Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Ковбой Мальборо, или Девушки 80-х - Борис Дорианович Минаев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тема с мытьем полов имела, конечно, продолжение.

К счастью, она умела задавать людям вопросы – простые, имеющие непосредственное отношение к делу вопросы, и люди всегда очень ценили это ее качество – так, в частности, оказавшись однажды с двумя рублями за десять дней до стипендии и понимая, что занять будет вообще не у кого, она спросила у первой попавшейся знакомой, не знает ли она, как поступают здесь люди, которые оказались без денег вообще, ну вот просто даже до такой степени, что не только запасные трусы, но и булку купить не на что, и подруга сразу все поняла, на следующий день подошла и сказала, что на биофаке требуется ночная уборщица, работа в вечернее время, шестьдесят три рубля в месяц, короче, тебе подходит.

Она мыла полы на биофаке, действительно, буквально в глубокой ночи, перетирая тряпкой скелеты, пробирки с заспиртованными младенцами, книги великих мыслителей прошлого, потом работала дворником у себя на Петроградской, скребла асфальт огромной лопатой, подметала пыль, потом давала еду животным в ленинградском зоопарке, думая по ночам, сквозь слипающиеся от усталости глаза, о том, что старая тигрица смотрит на нее немного странно при кормежке, и жизнь уже не казалась пустой и бессмысленной, она снова приобрела какой-то вкус и оттенок спелой сливы.

Такого оттенка – цвета спелой сливы – был ее единственный свитер, который служил ей основной одеждой, он был ее талисманом и ее доспехами, мужской свитер грубой вязки, на два размера больше, его оставил ей одноклассник, когда она как-то замерзла как цуцик во время байдарочного похода, и вот теперь вместе с вельветовыми джинсами (спасибо, боцман дальнего плавания, хотя бы за это) он ее спасал и от холода, и от чего-то еще более плохого – от этого треклятого сиротства, когда ты одеваешься хуже всех, не потому что страшна и нелепа, а потому что так сложились обстоятельства.

Нет! Она не одевалась хуже всех. Возможно, она одевалась лучше всех.

Она покупала театральную тушь на Невском и долго, тщательно наносила ее вокруг глаз – в результате в темном зеркале старого платяного шкафа, оставшегося в наследство, видимо, от жертв революции и большого террора, появлялась какая-то женщина с драматическим лицом и одетая притом с необычайным вкусом – этот хипповский мужской свитер, вельветовые джинсы, эти кеды…

Свитер в результате некоторых манипуляций, правда, стал несколько короче, чем был изначально, но по-прежнему был мужской, грубой вязки, огромный – но теперь между вельветовыми джинсами и свитером, особенно когда она наклонялась, всегда возникала узкая полоска спины. Это было не очень удобно в лютые холода, но зато она связала себе из оставшейся шерсти варежки без пальцев, и, второе, от этой узкой полоски спины некоторые люди буквально не могли оторвать взгляд.

Среди некоторых оказался один, звали его Володя Ерошкин, который не мог оторвать вообще, и вскоре они проводили уже довольно много времени вместе.

Иногда она шла пешком по Невскому, в своих кедах, надетых на шерстяные носки, и в осеннем пальто, заходила в какой-нибудь кафетерий погреться, брала «кофейный напиток» со сгущенкой за десять копеек, грела руки о граненый стакан и напряженно думала – зачем? Зачем с ней все это случилось? К чему ведет эта цепь событий, этих нелепых жестоких случайностей? Ведь кто-то же знает ответ на этот вопрос?

Но она не знала.

