнинам своей новой страны. Именно такие уловки консерватизма позволяют человеку или народу, вынужденным переживать глубокие перемены, спастись от угрозы вымирания… С помощью такой же уловки вышли из положения шаманы с озера Байкал, которым советский коммунистический режим не позволял молиться прежним богам, и тогда они дали своим богам имена парижских коммунаров, предотвратив угасание собственной религии и разрушение самой своей идентичности» [6, с. 208].63
Важное место занимает этноним и в истории украинского национализма. В геополитическом противостоянии Запада с Россией было использовано политизированное этническое самосознание части населения Украины. О его формировании в начале XX века пишет в книге «Происхождение украинского сепаратизма» (Нью-Йорк, 1966) историк-эмигрант Н.И. Ульянов [77]. Он рассказывает, что в конце XIX века в Галиции, которая была провинцией Австро-Венгрии, народность русинов (или рутенов, как их называли австрийцы) насчитывала около двух миллионов человек, которые жили вперемешку с поляками.
В самой Галиции «ни народ, ни власти слыхом не слыхивали про Украину. Именовать ее так начала кучка интеллигентов в конце XIX века». Впервые термин «украинский» был употреблен в письме императора Франца-Иосифа 5 июня 1912 г. В 1915 г. австрийскому правительству был вручен «Меморандум о необходимости исключительного употребления названия украинец».
Но до этого борьба вокруг языка как инструмента политики, внутрироссийской и международной, уже велась полвека. Важную роль в ней сыграла поддержка антирусского движения в Галиции со стороны либеральных российских интеллигентов, начиная с Н.Г. Чернышевского. Как пишет Ульянов, сам факт издания русинских газет на русском языке они считали «реакционным» — они требовали, чтобы эти газеты выходили на малороссийском языке. «Либералы, такие, как Мордовцев в «СПб. ведомостях», Пыпин в «Вестнике Европы», защищали этот язык и все самостийничество больше, чем сами сепаратисты. «Вестник Европы» выглядел украинофильским журналом», — пишет Ульянов [77].
В целом в Новое время процессом создания и употребления языка стало управлять государство, что позволило приглушать этничность населения отдельных местностей и собирать его в большие народы и нации. В середине XX века в мире было всего 13 языков, для которых число говорящих превышало 50 млн. человек.64
Важным нововведением стало утверждение государственного языка. Эта прерогатива государства и сегодня является одним из важных инструментом национальной политики и предметом межэтнических противоречий и конфликтов. Опыт многих народов показывает, однако, что придание языку статуса государственного вовсе не является гарантией его сохранения — гораздо важнее отношение к нему самого населения, определяемое множеством факторов.
Глава 16 ГУМАНИТАРНОЕ СОЗНАНИЕ: ИСТОРИЯ
Человек «возникал», сразу соединяясь в этнические общности, никогда не образуя «стадо». Его первые мысли были о мироздании, о пространстве и времени, о потустороннем мире. Все это соединялось в систему космологических представлений, выраженных в структуре и на языке мифа. Важной частью мифологических представлений было предание о происхождении народа. Это предание было историей народа. Во всей системе связей, соединяющих людей в племя, народ или нацию, общая история, передающаяся из поколения в поколение, занимала и занимает очень важное место.
Национальная история, сплачивающая народ общим прошлым, составленная несколькими поколениями выдающихся интеллектуалов, сплошь и рядом оказывается «изобретенной традицией». Способствовать выработке этой традиции, ее передаче из поколения в поколение и защищать ее от диверсий информационно-психологических войн — одна из функций государства. Здесь соединяется много необходимых условий. Достаточно напомнить, что первая попытка создания целостной германской истории была предпринята Г. фон Трейчке только после того, как Германия при Бисмарке обрела свои единые государственные границы.
История требуется и народам, и нациям для обоснования своего права на существование. «Безродным» на земле места нет. Чем древнее корень народа, тем больше у него моральных прав, их недостаток не всегда можно компенсировать даже силой. Поэтому над поисками корней в мире трудится огромная армия археологов, историков, писателей. И даже бедные страны не жалеют денег на устройство роскошных этнографических музеев.
