«Последние слова» подсудимых являются едва ли не самой драматичной частью всего процесса. В надежде уберечь от сталинского мщения свои семьи и тысячи своих сторонников они достигают здесь крайних пределов самоуничижения. Зная коварство Сталина, они стараются даже перевыполнить обязательства, выжатые из них на следствии, — лишь бы не дать Сталину хоть малейшего повода нарушить его собственное обещание. Они клеймят себя как беспринципных бандитов и фашистов и тут же восхваляют Сталина, которого в душе считают узурпатором и изменником делу революции.
Первым выступил со своим «последним словом» Мрачковский. Вопреки предупреждению не упоминать на суде о своем революционном прошлом, он не смог сдержаться и начал с краткого изложения своей биографии. Ему нечего было стыдиться своего прошлого. Даже его дед был революционером — организатором знаменитого Южно-русского рабочего союза; отец и мать Мрачковского, оба заводские рабочие, отбывали в царское время тюремное заключение за революционную деятельность, а сам он был впервые арестован за распространение революционных листовок в возрасте тринадцати лет.
— А здесь, — с горькой иронией воскликнул Мрачковский, — я стою перед вами как контрреволюционер!
Судьи и прокурор обменялись тревожными взглядами и настороженно уставились на Мрачковского. Вышинский даже привстал, готовясь подать условный сигнал, который вызовет в зале заранее отрепетированный шум и крики и позволит лишить Мрачковского слова. Из глаз подсудимого брызнули слезы отчаяния. Не владея собой, Мрачковский со всего размаху ударил кулаком по барьеру, отгораживающему скамью подсудимых. Физическая боль помогла ему справиться с душевной слабостью и вновь овладеть собой.
Он объяснил, что упомянул о своем прошлом, о своих прежних революционных заслугах не для того, чтобы защитить себя, а чтобы всем стало ясно, что не только царский генерал, князь или дворянин может сделаться контрреволюционером, но и человек пролетарского происхождения, вроде него, если только хоть на йоту отклонится от генеральной линии партии.
Помню, что после этой фразы Мрачковского председательствующий Ульрих послал Вышинскому довольную улыбку, и тот, заметно успокоившись, опустился на стул.
С этого момента Мрачковский уже не отклонялся, от утвержденного текста. Он обвинял во всем Троцкого и оправдывал карательные меры, обрушенные Центральным комитетом партии на оппозицию.
Приближаясь к концу своего «последнего слова», Мрачковский окончательно распластался перед Сталиным: неожиданно для всех, в каком-то мазохистском возбуждении от случившегося с ним несчастья, он истерически выкрикнул: «Мы его вовремя не послушали — и он дал нам хороший урок! Какой он нам дал нагоняй!»
Мрачковский пустил в ход свой последний козырь — единственный, что еще оставался у него. Он показал, что и в эту минуту все еще надеялся заслужить благосклонность Сталина.
Он хорошо знал, что ничем нельзя так угодить Сталину, как немудреным комплиментом: Сталин, дескать, искусно расправляется со своими противниками. Надеясь, что на сей раз он выполнит свое обещание и не расстреляет его, Мрачковский в своем «последнем слове» не просил снисхождения, а, напротив, закончил так: «Я поступал, как изменник делу партии, и как изменник заслуживаю расстрела!»
Каменев в своем последнем слове повторил, что он признает все выдвинутые против него обвинения. Вместо того чтобы сказать хоть что-нибудь в свою защиту, он пытался доказывать, что не заслуживает снисхождения. Кончив говорить и сев на место, он неожиданно поднялся вновь:
— Я хотел бы сказать несколько слов своим детям… У меня нет другой возможности обратиться к ним. У меня двое детей: один — военный летчик, другой — пионер. Стоя, быть может, одной ногой в могиле, я хочу им сказать: каким бы ни был мой приговор, я заранее считаю его справедливым. Не оглядывайтесь назад. Идите вперед. Вместе с советским народом следуйте за Сталиным.
Он снова сел, прикрыв глаза рукой. Все присутствующие были потрясены, и даже лица судей на миг утратили привычное выражение каменного безразличия.
Настала очередь говорить Зиновьеву. Трудно было узнать в нем прежнего блестящего оратора, так завораживавшего, бывало, слушателей на партийных съездах и конгрессах Коминтерна. Тяжело дыша, он начал говорить неуверенно и без всякого выражения. На аудиторию он не смотрел и не искал контакта с нею, как привык за долгие годы. Но прошло несколько минут — и, казалось, он обрел самообладание, его речь полилась плавно. Стоя у барьера и читая слова, написанные для него сталинскими инквизиторами, он напоминал первоклассного актера, имитирующего ораторскую манеру прежнего Зиновьева, чтобы лучше вжиться в роль старого заслуженного большевика — в роль, согласно которой все зиновьевское революционное прошлое было мифом, потому что в действительности Зиновьев всегда являлся врагом социализма и предателем.