Мама совсем не хотела, чтобы она поступала на филологический, – «потеряешь год», горестно говорила она, ей казалось, что без блата туда поступить невозможно, но Марина все-таки поступила – сдав последний экзамен на пятерку, возможно именно потому, что преподаватели знали о ее внезапном горе, – и теперь яростно изучала романо-германскую литературу; после огромного дня, который начинался в шесть утра с метлы и лопаты, после занятий и сумбурной дневной жизни, после вечерней смены дворника, после сытной картошки и тушенки она начинала читать «Старшую и младшую Эдду», наслаждаясь слогом исландских саг, а чтобы не вырубиться мгновенно, жевала булку, как Иван-дурак в сказке о сивке-бурке, именно булку, а не шоколадки, потому что на шоколадки денег все-таки не было.

На факультете иногда вдруг так хотелось есть, что просто не могу, некоторые девчонки шли обедать в ближайший ресторан, там давали комплексные обеды по рубль восемьдесят, а они с подругами отправлялись в пельменную и брали порцию за двадцать восемь копеек и тот же стакан кофейного напитка со сгущенным молоком за десять, хлеб бесплатно.

Сидели долго, обсуждая перспективы, да и вообще всякую всячину.

Одна третьекурсница вышла замуж за известного на весь Ленинград режиссера-документалиста, старше ее лет на тридцать, а то и на сорок, Марина не могла понять, как такое возможно, а что ты не понимаешь, горячились подруги, ну это же другая жизнь, ну что значит другая, другие возможности, ну кому мы нужны, ну кто тебя возьмет на интересную работу, главное же не деньги, не шмотки и все такое, а настоящая работа – подруги смотрели на нее придирчиво, но с интересом, было видно, что они оценивают ее способности оседлать своего сивку-бурку, и оценивают вполне положительно, ей иногда говорили в порыве откровенности: «знаешь, а ты интересная», – но у нее уже был сивка-бурка, Володя уже заполнил целиком ее жизнь, без остатка, и она сама не понимала, как это случилось.

В зоопарк он устроился вместе с ней, кормить животных, она сначала думала, что ему тоже остро нужны деньги, а что такого, даже у домашних мальчиков бывают серьезные потребности, потом она поняла, что дело в ней, он хотел, чтобы ей не было так тяжело, и впервые за годы ощутила тепло в груди, почти расплакалась, но просто взяла его за грязный рукав спецовки и прижалась крепче. Володя пропадал у нее и днями и ночами, это началось еще на Кондратьева, когда боцман был в рейсе и скрывал свою преступную связь с буфетчицей, иногда они, дойдя, как учил поэт, до самой сути, долго лежали под одеялом и смеялись от радости, не очень хорошо представляя, что делать дальше, им было по восемнадцать, и такая неосведомленность была им простительна, иногда они просто сидели спина к спине и читали книги, варили какую-нибудь еду, типа макароны с сыром. Почуяв неладное, с ней решила познакомиться Володина мама, она привезла с собой сырую курицу, чтобы мальчик что-нибудь «съел нормальное», но сырая курица была, конечно, лишь поводом, предстояло первое знакомство, Марина пристально взглянула в зеркало, свитер по-прежнему сидел хорошо, она взяла театральную тушь и решила сделать макияж по особому случаю более тщательно, мама чуть не упала в обморок, когда ее увидела: девочка с совершенно черными глазами и длинными волосами курила, картинно сидя на столе. Но потом они подружились, и Марина вместе с Володей стала ездить к маме на блины. Выяснилось, кстати, что Володин дом не так уж благоустроен и крепок, как могло показаться по отпрыску, – папа давно уже жил не там, пропадал в каких-то зарубежных командировках, что-то преподавал, словом, это был распадающийся брак, но это не очень афишировалось, чтобы опять же не травмировать мальчика, поэтому папа приехал на Кондратьева отдельно. Марина ему очень понравилась, он долго говорил с ней о старшей и младшей Эдде, о Роланде, о перспективах, как она их себе представляет в нашей стране, – наступает время перемен, загадочно говорил он, что он имел в виду, она тогда не поняла. В подарок он оставил им огромную яркую коробку, в которой оказались презервативы, это была какая-то специальная подарочная серия, все они были ярких цветов – красного, желтого, сиреневого, как с ними поступить, они пока еще толком не знали, то есть знали, но чисто теоретически. И тогда они для прикола пошли в ванную и стали наполнять презервативы водой, они покачивали над наполнявшейся ванной этими огромными шарами, наполняли их и наполняли, оказалось, что шары получаются дико огромные и готовы выдержать какое угодно количество воды, они не лопались до последнего, когда уже держать было тяжело, а потом раздавался страшный оглушительный шум. Они плескались и хохотали, как сумасшедшие, что с ними надо делать, с этими изделиями, они научились потом, не сразу, а тогда казалось, что это такая игрушка, – коробка была гигантская, штук, наверное, на триста.