В коллективной памяти народов очень сильны принципы традиционного, обычного права. Из них следует, что «все то, что было, имеет тем самым право на существование». При этом более древнее прошлое имело больше прав, поскольку «дурными обычаями» считались те, что введены недавно. Даже в Западной Европе, где уже с конца XI века начали вводить римское право, даже в XIII веке практически нет тяжб о собственности, в судах разбирали тяжбы о «сейзине» — владении, узаконенном временем. М. Блок в «Апологии истории» поясняет: «Предположим, что два тяжущихся спорят о поле или судейской должности. Кем бы ни был нынешний обладатель, победу одержит тот, кто сумеет доказать, что он возделывал эту землю или вершил суд в течение предыдущих лет, или, что еще лучше — докажет, что его отцы делали то же еще до него. Для этого он… будет ссылаться на «человеческую память, насколько она уходит в прошлое»… Стоило дать доказательство длительного пользования, и никто уже не считал нужным доказывать что-либо еще» [78, с. 174-177].
Проблематика этнической истории ставит много вопросов, на которые нет готовых ответов, тут открытое поле для исследований. По выражению В.А. Шнирельмана, этнологи спрашивают: почему многие националисты так высоко ценят именно отдаленное прошлое и этнические корни? Чего они ожидают в самом начале истории, что заставляет их без устали углубляться в ее все более ранние слои? Чем объясняется такое тяготение к «вечному возвращению»? Что за «вдохновляющий архетип» люди ищут в истоках истории? Почему их привлекают одни представления о прошлом и не привлекают другие и при каких условиях? Возможно ли присвоение чужого прошлого? Почему люди вообще апеллируют к прошлому, если связи с ним давно утрачены?
В.А. Шнирельман объясняет это так: «Чем привлекает миф о далеких предках? Почему ему иной раз удается оказывать на людей более сильное воздействие, чем мифам о недавнем прошлом? Недавнее прошлое достаточно хорошо освещено документами, в нем действуют известные люди со всеми их достоинствами и недостатками, и этих людей нелегко идеализировать. Кроме того, общественные взаимоотношения недавнего прошлого отягощены социальными барьерами, и такое общество трудно представить органическим единством. Зато общества отдаленного прошлого, обезличенные разрушительным действием времени, много легче изобразить в виде культурных целостностей и наделить их единой волей, превратив в коллективных былинных богатырей, культурных героев. Наконец, в глазах народа и его соседей многовековая преемственность придает особый престиж культуре и заставляет считаться с ее носителями» [36].
В новое время историю народов полагается творить с опорой на авторитет науки. Но под защитой этого авторитета здесь создается особый тип знания — предание, становящееся частью национальной идеологии. Это ни в коем случае не принижает его места в системе знания и тем более не снижает требований к качеству текстов и образов. А если учесть, что эти тексты и образы всегда находятся под угрозой диверсии в условиях непрерывно ведущейся в мире информационно-психологической войны, то сама их охрана становится общенародным делом.
Ввиду наличия многих угроз и необходимости постоянной адаптации к быстро меняющимся международным условиям, история народа представляет собой сложный предмет интеллектуальной и творческой деятельности. Виднейший западный культуролог и философ Эрнест Ренан заметил, например, что формирование нации требует амнезии — отключения исторической памяти или даже сознательного искажения истории. Так и поступали и умные цари, и мудрые народы. «Кто старое помянет, тому глаз вон», — говорилось при заключении мира с бывшим смертельным врагом.
А для сохранения народа, которого «растворяет» большая нация, его история важна как связующая сила. Ю.В. Бромлей пишет: «Этническая история человечества знает бесконечное число случаев, когда тот или иной этнос (или его часть), восприняв ряд детерминирующих свойств другого этноса, казалось бы, сохраняет свое прежнее сознание этнической принадлежности лишь благодаря одному представлению об особых исторических судьбах» [34, с. 192].