Последнее его слово было составлено по тому же шаблону, что и у Каменева. Он тоже защищал не себя, а партию и Сталина. Закончил он маловразумительной фразой, явственно отдающей неуклюжим теоретизированием в сталинской манере: «Мой извращенный большевизм превратился в антибольшевизм, и через троцкизм я пришел к фашизму. Троцкизм — это разновидность фашизма, а зиновьевизм — это разновидность троцкизма…»
Рейнгольд, Пикель и три тайных агента НКВД — Ольберг, Фриц Давид и Берман-Юрин — также произнесли каждый свое «последнее слово». Все они, за исключением Ольберга, заверили суд, что считают для себя невозможным просить о снисхождении. Как и подобает фиктивным обвиняемым, они были уверены, что их жизням ничто не угрожает.
23 августа, в 7 часов 30 минут вечера, судьи удалились в совещательную комнату. Вскоре к ним присоединился Ягода. Текст приговора был заготовлен заранее; на его переписку требовалось часа два, не более. Однако судьи оставались в совещательной комнате целых семь часов. В 2 часа 30 минут ночи, то есть, значит, уже 24 августа, они вновь заняли места за судейским столом. В мертвой тишине председательствующий Ульрих начал чтение приговора. Когда через четверть часа монотонного чтения он дошел до его заключительной части, определявшей меру наказания подсудимым, во всех концах зала послышалось нервное покашливание. Выждав, пока восстановится тишина, председательствующий перечислил одного за другим всех обвиняемых и после долгой паузы закончил объявлением, что все они приговариваются к высшей мере наказания — смертной казни «через расстрел».
Сотрудники НКВД, которым был хорошо известен порядок проведения политических процессов, ожидали, что вслед за тем председательствующий произнесет обычную в таких случаях формулу; «Однако, принимая во внимание прежние революционные заслуги подсудимых, суд считает возможным не применять к ним смертную казнь, а заменить ее…»
Но этой привычной формулы не последовало. Каким бы чудовищным ни казался такой исход дела, смертный приговор был финалом процесса. Присутствующие осознали это тогда, когда Ульрих, не спеша, начал засовывать бумагу, которую только что читал, в папку, лежавшую перед ним на столе.
В это мгновение тишину судебного зала прорезал истерический крик, почти визг: «Да здравствует дело Марксаэнгельсаленинасталина!» Кричал подсудимый Лурье — маленький человечек с взлохмаченной, непослушной шевелюрой, из-под которой угольками сверкали черные глаза.
По советским законам, лицам, приговоренным к смертной казни, предоставляется 72 часа для подачи просьбы о помиловании. Как правило, смертный приговор не приводится в исполнение, пока этот срок не истечет, даже если в помиловании успели отказать до его окончания. Но в данном случае Сталин пренебрег этим правилом. Утром 25 августа, спустя сутки после оглашения приговора, московские газеты вышли уже с официальным сообщением о том, что приговор приведен в исполнение. Все шестнадцать подсудимых были расстреляны.
Сталин осознает свой промах
Итак, вопреки ожиданиям следователей НКВД, Сталин не довольствовался унижениями, каким подверглись на суде старые большевики, не отослал их обратно в тюрьмы и лагеря, сохранив жизнь. Не будет преувеличением сказать, что сотрудники НКВД были так же поражены казнью подсудимых, как и все остальные граждане советской страны.
Только инквизиторы вроде Чертока и Южного ходили с надменным видом героев, выполнивших свой гражданский долг. Остальные выглядели подавленными и избегали разговоров о состоявшемся процессе. Многие заказали железнодорожные билеты, стремясь поскорее отбыть в давно обещанный им отпуск. Однако их ожидало разочарование. В конце августа их созвали в Секретное политическое управление, где Молчанов ошеломил всех неожиданным объявлением: «В этом году вам придется забыть об отпуске. Расследование не закончено: оно только началось!»
Молчанов сообщил собравшимся, что Политбюро доверило им подготовку второго судебного процесса, обвиняемыми на котором будут Радек, Серебряков, Сокольников и другие. Никто из следователей не посмел уклониться от нового задания, исходившего от Сталина. Правда, некоторые начали жаловаться, что их совершенно вымотали многомесячные интенсивные допросы обвиняемых и бессонные ночи, так что у них просто нет сил для ведения следствия по новому делу. Однако подобные жалобы никто не принял во внимание.
Кое-кто из следователей сделал попытку уклониться от нового задания, срочно обратившись в медицинскую часть НКВД с жалобами на действительные и вымышленные недомогания в расчете получить бюллетень. Но эта лазейка скоро была прикрыта.
Итак, в НКВД развернулась подготовка второго судебного процесса, на котором должна была фигурировать новая группа ленинских соратников.
А пока что Сталин, не моргнув глазом, совершил еще один акт произвола. 1 сентября все того же 1936 года он вызвал Ягоду и отдал распоряжение, которое заставило содрогнуться даже самых бездушных энкаведистов.