Прошло целых два года, пока Володя окончательно не переехал к ней на Петроградскую, все-таки они были еще детьми и слушались родителей, – но потом снова началась совсем другая жизнь.

В одной большой ленинградской газете потребовался корректор, это была все-таки уже интеллектуальная работа, и стоила она хотя бы немного дороже, чем работа уборщицы, корректор работал в вечернюю смену, и после учебы Марина теперь летела в Дом печати, где были симпатичные люди, вечно пившие чай и растворимый кофе, в комнате всегда стоял запах свежих гранок, – и вот эти бесконечные абзацы, которые она стала учиться вычитывать.

«Благодаря последовательной и активной внешней политике социалистических стран, решительным действиям всех миролюбивых сил удалось заметно оздоровить международные отношения на основе принципов мирного сосуществования государств с различным общественным строем. Эти позитивные перемены укрепляют надежды народов и молодежи на лучшее будущее, отвечают их коренным жизненным интересам…

В то же время, когда обостряется противоборство вокруг дальнейших перспектив разрядки, когда активизировались ее противники, тем более важны массовые выступления молодежи за мир и безопасность народов, за ликвидацию очагов военной напряженности, против происков империализма и реакции».

– Ну вот скажи… – говорила она ночью Володе. – Ну вот, например, этот кусочек. Ты четко понимаешь его смысл?

– А зачем? – пожимал он плечами.

– Ну я-то должна понимать! Если я не буду понимать, то не смогу заметить ошибку! И меня уволят. И перестанут платить эти девяносто восемь рублей, на которые мы живем. Нет? Непонятно?

– Ну чего ты горячишься? – обнимал он ее. – Да никто не заметит этой ошибки!

– Нет! – вспыхивала она. – Нет! Ты не прав… Есть люди, которые этот текст писали – понимаешь, сидели на какой-нибудь госдаче, писали, получали за это какие-нибудь, я не знаю, плюшки или другие знаки отличия… И они точно этот текст прочитают насквозь, на просвет, каждую букву проштудируют!

– А разве вам такое не в готовом виде присылают? – удивлялся он.

– Дурачок ты… Нам присылают тассовку, понимаешь ты это или нет… Это такая длинная колбаса, рулон бумаги. И с нее уже набирает наборщик! У каждого наборщика свой линотип. И черт его знает, чего он там понабирает, а мне отвечать.

– Господи, – удивлялся он, – какая допотопная система.

– А больше тебя ничего не удивляет?

– Нет, – пожимал он плечами. – Ты про стиль? Ну так это вечная история. Это вечность. Партия и правительство – они вечны, как Кощей бессмертный. Понимаешь?

Вот такие веселые разговоры они вели, но и эти разговоры не оставляли в ее душе ощущения окончательного ответа на заданные вопросы. Ну хорошо, она ничего не понимает в политике. Но в русском языке она понимает!

Как может обостряться «противоборство вокруг дальнейших перспектив»? Как можно делать подряд столько одинаковых согласований в одной фразе: «международные отношения на основе принципов мирного сосуществования государств с различным общественным строем» – ну это же бред.

Нет. Она этого не понимала.

Это было выше (или ниже) ее понимания.