При этом память о трагических моментах истории, о поражениях и утратах иногда играет не менее важную роль в становлении народа, нежели память о «золотом веке» далекого прошлого. Говоря о национальном мировоззрении немцев, Маркс цитирует Гейне:
В древние времена историческое предание складывалось, вызревало, оттачивалось и систематизировалось трудами сказителей, певцов, жрецов. Составленные так эпосы записывались, иногда им присваивалось авторство (возможно, само оно становилось частью мифа), иногда тексты оставались безымянными. Гомера все знают, а кто донес до исторического времени предание о бегстве евреев из Египта (книга Исход Ветхого Завета), неизвестно. Неизвестно даже, кто написал «Слово о полку Игореве».
В некоторых случаях записанные предания оказывались фальсификацией. Но даже разоблачение не лишало их объединительной силы. Сам этот факт важен для понимания той функции, какую играет для жизни народа наличие его истории. Например, и сегодня французские дети растут и воспитываются на подвигах полумифического Верцингеторига, вождя восстания галлов против Рима в 52 г. до н.э. Попытка начать кампанию по разоблачению или дискредитации этого героя древности была бы воспринята во Франции как антинациональная диверсия — совершенно независимо от достоверности аргументов.
В период глубоких политических и социальных перемен всегда происходит перестройка и представлений о прошлом. В многонациональном обществе это сразу сказывается на этнической или национальной политике. В.А. Шнирельман отмечает даже диагностическое значение повышенного интереса к истории своего народа. Этот интерес говорит о наличии глубоких «действующих» противоречий, а быстрое изменение интенсивности дебатов на исторические темы — о грядущем кризисе. Он пишет: «В ходе детальных интервью выяснилось, что черные американцы и американские индейцы в гораздо большей степени, чем белые американцы, связывают свои семейные истории с историей расы или племени. Например, среди черных американцев оказалось в семь раз больше, чем среди белых, тех, кто придавал основополагающее значение фактам своей этнорасовой истории. А среди индейцев-сиу таковых оказалось даже в десять раз больше… Заметные сдвиги в этническом самосознании и самоидентификации свидетельствуют о происходящих или о близящихся социальных и политических изменениях» [36].
В моменты кризиса, особенно в зоне сложных межэтнических отношений, возникает политическая необходимость в срочном «создании» или в переделке истории. Как показывают исследования таких ситуаций, при оценке этой гуманитарной продукции является несущественным вопрос, насколько адекватно она описывает прошлое. Важно не «соответствие воспоминаний прошлой реальности, а то, почему участники событий именно так, а не иначе конструируют в данный момент свои воспоминания». Важно, чтобы люди считали эти истории истинными.
История народа, «сконструированная» жрецами и сказителями и передаваемая из поколения в поколение, необходима людям как связующая сила, обеспечивающая воспроизводство народа в Большом времени. Всякое покушение на эту общую ценность воспринимается чрезвычайно болезненно. Дж. Грей пишет: «Человеческие существа, какими мы их видим… принадлежат к определенным культурам. Именно из этих культур они черпают свою идентичность, определенность, которая не есть определенность человеческого рода вообще, а нечто, обусловленное конкретным, не выбираемым ими наследием истории и языка… Сам смысл жизни человека постигается посредством знания, носителем которого выступает местное сообщество, поэтому величайшей бедой, что только может выпасть на долю общности, было бы обесценивание традиционных верований — мифов, ритуалов, легенд и всего прочего, наделяющего смыслом жизни ее членов, — в ходе слишком стремительных или огульных культурных преобразований» [6, с. 207-208].
Обычно такие «стремительные культурные преобразования» производятся именно с целью сломать или испортить механизм, связывающий людей в народ, чтобы ослабить этот народ ради каких-то политических целей. В этих случаях навязанная обществу история служит инструментом демонтажа народа. Но это — отдельная тема, в данном разделе речь идет о силах созидания народов.