Прошло всего шесть дней после расстрела старых большевиков, которым Сталин, как мы помним, обещал сохранить жизнь. То же обещание он дал в отношении их сторонников, в прошлом участвовавших в оппозиции, а ныне отбывавших заключение в тюрьмах и лагерях. Теперь он велел Ягоде и Ежову отобрать из числа этих заключенных пять тысяч человек, отличавшихся в свое время наиболее активным участием в оппозиции, и тайно расстрелять их всех.
В истории СССР это был первый случай, когда массовая смертная казнь, причем даже без предъявления формальных обвинений, была применена к коммунистам. В дальнейшем, летом 1937 года, когда наркомом внутренних дел был уже Ежов, Сталин приказал ему подготовить второй список на пять тысяч других участников оппозиции, которые точно так же были расстреляны в массовом порядке. Не могу сказать, сколько раз повторялись такие акции, — вероятно, до тех пор, пока бывшая оппозиция не была уничтожена до последнего человека.
В конце 1936 года я уехал в Испанию, куда меня направили советником республиканского правительства. Находясь в Испании, я не мог непосредственно наблюдать, как шла подготовка второго и третьего судебных процессов, где подсудимыми являлись, как и на первом процессе, старые большевики. Однако множество закулисных историй, связанных с этими процессами, дошло до меня через хорошо информированных сотрудников НКВД, которые выезжали по делам службы в Испанию и Францию.
Бывших партийных лидеров, фигурировавших на первом процессе, Сталин обвинил, как помнит читатель, только в террористической деятельности. Тогда ему казалось, что вполне достаточно одного этого обвинения. Во-первых, такое преступление, как террористический заговор против руководителей партии и правительства, вполне оправдывало вынесение смертных приговоров. Во-вторых, Сталин рассчитывал, что подобное обвинение будет выглядеть вполне правдоподобным и мировая общественность не усмотрит ничего невероятного в том, что политические лидеры, потерпев поражение, решились на такую крайнюю меру, чтобы вернуть власть, вырванную у них из рук.
Точно такими же рассуждениями Сталин руководствовался, планируя второй судебный процесс. В самом конце августа 1936 года следователи НКВД получили предписание добиться от Радека, Серебрякова, Сокольникова и ряда других арестованных признания, что они входили в так называемый «параллельный центр». Последний, все по той же сталинской версии, должен был начать террористическую деятельность, если б участники «троцкистско-зиновьевского террористического центра» во главе с Зиновьевым и Каменевым оказались арестованными, не успев реализовать свои преступные замыслы.
Такая версия позволяла следователям убедить своих подследственных, что они не будут расстреляны, поскольку в отличие от Зиновьева, Каменева и их товарищей по первому процессу они обвиняются не в подготовке каких-либо конкретных террористических актов, а только в принадлежности к бездействовавшему «параллельному центру».
Однако эту установку, данную следователям, в один прекрасный день пришлось круто изменить. Руководство НКВД распорядилось прервать следствие впредь до получения новых инструкций. Следователи не знали, что и думать. Быть может, увидев, с какой насмешкой и с каким отвращением мир отнесся к результатам первого из московских процессов, Сталин решил отказаться от подобных процессов? Однако спустя всего несколько дней следователи были созваны Молчановым на срочное совещание, где получили директиву, звучавшую бредом сумасшедшего: им было предписано добиваться от арестованных признаний, что они замышляли захватить власть с помощью двух иностранных держав — Германии и Японии — и реставрировать в СССР капитализм. Следователи не верили своим ушам. Если б не присутствие Ежова, который сидел как ни в чем не бывало, можно было бы сомневаться, не повредился ли Молчанов рассудком.
Итак, из членов относительно невинного «параллельного центра» обвиняемые должны были превратиться в агентов фашистской Германии. Учитывая, в каком невыгодном положении теперь окажутся следователи в отношении своих подследственных, Молчанов велел им поменяться подследственными. Таким образом, каждый из арестованных попадет к новому следователю, не связанному теми разъяснениями или обещаниями, какие давал его предшественник.
Что же заставило Сталина так резко изменить первоначальную схему обвинений и приписать старым большевикам преступления, от которых за версту несло провокацией, настолько они были абсурдны?
Все произошло очень обыденно. Сталин вернулся в Москву из отпуска и получил донесение Ягоды, из которого сделал вывод, что только что закончившийся процесс принес ему больше вреда, чем пользы. Конечно, уничтожение Зиновьева, Каменева и Смирнова Сталин мог засчитать себе в актив. Но во всех других отношениях процесс выглядел сплошным провалом. Общественное мнение за рубежом отнеслось к нему как к нелепому спектаклю и расценило его просто как акт мести Сталина своим политическим противникам. Постепенно на глазах всего мира выявились грубые юридические натяжки и подтасовки, из которых наиболее позорной была история с несуществующей копенгагенской гостиницей «Бристоль». Главное же, этот процесс даже у советских трудящихся вызвал растущее сочувствие к расстрелянным деятелям и даже сожаление, что этим старым революционерам не удалось свергнуть сталинскую тиранию. В донесении Ягоды было сказано, что на стенах некоторых московских заводов появились такие надписи: «Долой убийцу вождей Октября!» «Жаль, что не прикончили грузинского гада!»