Постепенно эти длинные паучьи фразы, которые обхватывают твой мозг как паутина, стали ей сниться, – а она прочитывала каждую из них десятки раз, силясь понять смысл и не пропустить ошибку. Опытная Марья Петровна учила ее ставить едва заметные черточки вокруг опорных слов, чтобы не потерять общую картину падежей и согласований, но Марина – снова и снова – не понимала, какие слова в этой галиматье опорные, а какие нет.

Страх ошибки проник в ее душу и стал казаться неотвратимой перспективой.

Ее уволят со скандалом, с волчьим билетом, а возможно еще и арестуют.

Между тем работу в редакции она постепенно полюбила. Там были свои плюсы. Этот вечный чай в корректорской или растворимый кофе с печеньем – он был каким-то очень уютным занятием, он создавал ложное ощущение домашнего тепла, от которого она отвыкла. Рядом грохотали линотипы, крутилась ротационная машина, ходили чумазые наборщики с шилом в руках, бегали взмыленные корреспонденты, а она просто сидела и читала. Или пила чай или растворимый кофе.

Были и другие плюсы – например, давали иногда какие-то заказы, и, например, она отдавала гречку, которую так и не приучилась есть, своим блокадницам, а те освобождали ее от дежурства по квартире. Да и вообще ей хотелось им помочь. Ей всем хотелось помочь. Однажды была распродажа, продавали чешские красные туфли, она впервые в жизни смогла наконец купить себе что-то вместо кед, и тут ее попросила подруга с факультета купить ей тоже, дала денег, и она купила две пары.

Ее тут же вызвали в первый отдел и наорали.

– Ты комсомолка или нет? Ты понимаешь, что это спекуляция! Я тебя в следующий раз за такое поганой метлой из корректорской выгоню! – орала заведующая первым отделом, и ответить ей было ничего нельзя, Марина это понимала и просто стояла и молча плакала.

Как-то раз ее вызвал заведующий отделом писем, морали и права Виталий Иванович и предложил перейти к нему в учетчицы писем. Она была счастлива. Теперь ей не нужно было выпутываться каждый день из этой адской, страшной паутины слов.

Она регистрировала письма, делала пометки на сопроводиловках, вела статистику, подкалывала типовые бланки с ответами, а однажды напросилась у Виталия Ивановича в командировку – в недалекое Колпино, писать об ученых, потом ее заметки стали больше и увереннее (ну ведь не зря же она писала стихи и песни и ходила в литературный кружок во Дворец пионеров!), а еще через два года, уже во время перестройки, она писала о марше политзаключенных и их детей, была такая акция на Невском проспекте, и там она написала, что когда-нибудь Коммунистической партии предстоит держать ответ за свои преступления, и к этому суду истории надо готовиться уже сейчас.

– Ты что, офигела? – спросил ее Виталий Иванович, спокойно вычеркивая этот абзац.

– А что, разве неправда? – с вызовом переспросила она.

А потом ей все-таки пришлось еще один раз приехать на проспект Кондратьева – оказывается, ее согласие на обмен оформлено неправильно и нужно написать его заново. Боцман был спокоен, буфетчица крайне приветлива и приглашала в гости, ну что ж ты у нас совсем не бываешь, совсем не бываешь. Марина выглянула в окно и увидела это поле. Огромное и, как всегда, засыпанное белым снегом. Теперь тропинок стало больше. Они были как заячьи следы – и вели совершенно в разные стороны.