Укрепление, обновление и «ремонт» собственной истории должен непрерывно и ответственно вестись каждым народом, как и «защита» своей истории должна быть частью работы всей системы национальной безопасности. В этом отношении поучителен пример Западной Европы. Здесь выработка «предания» и его внедрение в массовое сознание никогда не пускались на самотек, и любая перестройка системы исторических мифов была под внимательным контролем элиты. Изъятие, по каким-то причинам, какой-то части предания, сразу приводило к мобилизации крупных интеллектуальных и художественных сил, которые быстро заполняли прореху новым, мастерски сфабрикованным блоком.
Так, становление современного Запада происходило в XVI-XVII веках в
Но в промежутке между XVII и XX веками был особый период — Просвещение, два века политических революций, когда лозунгом было «раздавить гадину!», то есть христианскую церковь. Универсализм Просвещения выражался, в частности, в идее полной ликвидации этнических различий в общем шествии человечества по столбовой дороге цивилизации. Политическое масонство, ставшее интеллектуальным штабом по выработке этой доктрины, по необходимости было радикально антихристианским. Как же было в тот период «отремонтировано» историческое предание о происхождении Запада?
Самир Амин пишет: «Европейская буржуазия в течение долгого времени с недоверием и даже презрением относилась к христианству и поэтому раздувала «греческий миф»… Согласно этому мифу, Греция была матерью рациональной философии, в то время как «Восток» никогда не смог преодолеть метафизики… Эта конструкция совершенно мистифицирована. Мартин Бернал показал это, описав историю того, как, по его выражению, «фабриковалась Древняя Греция». Он напоминает, что греки прекрасно осознавали свою принадлежность к культурному ареалу древнего Востока. Они не только высоко ценили то, чему обучились у египтян и финикийцев, но и не считали себя «анти-Востоком», каковым представляет евроцентризм греческий мир. Напротив, греки считали своими предками египтян, быть может, мифическими, но это не важно. Бернал показывает, что «эллиномания» XIX века была инспирирована расизмом романтического движения, архитекторами которого часто были те, кто инспирировал и «ориентализм» [7, с. 95].
Иными словами, история Запада как христианской цивилизации была переписана так, что истоки Запада оказались перенесенными в более древние времена, в античную Грецию, а христианские корни были на время удалены в тень. Кстати, «сфабрикованная Древняя Греция» была перенесена и в российское образование, а в комбинации с вольтеровским антихристианством укоренилась и в марксизме.
Осознание себя как «держателя» ценностей античной цивилизации и имперского духа Рима сплачивает и народ США — страны-авангарда, «более Европы, чем сама Европа». Здесь мессианский имперский дух Запада выражен сильнее, чем где бы то ни было (за исключением краткого периода немецкого фашизма). В известной речи сенатора А. Бевериджа (1900) так говорится о народе США: «Бог сотворил нас господами и устроителями мира, водворяющими порядок в царстве хаоса. Он осенил нас духом прогресса, сокрушающим силы реакции по всей земле. Он сделал нас сведущими в управлении, чтобы мы могли править дикими и дряхлыми народами. Кроме нас, нет иной мощи, способной удержать мир от возвращения в тьму варварства. Из всех рас Он сделал Американский народ Своим избранным народом, поручив нам руководить обновлением мира. Такова божественная миссия Америки» [79].
Сложившись как цивилизация мессианская, с сильными внутренними побуждениями к экспансии, что проявилось уже в походах Карла Великого и Крестовых походах, Запад придавал большое значение созданию и укреплению этнической границы и постоянной работе над образами иных. Здесь было развито старое понятие о цивилизации и варварах, которые ее окружают и ей угрожают. Это противостояние стало важной частью той истории, в которой с детства воспитываются граждане этой цивилизации. Образ угрожающего народу Европы варвара обладал на Западе такой мобилизующей способностью, что в моменты внутренних конфликтов европейцы даже своих соседей представляли варварами (французы англичан, англичане немцев и т.п.).