Все это выглядело очень серьезно. К тому же Сталина беспокоило еще одно обстоятельство. Он знал, что со времен знаменитой террористической организации «Народная воля» идея революционного террора окружена в представлении русской молодежи неким ореолом героизма и мученичества за «правое дело». Выдумав легенду, будто старые большевики считали необходимым убить его, Сталина, он сам подал массам мысль о революционном терроре. Он позволил зародиться в головах людей опаснейшей мысли о том, что даже ближайшие соратники Ленина увидели в терроре единственную возможность избавить страну от сталинской деспотии. Так или иначе, Сталину меньше всего хотелось, чтобы трудящимся массам СССР казненные большевики представлялись в том же ореоле, каким история окружила героев-народовольцев.
Как и в прошлом, руководители НКВД использовали при подготовке второго процесса ряд своих агентов, игравших роль «обвиняемых». Не могу сказать, сколько их было всего, назову двоих — Шестова и Граше.
В организованной структуре НКВД «секретный сотрудник» — а Шестов и Граше относились к числу именно секретных сотрудников — это специальный агент, который направлен на предприятие или в учреждение с заданием тайно собирать сведения о деятельности этого учреждения и о его работниках. Для маскировки секретный сотрудник НКВД занимает какую-нибудь легальную должность и обычно не вызывает у коллектива ни малейших подозрений.
Шестов был секретным сотрудником НКВД в Кузнецком угольном бассейне, расположенном в Западной Сибири. Один из руководителей Экономического управления говорил мне, что Шестов считался очень способным агентом, однако не слишком чистоплотным в денежных делах. Другой секретный сотрудник — Граше — занимал ответственную должность в отделе внешних сношений одного из московских химических главков. Официальной задачей Граше было приглашение иностранных специалистов и устройство их на работу в СССР. Его секретная деятельность заключалась главным образом в руководстве сетью тайных информаторов среди служащих своего главка и в наблюдении за иностранными специалистами с точки зрения государственной безопасности.
Экономическое управление НКВД считало Граше очень ценным сотрудником. Будучи по происхождению австрийцем, он свободно владел несколькими европейскими языками и легко заводил знакомства с иностранными инженерами. Некоторых из них он даже завербовал в тайные агенты НКВД. Как правило, они сохраняли свои связи с НКВД даже после возвращения из СССР на родину и снабжали тамошних резидентов советской разведки промышленными секретами своих фирм.
Как Шестов, так и Граше приняли, участие во втором из московских судебных процессов, считая, что выполняют ответственное задание НКВД и ЦК партии (в сущности, так оно и было). Едва ли этим видным партийцам могло прийти в голову, что, будучи фиктивными обвиняемыми, они, тем не менее, окажутся приговоренными к смертной казни и приговор будет приведен в исполнение.
Юрий Пятаков
Второй московский процесс, на котором оказалось семнадцать обвиняемых, состоялся в январе 1937 года. Главными фигурами среди обвиняемых были Пятаков, Серебряков, Радек и Сокольников.
Юрий Пятаков был одним из самых одаренных и самых уважаемых людей в большевистской партии. Когда произошла Октябрьская революция, ему было всего двадцать семь лет. Тем не менее за его плечами было уже двенадцать лет революционной деятельности. В 1918 году его старший брат Леонид, руководивший большевистским подпольем в Киеве, был схвачен гайдамаками и замучен. Именно после этого Юрий Пятаков попросил Ленина освободить его от обязанностей главного комиссара Государственного банка (эту должность он в то время занимал) и направить на Украину для участия в подпольной борьбе с Центральной Радой.
После того как на Украине победила революция, Пятаков сделался первым председателем украинского Совнаркома. В годы гражданской войны он стал одним из выдающихся организаторов Красной армии. Командовал 13-й, а затем 6-й армиями, а в дальнейшем был членом реввоенсовета 16-й армии, которая сражалась на польском фронте.
Но по-настоящему способности Пятакова проявились в области народнохозяйственного строительства. По окончании гражданской войны, когда самой острой для страны проблемой стала нехватка топлива, Ленин дал ему задание добиться резкого увеличения угледобычи в Донбассе. Пятаков блестяще выполнил это задание.
О том, сколь высоко Ленин ценил Пятакова, можно видеть хотя бы по тому, что он упоминается в его знаменитом «завещании», где всего-то перечислено шесть фамилий наиболее крупных партийных деятелей. В этом документе, где Ленин предостерег партию против сталинского засилья, он охарактеризовал Пятакова и Бухарина так: «Это, по-моему, самые выдающиеся силы (из самых молодых сил)», а в отношении Пятакова добавил: «Пятаков — человек несомненно выдающейся воли и выдающихся способностей, но слишком увлекающийся администраторством…»
Со времени написания ленинского «завещания» до того часа, когда Пятаков появился в качестве подсудимого на втором московском процессе, прошло тринадцать лет. За эти годы он сделался государственным деятелем самого высокого ранга. Достаточно сказать, что именно ему страна в первую очередь была обязана успешным выполнением первой и второй пятилеток. Он был выдающимся организатором производства.