А потом был стройотряд на пятом курсе, Казахстан, коровник, который они там строили, кирпичи, раствор, мозоли, жара, болели руки, но она знала, что вечером у костра они будут пить вино и она прижмется к плечу Ерошкина, и это тоже была какая-то отдельная, очень короткая и очень яркая жизнь, она уже знала, что сможет спокойно и безо всяких усилий (почти безо всяких) принять форму этой жизни и прожить ее без лишнего напряжения, а потом было много всякого, яркого и серого, она сбилась со счета – сколько же жизней ей удалось прожить, маленьких и больших, но, может быть, эти разноцветные шары, которые они наполняли с Ерошкиным водой и хохотали в ванной, – они были важнее городов и стран, и даже некоторых людей, и даже некоторых эпох, в них было нечто такое, нечто такое, нечто такое…

Когда через много лет мы с ней неожиданно выпили и разговорились (она в ту пору жила уже в Москве и некоторое время работала со мной в одной редакции) и она вдруг рассказала мне про это бесконечное, белое снежное поле, я осторожно спросил ее:

– Ну, так ты перешла? Смогла?

Она сначала пожала плечами, а потом рассердилась.

– Ты меня о чем спрашиваешь вообще: в чем смысл жизни? – резко спросила Марина Честик, допивая стакан вина.

– Ну в принципе да…

И тогда она перевела разговор на другое.

«Оптика» на Масловке

Настя Иванова, русская, 1959 г.р., член ВЛКСМ, брюнетка с бледной кожей и красивыми, как бы слегка туманными серыми глазами, страдала врожденной близорукостью, которая у нее развивалась стремительно, достигнув к шестнадцати годам уже минус девяти – при этом она ненавидела, как и все девочки ее возраста, носить очки.

Ненавидела она их носить до такой степени, что когда мама посылала ее во двор с мусорным ведром (они жили на последнем этаже блочной пятиэтажки на Самаркандском бульваре) – Настя Иванова поступала так: в полутемной парадной, спустившись на первый этаж, она снимала с носа проклятые очки, открывала ключом почтовый ящик (мама просила заодно его проверить), опускала туда очки и выходила из дома. Потом она проходила по памяти три подъезда, поворачивала направо, туда, где в глубине, под деревьями, стояли мусорные баки, практически в кромешной тьме переворачивала дурно пахнущее ведро, оглядывалась в поисках знакомых и, не найдя таковых, также по памяти шла обратно, снова на ощупь открывала дверь подъезда, всовывала ключик в скважину, распахивала почтовый ящик, доставала очки, нацепляла их на нос и бежала вверх по лестнице.

Да, это были ее три минуты глупой свободы от очков – но выходить во двор в очках было выше ее сил.

Надо ли говорить о том, что когда она шла в школу и утром выходила из дома, она точно так же снимала очки и снова шла наугад? Это «наугад» превратилось у нее в целый образ жизни – потому что в очках жить было решительно невозможно. Они ее портили.

Они скрывали все – и бледную кожу, и черты лица, и туманные серые глаза, и вообще делали ее какой-то дурой.

Так, например, она научилась распознавать номера автобусов по каким-то одним ей известным сочетаниям непонятных бликов и штрихов – на их остановке было три автобусных маршрута, из них только один нужный, 206-й, и вот она садилась в него всегда безошибочно, определяя без очков его номер, хотя блики и штрихи выстраивались в загадочную картинку в зависимости от погоды и других неожиданных факторов.

Когда к ней приближался какой-нибудь человек – в школе, или во дворе, или на улице, она волновалась, потому что могла узнать его только совсем вблизи, и было совершенно непонятно, с какой вестью эта зыбкая фигура, ритмично колышущаяся в тумане, подходит к ней: с доброй, злой или нейтральной?

Это ее внутреннее волнение было постоянным. Люди вокруг нее были неузнаваемы до того момента, пока не подходили к ней близко-близко или не кричали знакомым голосом: «Привет, Иванова!»

Очки она надевала, лишь когда читала книгу или смотрела кино. На уроках она сидела в очках только во время письменных работ.

Зная об этой ее ужасной привычке, мама сердилась на нее и даже порой повышала голос:

– Ну как ты не понимаешь: врачи говорят, что если ты не будешь носить очки постоянно, то не сможешь улучшить зрение! Ты не сможешь родить! Ты не сможешь работать! Сколько денег и времени мы угрохали на это лечение, можешь ты понять или нет, Настя?