В отношении русских образ «варвара на пороге» использовался постоянно в течение пяти веков.65 Европеец был убежден, что его народу приходилось издавна жить бок о бок с варваром непредсказуемым, ход мыслей которого недоступен для логического анализа. В предисловии к книге Л. Вульфа «Изобретая Восточную Европу» А. Нойман пишет о том, как менялась эта трактовка России в разные исторические периоды: «Неопределенным был ее христианский статус в XVI и XVII веках, неопределенной была ее способность усвоить то, чему она научилась у Европы, в XVIII веке, неопределенными были ее военные намерения в XIX и военно-политические в XX веке, теперь неопределенным снова выглядит ее потенциал как ученика — всюду эта неизменная неопределенность» [80].
Уверенность в том, что Россия всегда стремилась покорить Европу и увековечить свое «монгольское господство над современным обществом», стала важной частью общего исторического сознания Запада. Страх и ненависть по отношению к России культивировались в западном сознании даже в среде просвещенной революционной интеллигенции. Даже Маркс, который постоянно подчеркивал научный характер своего учения, сформулировал на этот счет целую концепцию.
Свою работу «Разоблачения дипломатической истории XVIII века» (1856-1857) Маркс завершает так: «Московия была воспитана и выросла в ужасной и гнусной школе монгольского рабства. Она усилилась только благодаря тому, что стала virtuoso в искусстве рабства. Даже после своего освобождения Московия продолжала играть свою традиционную роль раба, ставшего господином. Впоследствии Петр Великий сочетал политическое искусство монгольского раба с гордыми стремлениями монгольского властелина, которому Чингисхан завещал осуществить свой план завоевания мира… Так же как она поступила с Золотой Ордой, Россия теперь ведет дело с Западом. Чтобы стать господином над монголами, Московия должна была татаризоваться. Чтобы стать господином над Западом, она должна цивилизоваться… оставаясь Рабом, то есть придав русским тот внешний налет цивилизации, который подготовил бы их к восприятию техники западных народов, не заражая их идеями последних» [81].
Коллективная историческая память, соединяющая этническую общность, хранит в себе всякие «отпечатки прошлого» — и о травмирующих, и о вдохновляющих моментах и событиях. Какие из них выводить на передний план, а какие уводить в тень или даже предавать забвению, зависит от целей и тактики тех групп, которые в данный момент конструируют, мобилизуют или демонтируют этническое сознание. Это — предмет политической борьбы.
Если политическая элита берет курс на ослабление этничности и усиление общегражданской солидарности, то в школе, СМИ, художественном творчестве разными способами приглушается роль исторических личностей, которые олицетворяли расколы и особенно межнациональные конфликты. Если же требуется этническая мобилизация, то массовое сознание всеми способами привлекается именно к этим именам-символам. В.А. Шнирельман приводит такое сравнение: «Вспоминая об исторической личности, оказавшей на них наибольшее влияние, американцы сплошь и рядом говорят о каком-либо родственнике, тогда как северокавказцы неизменно называют имя Шамиля» [36].
Если национальному сознанию придается конфронтационный характер, то важным образом Предания становится «герой национального возрождения», наделяемый чертами «спасителя» и «искупителя». Таким стал, например, образ Тараса Шевченко в украинской националистической истории (попытки сделать такими же героями Мазепу и Грушевского, кажется, особого успеха не имели).
Столь же целенаправленно отбираются в истории события, на которых концентрируется внимание общества в процессе конструирования этнического сознания. Сейчас зоной интенсивного воздействия на этническое сознание стал Северный Кавказ. По словам историка Л. Гатаговой, «на Кавказе расцвела и молчаливо поощрялась местными властями практика создания «оригинальных» версий прошлого своего народа — с непременным возвеличиванием его роли за счет соседних этносов».