В 1931 году Пятаков был назначен заместителем наркома тяжелой промышленности. Сталин держал его в «замах» лишь потому, что во второй половине 20-х годов Пятаков принимал активное участие в троцкистской оппозиции. В силу этого наркомом тяжелой промышленности чисто формально был Серго Орджоникидзе — человек, не получивший образования и слабо разбиравшийся в сложных финансово-экономических вопросах. Среди «командиров социалистической индустрии» и партийных деятелей было, однако, известно, что фактическим руководителем тяжелой промышленности и душой индустриализации является Пятаков. Орджоникидзе был достаточно умен, чтобы также признавать это. «Чего вы от меня хотите? — спрашивал он Пятакова. — Вы знаете, что я не инженер и не экономист. Если вам данный проект представляется хорошим, я под этим тоже подпишусь обеими руками и вместе с вами буду бороться за него на заседании Политбюро!»
Да и отношение Сталина к Пятакову было, во всяком случае, более дружелюбно, чем к другим бывшим вожакам оппозиции. Сталин нуждался в Пятакове для осуществления программы индустриализации, которая была фундаментом так называемой «генеральной линии партии». А если Сталин в ком-нибудь до зарезу нуждался, он не выказывал своего истинного отношения к такому человеку, а, напротив, старался всячески ублажить его — даже если знал, что, выжав из него все, кончит тем, что перережет ему горло.
Сталину было известно, что Пятаков, отличавшийся особым аскетизмом, занимает вместе с семьей две скромные комнатки в старом, запущенном доме в Гнездниковском переулке и что он вообще живет на свою зарплату, не пользуясь никакими привилегиями. И вот однажды (дело происходило в 1931 году), когда Пятаков и его жена находились на службе, по поручению Сталина в его квартиру явились сотрудники управления делами Совнаркома и перевезли его сына и все его скромное имущество в квартиру в новом доме — просторную и роскошно обставленную. Сталин всячески пытался приблизить к себе Пятакова, однако тот оставался равнодушным к сталинским заигрываниям. Пятаков порвал с оппозицией, но поносить своих вчерашних единомышленников и восхвалять Сталина упорно отказывался.
В разговорах с бывшими оппозиционерами Пятаков отвергал их упреки в том, что он переметнулся в сталинский лагерь, он говорил, что просто отошел от политики. «Меня теперь интересует только одна вещь, — сказал он как-то группе видных оппозиционеров, — я должен быть уверен, что в государственной казне достаточно денег!» (дело происходило в 1929 году, когда Пятаков был назначен председателем правления Госбанка). Сталину все это было известно. Из донесения НКВД знал он и о том, что в разговоре с группой друзей Пятаков однажды высказался так: «Я не могу отрицать, что Сталин является посредственностью и что он не тот человек, который должен бы стоять во главе партии; но обстановка такова, что, если мы будем продолжать упорствовать в оппозиции Сталину, нам в конце концов придется оказаться в еще худшем положении: наступит момент, когда мы будем вынуждены повиноваться какому-нибудь Кагановичу. А я лично никогда не соглашусь подчиняться Кагановичу!»
Таких оценок Сталин не прощал. Но он был терпелив и умел ждать. Ему приходилось запастись терпением на довольно длительное время, необходимое для индустриализации страны и подготовки кадров технических специалистов, которые были бы способны продолжать промышленную гонку. Сталин ждал восемь лет. К концу 1936 года он приказал Ягоде арестовать Пятакова.
Я был хорошо знаком с Пятаковым. Начало нашего знакомства относится к 1924 году, когда он возглавлял Главэкономсовет, а я был заместителем начальника Экономического управления ОГПУ и поддерживал постоянный контакт с ведомством Пятакова. Одновременно я являлся прокурором — членом секретной «Юридической комиссии», также возглавляемой Пятаковым. Эта комиссия была образована по решению Политбюро в том же 1924 году и занималась расследованием обвинений, выдвигаемых против руководителей промышленных главков. Комиссия должна была определять, следует ли направить дело того или иного руководителя в суд или же в интересах производства можно ограничиться дисциплинарными мерами.
Наиболее характерная черта Пятакова состояла в том, что у него не было личной жизни, он не принадлежал себе. Приезжая на службу к 11-ти утра, он, покидал свой рабочий кабинет в три часа ночи. Его рабочий день был так заполнен, что и обедал-то он не чаще двух-трех раз в неделю. Из-за такой интенсивной работы и недостаточного питания Пятаков был худ и болезненно бледен. Долговязый, высокого роста, с редкой рыжеватой бородкой, он представлял собой нечто вроде российского варианта Дон Кихота. Я помню его в неизменно дешевом, плохо сшитом костюме. Он имел обыкновение покупать недорогие костюмы (которые были ему почему-то всегда малы) со слишком короткими рукавами и носить их по многу лет.