И верно, сил и времени на лечение близорукости было потрачено немало. Были поставлены на ноги все родственники и знакомые, найдены «лучшие специалисты», проведена куча исследований, эти специалисты с умным видом подолгу разговаривали с мамой, рассовывая при этом пятерки и трешки по карманам белых халатов, Настю заставляли делать массу упражнений, укрепляющих «глазные мышцы», это было неприятно и даже больно поворачивать зрачки туда и сюда сотни раз, на ночь и среди дня, но главное – ей снова и снова выписывали очки и требовали носить их не снимая, самое главное – не снимая! – что было совершенно невозможно, невероятно и немыслимо…

Правда, случались и неожиданно приятные моменты. Особенно ей нравились лечебные процедуры с книгой – когда ее заставляли читать подолгу, раз в полчаса сменяя очки со специальными линзами. Она хорошо помнила, как читала в поликлинике Сетона-Томпсона, читала час, полтора, это было волшебно. Иногда ей закапывали в глаза, когда проводили исследования глазного дна, – мир совсем расплывался, и можно было не идти в школу, это тоже было неплохо…

В институте Гельмгольца, куда они ездили с мамой до «Лермонтовской», приходилось ждать часами, томиться в очереди, она сидела с книжкой и посматривала по сторонам: вокруг тоже сидели и ждали несчастные старики и старухи, все в очках, недовольно переругиваясь, рассказывая о своих ужасных страданиях, это были люди с ее точки зрения совсем уже старые, невыносимо больные, и образ человека в очках навсегда связался у нее в голове с этой старостью, с бессилием и слабостью, поэтому она уверенно шла сквозь этот неясный мир без очков. Да, он был опасен, туманен, порой неразличим, но он был свеж и радостен. Она выучила наизусть свои маршруты в метро, поскольку указателей читать не могла: где поворачивать, сколько шагов идти до лестницы, на какой эскалатор садиться – да, она выучила все это, красный и зеленый глаз светофора обманчиво мерцал вдали, лица прохожих проплывали, как корабли береговой охраны, безымянные троллейбусы шуршали мимо, неразличимые улицы ждали ее, и в этом даже что-то было. Иногда, совершенно случайно, вдруг, надевая очки посреди улицы, она с ужасом отмечала про себя липкие взгляды взрослых мужиков, которые то и дело стремились приблизиться, черные от копоти стены домов и уродливые бетонные заборы, а на их фоне усталых, как будто измочаленных, несвежих людей. О нет, этот мир в своем нерезком состоянии был гораздо лучше! И она пыталась проскользнуть внутрь него так, чтобы нигде не удариться и не споткнуться, и ей это вполне удавалось.

Все изменилось в тот день, когда папа пришел с работы и взволнованным голосом сообщил, что «проблема, кажется, решена», что он «нашел одну женщину», «очень милую» (естественно), которая поможет с оправами, и Настя наконец сможет носить очки.

Сначала она не поверила и вообще хотела пресечь весь этот ненужный разговор, ограничивающий ее свободу, как вдруг папа жестом фокусника достал из портфеля несколько оправ и разложил их на столе. Вот это Италия, сказал он, это ГДР, чуть подешевле, это Югославия, выбирай. Неверной рукой Настя примерила очки и, подойдя к зеркалу, обомлела.

Конечно, очки были с простыми стеклами, туда еще нужно было «ставить оптику», но и невооруженным взглядом Настя видела, как они изменили ее лицо.

Тогда как раз были в моде очки с огромными оправами, и эти невероятно изящные, плавные, естественные формы, как оказалось, ей очень шли – да и вообще тут не было никакого сравнения с тем, что продавалось в обычной «Оптике», это были не оправы, а почти произведения искусства, причем в каждой было что-то свое, волнующее, непохожее, и она не сразу поняла, какие ей идут, а какие нет.