В этом политическом использовании истории силен и антироссийский мотив (как развитие навязанного во время перестройки антисоветского мотива). В.А. Шнирельман пишет: «Для делегитимизации советской власти и «российского владычества» одни народы (балкарцы, карачаевцы, ингуши, чеченцы) делали акцент на депортации 1943-1944 гг., а другие обращались к еще более глубоким пластам памяти и вспоминали о движении Шамиля (чеченцы, дагестанцы) или о массовом выселении в Турцию после Кавказской войны (адыги). Правда, как настаивают некоторые кабардинские авторы, для адыгов акцент на геноциде XIX в. служил аргументом не в пользу независимости, а для уравновешивания эффекта актуализации балкарской памяти о депортации» [36]. То есть между народами возникла конкуренция за политический капитал, который в условиях кризиса представляет собой историческая память о бедствиях.
Важнейшую роль в применении истории для этнической мобилизации играет гуманитарная интеллигенция — ученые, учителя, работники СМИ. Как отмечают северокавказские этнологи, «историческая память как компонент личной и групповой идентичности в современных условиях не столько складывается на основании межпоколенной трансляции или традиций, сколько внедряется в сознание в виде квазинаучных интерпретаций, отражающих идеологию и политические интересы соответствующих групп» (см. [36]).
Пик этого кризиса на Северном Кавказе, как и всего российского кризиса, пришелся, видимо, на вторую половину 90-х годов XX века. Те годы стали большим испытанием для всех сторон общественного бытия многих народов, но запаса прочности хватило, чтобы не дать радикальному этнонационализму выйти в режим расширенного воспроизводства.
На всероссийской конференции во Владикавказе в июне 1995 г. кабардинский ученый говорил: «К сожалению, сейчас на страницах журналов, газет под флагом возрождения национального самосознания провозглашаются идеи откровенно националистического толка, тенденциозно искажающие исторические факты, предъявляющие огульные обвинения целым народам, и тем самым создаются предпосылки к искусственному нагнетанию напряженности в сфере межнациональных отношений. Эти статьи с картами, которые были опубликованы на страницах республиканских газет Северного Кавказа, противоречат географической, этнической и исторической логике. Такие публикации являются рассадниками исторической лжи и не способствуют стабилизации межнациональных отношений… Во многих публикациях между учеными усиленно идет соревнование по удревнению истории, возвеличиванию заслуги своего народа в создании духовно-нравственных ценностей» [82].
Историк Л. Гатагова высказывает в 1999 г. ту же мысль еще более определенно, она считает, что на Северном Кавказе «многие современные этноконфликты зародились на страницах исторических работ, преимущественно по древности и средневековью». Надо думать, сейчас идет осмысление уроков тех критических лет. Для успеха необходимо, чтобы хоть какая-то часть национальной интеллигенции вводила в реактор этнического сознания охлаждающие стержни здравого смысла и напоминала людям фундаментальный критерий: «Ищи, кому выгодно». Этнолог П. Брасс подчеркивает, что «именно соперничество между элитами приводит в определенных условиях к этническому конфликту, возникающему из-за политических и экономических разногласий, а вовсе не из-за различия культурных ценностей вовлеченных в него этнических групп» (см. [36]).
Хорошим учебным материалом служит большая современная программа по сотворению новой украинской нации, отколовшейся от России и даже враждебной ей. Эта программа в разных формах ведется уже более ста лет, и новый ее виток был начат во время перестройки. «Оранжевая» революция стала и промежуточным результатом, и этапом в выполнении этой программы. Здесь мы отметим тот факт, что для формирования новой этнической солидарности «конструкторы» выбрали типичный прием этнонационализма — соединение людей памятью о преступлениях «колонизаторов». В качестве главного преступления «москалей» взят голод во время коллективизации зимой 1932/33 г. Стремясь скрепить «новый» народ на основе национальной вражды, антироссийские политики на Украине пишут «новую» историю.
Здесь мы не вдаемся в оценку подлинности, правдивости и даже целесообразности этой и других подобных историй, мы лишь говорим о роли этой части гуманитарного знания в скреплении людей общим этническим сознанием. При этом последующая демистификация этнического мифа или даже грубая фальсификация истории очень часто не оказывают никакого эффекта. Если матрица сборки народа или нации успела сложиться, людей уже не интересуют те инструменты, которые были использованы при ее строительстве — эти истории можно даже убрать, как убирают строительные леса от законченного здания.