Когда Пятаков прибыл в Германию, где ему предстояло разместить советские заказы на пятьдесят миллионов марок, он занял самый дешевый номер, какой только нашелся в гостинице. Директора немецких компаний, которые вели дела с Пятаковым, не могли взять в толк, почему такой влиятельный член советского правительства, к тому же распоряжавшийся столь крупными денежными суммами, одет хуже последнего служащего их собственных предприятий.
Пятаков был женат, но его семейная жизнь не удалась. Его жена, как и он сам, была членом партии; но это была неряшливая женщина, питавшая слабость к выпивке. О семье она почти не заботилась, и нередко случалось, что Пятаков, которому срочно надо было ехать в отдаленный район или за границу, отправлялся к своему секретарю Коле Москалеву, чтобы одолжить у него пару чистых сорочек. К огорчению москалевской супруги, он часто забывал их возвращать. В последние годы Пятаков с женой практически разошлись, хотя и оставались добрыми друзьями. Их связывала любовь к единственному сыну, которому ко времени суда над Пятаковым исполнилось всего десять лет.
Ближайший друг и помощник Пятакова Николай Москалев был человеком исключительного обаяния. В 1937 году ему исполнилось тридцать пять лет, но к тому времени они уже лет пятнадцать проработали вместе. Москалев обожал своего шефа и был к нему привязан настолько, что жена ревновала его к Пятакову и говорила о последнем с нескрываемым раздражением.
В деле Пятакова сотрудники НКВД, действуя с обычной для них бессовестной жестокостью, использовали против него жену и ближайшего друга. Этот метод вполне соответствовал сталинскому «стилю». Сделавшись после смерти Дзержинского фактическим руководителем НКВД, Сталин неоднократно внушал энкаведистам, что на обвиняемых сильнее всего действуют показания, данные их родными и близкими друзьями. Читатель помнит дело Смирнова — против него выступили его жена (Сафонова) и его ближайший друг — Мрачковский. Особо ценились показания жены против мужа, сына против отца, брата против брата — не только потому, что это деморализовало арестованного и выбивало у него почву из-под ног. Сталин испытывал особое удовольствие от разрушения семьи политического противника и крушения его дружеских связей. Безусловно, он был непревзойденным мастером любых видов личной мести.
«Органам» удалось очень быстро сломить сопротивление жены Пятакова. Она знала об «исчезновении» детей обвиняемых по делу «троцкистско-зиновьевского террористического центра» и была раздавлена страхом за судьбу своего сына. Так вот, чтобы спасти ему жизнь, она согласилась давать любые показания против мужа. У Коли Москалева, секретаря Пятакова, была маленькая дочь. Если бы он продолжал оставаться тем полуграмотным и наивным крестьянином, каким он когда-то переступил порог кабинета Пятакова, — он, скорее всего, отказался бы клеветать на своего начальника и друга. Но теперь у него за плечами был солидный политический опыт. Общаясь с секретарями других членов правительства, он многое узнал о нравах, царящих в Политбюро, и о характере тех, в чьих руках находится ныне судьба народа. Он понимал, что, раз уж Сталин решил участь Пятакова, НКВД будет выжимать из него, Москалева, необходимые показания. С другой стороны, все эти показания являются пустой формальностью, потому что приговор Пятакову Сталин вынес задолго до ареста и суда. При всем этом Москалев соблюдал осторожность. Он сказал Молчанову, что подпишет показания против Пятакова только в присутствии Агранова, которого знал лично (Агранов в то время был заместителем Ежова). Когда Агранов явился, Москалев предупредил его, что он решил дать показания против Пятакова, подчиняясь партийной дисциплине, но сами эти показания представляют собой неправду.
Пятаков был исключительно принципиальным человеком и к тому же обладал проницательным умом и сильной волей, был бесстрашен. Я почти уверен, что если бы среди «второй волны» арестованных большевиков объявился человек, способный противостоять своим тюремщикам, то этим человеком был бы Пятаков. Поэтому меня очень удивило, что он сравнительно легко сдался. Как выяснилось, дело обстояло так.
В течение довольно длительного времени Пятаков вообще отказывался разговаривать со следователями. Однажды вечером в НКВД приехал Серго Орджоникидзе и выразил желание переговорить с Пятаковым. Ежова, к тому времени сменившего Ягоду, не было на месте. Его заместитель Агранов, поколебавшись, позвонил во внутреннюю тюрьму и приказал доставить Пятакова к нему. Орджоникидзе двинулся навстречу вошедшему Пятакову, явно желая обнять его. Пятаков уклонился и отвел его руки.