Стоили эти оправы, правда, бешеных денег – что-то такое от двенадцати до восемнадцати рублей, она просто ахнула, но потом подумала, что, наверное, надо в конце концов соглашаться.

Так в их жизни появилась Татьяна Сергеевна – волшебная женщина, скромная, улыбчивая, совершенно спокойная, ни сном ни духом не выдававшая своего волнения в тот момент, когда Настя оставляла у нее на столе – как правило, в конверте – деньги, совершенно другие, чем было означено в ценниках обычных, то есть советских, очков.

Сначала Татьяна Сергеевна работала в Первой аптеке на улице 25-го Октября, а потом из центра переехала подальше, в большую и просторную «Оптику» на Нижней Масловке, которая в то время еще не была частью адского третьего транспортного кольца, а была обычной, тихой московской улицей – по ней ходили трамваи, ее перебегали пешеходы, посреди нее чинно стоял бульвар, где сонные с утра люди меланхолично гуляли с собаками, и, попадая на нее со своего Самаркандского бульвара, Иванова даже несколько завидовала тому, как живут москвичи на этой счастливой улице.

Теперь, когда появились эта «Оптика» на Масловке и Татьяна Сергеевна в своем синеватом халатике, в жизни Насти Ивановой начался какой-то новый этап. Сначала она это не очень осознавала – было просто некогда все это осознавать. Нужно было поступать на вечерний, брать какие-то справки, сдавать экзамены экстерном, готовиться с репетиторами – и то, что новые красивые очки постоянно были на ее лице, воспринималось как-то естественно – ну а как же без них?

Эта первая оправа вообще была совершенно волшебной, она упросила папу выбрать самые дорогие, итальянские, очки – с огромными стеклами, которые по ее просьбе сделали дымчатыми, с плавным изгибом красноватой дужки, с какими-то невероятными золочеными клепками, она не хотела с ними расставаться даже ночью и порой долго лежала, читая учебник, просто чтобы чувствовать их на себе. Мама тоже была счастлива.

В этот же момент случился – как-то сразу – ее первый и второй серьезный роман в жизни: это были два друга, Синявин и Кудряшов. Один был по натуре аристократ и из «хорошей семьи», ироничный парень с внимательным взглядом, второй из семьи более «рабоче-крестьянской», как говорил папа, но невероятно хорош собой, высокий, спортсмен, добрый и с чистой душой, как говорила мама. Оба они перестали быть ее одноклассниками, когда она перешла в вечернюю школу на Маяковке, чтобы сдавать экзамены экстерном, но отношения не прерывались. Кстати, способствовала и погода – весна. Впервые она сходила с мальчиком вдвоем в кафе, кажется это был Синявин, и вообще Москва открылась ей новыми красками – оказалось, что это очень праздничный город, и четкие очертания ничуть его не испортили.

Особенно она любила (теперь) этот плавный переход от многолюдной Пушкинской площади вниз к проспекту Маркса, когда тебя грозно и торжественно со всех сторон обступали огромные сталинские дома, пространство очищалось и как будто катилось вниз, к кремлевским башням, воздух становился более ясным и свежим, и казалось, что в нем проступает какое-то другое будущее, дразнящее и горькое. Взявшись за руку с Синявиным, она не раз проходила этот маршрут, иногда думая о том, не снять ли по старой привычке очки, чтобы ощутить этот мир прежним – влажным и туманным, пугающим и радостным в своей неразличимости, острым и печальным, оттого что она не может его до конца увидеть, и каждый раз она отказывалась от этой мысли, аккуратно снимая очки лишь в тех случаях, когда Синявин властным и очень взрослым движением привлекал ее к себе, чтобы поцеловать. Куда девать очки при этом, она не знала, поэтому иногда просто засовывала их в верхний карман его куртки, что каждый раз вызывало его здоровый смех.

Она улыбалась.

– Ну а куда я их дену?