Глава 17 ГУМАНИТАРНОЕ СОЗНАНИЕ: ГЕОГРАФИЯ
В создании народов и наций история выполняет свою роль рука об руку с географией — представлением о том, как соотносится наша земля с землями других народов и наций. В определенном смысле сами понятия народ и нация привязаны к географическому понятию страны. Французы — это те, кто живут во Франции. Вот ее границы, здесь Франция, а там, за рекой, Германия, там немцы.66
Для этнического сплочения людей важен и образ «малой родины», части страны — местности. Сибиряки, поморы, псковские («скобари») — это земляки, части русского народа, имеющие определенную региональную идентичность. Она может то угасать, то быть мобилизованной. П. Сорокин писал: «Из всех связей, которые соединяют людей между собой, связи по местности являются самыми сильными. Одно и то же местожительство порождает в людях общность стремлений и интересов» (см. [133]).
В своей национальной идентификации люди придают большое значение и образу пространства, большего, чем страна — такому условному географическому понятию, как континент. Мы — европейцы, а там, за рекой — азиаты. За определение географических признаков ведется ожесточенная идеологическая борьба. Объединяющее народ географическое видение мира — это «сплав поэзии и мифа». Австрийский канцлер Меттерних говорил: «Азия начинается за Ландштрассе», то есть австрийцы-немцы живут в прифронтовой полосе Европы. Отправляясь из Вены в Прагу, Моцарт считал, что едет на Восток, к славянам (хотя Прага находится западнее Вены).
Другое измерение пространства связано с формированием мировоззрения этнической общности и отражает космогонические представления. Это как бы взгляд на ее территорию «с неба». Этот взгляд — обязательная часть мифологических представлений, в которых земное (социальное) пространство отражает строение космоса. Устройство города красноречиво говорит о мировоззрении племени, народа и даже нации. Например, христианский город представляет микрокосм с центром, в котором находится храм, соединяющий его с небом. А. Леруа-Гуран помещает в своей книге план Москвы как города, отражающего облик всего мира.
Представления древних греков о пространстве выражены в строгом географическом строении полиса. Обыденное пространство здесь однородно, не имеет иерархии. Политическое пространство (Агора) отделено от сакрального (Акрополь) и противостоит ему. Центр соединяет все три пространства, все они преодолимы. Как говорят, античная мифология «ложится» на географическое пространство полиса, и его жители все время чувствуют свою причастность ко всем трем измерениям [24].
Самоосознание и сплочение народа через общее представление о том, как видится его земля «с небес», присущи не только мифологическому сознанию, но и космическому чувству человека мировых религий (и вообще человека, обладающего «естественным религиозным органом»). Это представление стремились высказать поэты, наверное, всех народов. У русских середины XIX в. его выразил Тютчев в трех строфах:
Для этнического самосознания важно представление о заселенности родной земли, о ее связности через сеть городов. В начале XX века среднее расстояние между городскими центрами в центральных районах Европейской части России составляло 60-85 км, на Урале — 150 км, а в Сибири 500 км. К настоящему моменту эти расстояния сократились в два раза — страна заселилась более равномерно. Но насколько иначе ощущает пространство житель Западной Европы, где уже пять веков назад сложилась сеть городов, отстоящих друг от друга на 10-20 км. Эта разница предопределила различия и в системе хозяйства — расстояние до рынка сбыта есть один из главных факторов многих производств (как и самой возможности «рыночной» экономики).
По словам В.А. Тишкова, «центры появляются и существуют в среде человеческих сообществ как своего рода метафизические необходимости: они являются узлами связей, местами защиты и управления, они формируют каркас обитаемой территории, придают ей определенную конфигурацию». Характер сети городов по-разному формирует и разное восприятие столицы, символического центра страны. Тишков отмечает, что в России распространено указание на положение места от Москвы, но трудно себе представить, чтобы то или иное место в США или Англии обозначалось как «расположен в 1500 километрах от Нью-Йорка или в 500 километрах от Лондона» [22].