— Юрий! Я пришел к тебе как друг! — воскликнул Орджоникидзе. — Я выдержал из-за тебя целый бой и не перестану за тебя бороться! Я говорил про тебя ему…
После этого вступления Орджоникидзе попросил Агранова оставить его вдвоем с Пятаковым. Их разговор продолжался с глазу на глаз.
Вел ли Орджоникидзе коварную игру с Пятаковым под давлением Сталина, или был искренен? Последующий ход событий должен был дать ответ на этот вопрос.
Я знал Орджоникидзе по совместной работе в Тифлисе, еще с 1926 года, когда я командовал погранвойсками Закавказья, а он был секретарем ЦК Закавказской федерации советских республик (ЗСФСР). Мне было нетрудно представить себе, как экспансивный Орджоникидзе, все более возбуждаясь и жестикулируя, рассказывает Пятакову, какой «бой» он выдержал из-за него, как упрашивал Сталина не вовлекать Пятакова в готовящийся процесс…
Спустя несколько дней Орджоникидзе снова появился в здании НКВД и опять был оставлен вдвоем с Пятаковым. На этот раз, перед тем как уйти, Орджоникидзе в присутствии Пятакова сообщил Агранову сталинское распоряжение: исключить из числа участников будущего процесса жену Пятакова и его личного секретаря Москалева. Их не следует вызывать в суд даже в качестве свидетелей. Стало яснее ясного, что самому Пятакову Орджоникидзе посоветовал уступить требованию Сталина и принять участие в жульническом судебном процессе — разумеется, в качестве подсудимого. Но для меня оставалось несомненным, что Орджоникидзе при этом лично гарантировал Пятакову: смертный приговор ему вынесен не будет.
Поверил ли Пятаков Орджоникидзе? Я убежден, что поверил. Пятаков знал, что Орджоникидзе в отличие от Сталина был верен дружбе, по крайней мере, в тех случаях, когда друг не представлял собой соперника в борьбе за власть. Он также знал, что Орджоникидзе, образование которого исчерпывалось фельдшерскими курсами, не мог без его помощи руководить промышленностью. Уже хотя бы из чистого эгоизма Орджоникидзе должен был бороться за сохранение жизни Пятакова, обеспечивая себе советника и помощника на будущее. Едва ли Пятаков догадывался, что Орджоникидзе, быть может, сам того не подозревая, выступал в провокационной роли сталинского ставленника. Он был одним из самых влиятельных членов Политбюро. Сталин мог требовать от него покорности при решении важных государственных вопросов, но едва ли мог принудить его играть презренную роль пешки-провокатора. В общем, Пятаков вполне мог думать, что его положение лучше, чем у других обвиняемых. Ведь ему протежировал сталинский близкий друг и земляк.
Итак, Пятаков, по-видимому, решил довериться Орджоникидзе. Он подписал ложное признание, в котором подтверждал, что, воспользовавшись поездкой в Берлин в декабре 1935 года, написал оттуда письмо Троцкому, находившемуся тогда в Норвегии. Пятаков якобы испрашивал директив Троцкого об оказании финансовой поддержки заговорщикам внутри СССР. Далее он подтвердил, что получил ответ Троцкого: тот якобы сообщал, что им достигнуто соглашение с германским, нацистским правительством. По этому соглашению немцы обязались вступить в войну с Советским Союзом и помочь Троцкому захватить власть в СССР. За это Троцкий обещал отдать немцам территорию Украины и предоставить ряд экономических уступок. В связи с этим соглашением Троцкий якобы требовал в письме к Пятакову, чтобы антисоветское подполье усилило свою вредительскую деятельность в промышленности.
Слушая на совещании в Кремле доклад о признаниях, сделанных Пятаковым, Сталин спросил: не лучше ли написать в обвинительном заключении, что Пятаков получил директивы Троцкого не по почте, а во время личной встречи с ним? Так родилась легенда о том, как Пятаков летал в Норвегию на свидание с Троцким. Чтобы версия была более убедительной, Сталин распорядился: пусть начальник Иностранного управления НКВД Слуцкий разработает схему путешествия Пятакова из Берлина в Норвегию, с учетом расписания поездов Берлин — Осло.
Когда мы со Слуцким встретились в Париже, в санатории профессора Бержере (это произошло в феврале 1937 года), он рассказал мне, что случилось на следующем кремлевском совещании по делу Пятакова.
Слуцкий доложил Сталину, что собранные им данные не позволяют принять версию о личной поездке Пятакова в Норвегию. Дело в том, что по действующему расписанию путешествие Пятакова в Осло, учитывая время, необходимое, чтобы добраться из Осло в Вексаль, где жил Троцкий, и побеседовать с ним, займет минимум двое суток. Было бы очень опасно утверждать, что Пятаков исчезал из Берлина на столь продолжительное время: по данным советского торгпредства в Берлине, он ежедневно проводил там совещания с представителями различных немецких фирм и чуть ли не каждый день подписывал с ними контракты.