Потом выяснилось, что у Синявина одновременно был бурный роман с ее одноклассницей, и начались долгие, надрывные отношения с Кудряшовым, который часто стал приезжать к ней домой «с новыми записями» и тревожно сидеть на кухне, выпивая один стакан чая за другим. Записи она, конечно, слушала, записи были хорошие – «Пинк Флойд», «Йез», «Везе Рипорт» и так далее, – но была начеку, потому что ситуация складывалась какая-то нелепая. Очки, конечно, ей приходилось снимать, потому что отпускать Кудряшова совсем просто так было бы, конечно, тоже немилосердно.

В этих случаях она аккуратно клала их на книжную полку, которая висела как раз рядом с креслом и диваном, где они с Кудряшовым располагались (то там, то там).

В эти моменты домашний мир вновь обретал прежнее качество – неясности, где-то там, очень далеко, тикали стенные часы, туманное пятно на еще более туманной стене, который час – непонятно, и в этом было что-то хорошее. Тревога, которую она чувствовала всегда, каждую секунду, с самого раннего детства, уходила куда-то глубоко внутрь, она не пряталась теперь в каждой детали, в каждой черточке бытия – в уголках книг, в крае стола, в рисунке паркета, нет, тревога, когда Настя снимала очки, становилась просто частью ее самой, и с этой горькой тревогой она раскрывала губы, но очень осторожно, уступая спортивному натиску.

Впоследствии выяснилось, что в этот волнующий момент окончания школы вообще все встречались со всеми, это ее совершенно не возмущало, в это выпускное лето почти все происходящее казалось ей правильным, значительным и ярким, но ситуация изменилась осенью, когда стало холодно и дождливо и она все-таки поступила, хотя и с одной тройкой, на вечернее отделение и одновременно стала работать в одном пресс-центре секретарем, потому что нужно было иметь свои деньги и зарабатывать «в том числе и на очки», как сказала мама.

Действительно, очки были дорогие, но одной пары, конечно, ей не могло хватить.

Добрейшая Татьяна Сергеевна объяснила ей, что нужны отдельные очки для чтения, да и вообще, сказала она, внимательно и с улыбкой глядя ей в глаза, ты же не носишь одно платье все время, правда? Очки – это такая же вещь, женский аксессуар, они должны быть на разные случаи жизни, ну как минимум две оправы, а то и три.

Ну да.

Сначала она купила вторую пару в тонкой стальной оправе с каплевидными большими линзами, «как у Джона Леннона», тогда и они тоже были в моде, и решила, что это будут как раз ее очки для чтения; правда, они ее делали какой-то беззащитной, и что-то, конечно, в этой усиленной беззащитности было, но вообще-то беззащитность – это не для улицы, а, наверное, все-таки для домашнего употребления.

Потом она вставила в те самые первые очки линзы-хамелеоны, которые темнели на солнце, и это была очередная революция в ее жизни – она не просто выглядела в этих своих новых очках прекрасно, так еще эти новейшие (тоже довольно дорогие, рублей по пять каждая) линзы, великое изобретение человечества, скрывали сам факт ее близорукости, которой она по-прежнему, по детской привычке, стеснялась и не хотела, чтобы каждый встречный об этом знал, – получалось, что она просто идет по улице в модных темных очках, что было еще более эффектно.

И тогда ей потребовалась еще одна пара, оправа, может быть, не такая большая, не на пол-лица – Татьяна Сергеевна долго подбирала, но подобрала оригинальную оправу, как она говорила, витые дужки в виде змейки, странные полукруглые линзы, синеватый отлив, все красиво, но немножко холодно.

Какие очки в какой день надевать – Настя, честно говоря, не знала. Все-таки ей больше нравились те, первые. В них ее лицо было нежнее. Мягче. Но и эти, вторые, пусть тоже будут – они, предположим, больше подходили к каким-нибудь ярким брюкам, которых у нее, правда, пока не было.



Поделиться книгой:



Регистрация