Географические образы служили инструментом этногенеза всегда — и в древние времена, и в наше время. Так, для сплочения «народа Третьего рейха» в фашистской Германии большое значение имела идея жизненного пространства — территории, которую надо отвоевать для немцев у восточных народов. Генеральный план «Ост» сначала предполагал «выселить» в течение 30 лет 31 млн. человек с территории Польши и западных областей Советского Союза и поселить немцев-колонистов. Но директивой от 27 апреля 1942 г. было предписано планировать «переселение» 46-51 млн. человек. На Нюрнбергском процессе выяснилось, что под термином «переселение» подразумевалось истребление [83]. Здесь география смыкается с мировоззрением, историей и проектом будущего.
Огромное воздействие на национальное сознание человека оказывают географические карты. Это — зрительный образ родной земли в контексте мирового пространства. Роль обоих этих образов (родной и чужой земли) в этническом самосознании обсуждалась выше. Карты служат не только для того, чтобы достоверно изображать географическое пространство. Они передают сложную информацию на языке образов, формирующих в этнической общности свою картину мира и представления о значимых иных. Географические образы, опирающиеся на карту, создают общие представления о реальности, в которой существует племя или народ, скрепляют его этими общими представлениями. Каждая культура вырабатывает свои карты и свои пространственные образы, иногда уникальные. Это ее неотъемлемая часть. Расшифровке этих образов посвящены большие усилия антропологов.
Создание карт, формирующих национальное чувство, уже в древности стало важным делом правящей элиты (или оппозиционных сил).67 Изобретение карты, соединяющей в себе два главных языка — знаковый (цифра, буква) и иконический (визуальный образ, картина), — важная веха в развитии культуры. Можно даже сказать, что географическая карта — это особый язык, один из языков, на которых говорит народ. Этот смысл карты был понят давно. Николай Кузанский сказал: «Язык относится к реальности, как карта к местности».
В начале Нового времени были выработаны способы проекции пространства на карты и некоторые из них стали доминировать — возник общий картографический язык. Но на эти карты наслаивается много смыслов, которые выражаются в разных знаковых системах. Например, во время колониальных захватов образы будущих колоний на британских картах представляли эти территории как «пустые пространства». Англичане, глядя на эти карты, чувствовали себя народом-открывателем, имеющим право завладеть этими землями и заполнить эти пятна на карте образами своей цивилизации.
Карта — инструмент творчества, так же, как картина талантливого художника, которую зритель «додумывает», дополняет своим знанием и чувством, становясь соавтором художника. Она имеет не вполне еще объясненное свойство — «вступает в диалог» с человеком. Карта мобилизует пласты неявного знания глядящего в нее человека и обладает почти мистической эффективностью. Она мобилизует подсознание, гнездящиеся в нем иррациональные установки и предрассудки — надо только умело подтолкнуть человека на нужный путь работы мысли и чувства. Как мутное и потрескавшееся волшебное зеркало, карта открывает все новые и новые черты образа по мере того, как в нее вглядывается человек.
При этом возможности создать в воображении человека именно тот образ, который нужен идеологам, огромны. Ведь карта — не отражение видимой реальности, как, например, кадр аэрофотосъемки. Это визуальное выражение представления о реальности, переработанного соответственно той или иной теории, той или иной идеологии. В то же время карта воспринимается как продукт уважаемой старой науки и воздействует на сознание человека всем авторитетом научного знания. Для человека, пропущенного через систему современного европейского образования, этот авторитет столь же непререкаем, как авторитет священных текстов для религиозного фанатика.
Уже с начала XX века (точнее, с зарождением геополитики) карты стали интенсивно использоваться для манипуляции национальным сознанием. Первыми предприняли крупномасштабное использование географических карт для сплочения своего «нового народа» немецкие фашисты. Они не скупились на средства, так что карты, которые оправдывали геополитические планы нацистов, стали шедеврами картографического издательского дела. Эти карты заполнили учебники, журналы, книги.