Сталин был недоволен докладом Слуцкого и, не дождавшись изложения всех минусов обсуждаемой легенды, возразил: «Может быть, то, что вы говорите насчет расписания поездов, действительно верно. Однако Пятаков мог ведь слетать в Осло и на самолете? Полет туда и обратно, наверное, можно совершить за одну ночь?»
Слуцкий заметил, что самолет (не забудем, что полет должен был относиться к 1935 году) берет очень мало пассажиров и фамилия каждого из них записывается в журнал авиакомпании. Но Сталин уже принял решение: «Надо указать, что Пятаков летал на специальном самолете. Для такого дела германские власти охотно дали бы самолет!»
Слуцкий, любивший хвастаться, что ему часто приходится разговаривать со Сталиным, рассказал мне об этом совещании под большим секретом. Впрочем, через несколько дней я узнал, что то же самое он рассказал резиденту НКВД во Франции, тоже под большим секретом, однако в присутствии еще одного сотрудника Иностранного управления.
Показания, подписанные Пятаковым, пришлось соответственно переписать, исключив из них письмо, якобы пришедшее от Троцкого. Версия насчет указаний, полученных от Троцкого, несколько усложнилась. Согласно новой версии, оглашенной на суде, в середине декабря 1935 года Пятаков приземлился на аэродроме под Осло и, пройдя официальную проверку документов, отправился на машине к Троцкому, с которым и вел переговоры. Они обсуждали план свержения сталинского режима и захвата власти с помощью немецких штыков.
Горький опыт предыдущего процесса, когда была упомянута несуществующая гостиница «Бристоль», заставил организаторов нового процесса предостеречь Пятакова от «излишних подробностей». Пятаков не должен был говорить, под каким именем он совершил путешествие в Норвегию и получал ли он въездную визу. В остальном как будто было все в порядке: Пятаков вполне мог слетать за одну ночь в Осло и обратно, и самый придирчивый скептик не имел возможности проверить, действительно ли одиночный самолет появлялся над Норвегией под покровом декабрьской ночи.
И тем не менее Сталина ждал жестокий удар.
25 января 1937 года, всего через два дня после того, как Пятаков изложил суду всю эту историю, в норвежской газете «Афтенпостен» появилась такая заметка:
…Он будто бы прибыл на самолете на аэродром Хеллер. Однако персонал этого аэродрома утверждает, что никакие гражданские самолеты в декабре 1935 года там не приземлялись…
Это сообщение застало Сталина и его помощников врасплох. Надо было срочно что-то предпринять. Но что? Объявить, что самолет сел не на аэродром Хеллер, а на какой-нибудь другой? Однако было известно, что в окрестностях Осло только этот аэродром принимал гражданские самолеты. Внушить Пятакову, что он вообще не нуждался в аэродроме, а сел в пределах акватории ближайшего порта, тоже было поздно: ведь стартовал он якобы с берлинского сухопутного аэродрома Темпельгоф.
Чтобы как-то ослабить впечатление, произведенное заметкой в «Афтенпостен», Вышинский предъявил суду официальную справку консульского отдела народного комиссариата иностранных дел СССР, где говорилось:«.. аэродром в Хеллере, около Осло, принимает круглый год, согласно международным правилам, аэропланы других стран, прилет и отлет аэропланов возможны и в зимние месяцы».
Таким образом, вместо того чтобы ответить на категорическое утверждение норвежской газеты, Вышинский наводит тень на ясный день и вводит в игру столь слабый козырь, как констатацию возможности аэродрома в Хеллере вообще принимать самолеты зимой.
Вдобавок исходило это даже не от официальных норвежских властей, чья точка зрения могла бы считаться беспристрастной, и не от администрации аэродрома Хеллер, а всего лишь от консульского отдела народного комиссариата иностранных дел в Москве, выдавшего такую жалкую справку…
Как и следовало ожидать, на этом дело не кончилось. 29 января уже другая норвежская газета — «Арбейдербладет», орган правящей социал-демократической партии, — опубликовала еще одно сообщение:
«Сегодня, в ответ на запрос корреспондента газеты „Арбейдербладет", управляющий аэродромом в Хеллере Гулликсен сообщил по телефону, что в декабре 1935 года там не приземлялись никакие иностранные самолеты».
Далее в том же сообщении говорилось, что, согласно официальному журналу полетов, за период между сентябрем 1935 года и 1 мая 1936 года на аэродроме в Хеллере совершил посадку один-единственный самолет.
Излишне добавлять, что это, конечно, не был самолет, доставивший Пятакова.
Сталин и Вышинский еще раз попались с поличным как фальсификаторы.
Не теряя времени, в спор включился Троцкий. Он через посредство мировой прессы предложил Вышинскому спросить Пятакова, какого числа тот вылетел из Берлина в Осло, получал ли он визу на право въезда в Норвегию и, если получал, то на чье имя.
Троцкий просил московский суд использовать официальные каналы сношений с норвежским правительством для проверки правдивости показаний Пятакова.