Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Страсти революции. Эмоциональная стихия 1917 года - Владимир Прохорович Булдаков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


ВОСТОРГИ ПОБЕДЫ

Атмосфера первых дней после победы Февральской революции запечатлена в истории как всеобщее ликование, всепрощенчество и разгул митинговой стихии. Н. В. Краинский зло утверждал:

Все, что люди говорили, было или ложью, или сплошным бредом. Сплетни, легенды, слухи, передаваемые по беспроволочному телеграфу человеческой мысли, ширились с небывалой быстротою. Ссорились, пререкались, обвиняли друг друга в провокаторстве…

Можно объяснить происходящее проще. Людям казалось, что произошло чудо. На этом фоне привычные слова отделились от новых смыслов. Последние, в свою очередь, оказывались следствием трибунной аффектации. Анархист А. Горелик восторгался:

И от одного дуновения ветра, почти без человеческих жертв, рухнул карточный домик, домик Романовых, как только российский народ перестал его боготворить… В с е стали революционерами. В с е стали руководителями народа.

На кадрах кинохроники мартовских дней 1917 года среди демонстрантов можно разглядеть фигуру Александра Блока. По свидетельству художника Ю. Анненкова,

в 1917–1919 годах Блок, несомненно, был захвачен стихийной стороной революции. «Мировой пожар» казался ему целью, а не этапом. Мировой пожар не был для Блока даже символом разрушения: это был «мировой оркестр народной души». Уличные самосуды представлялись ему более оправданными, чем судебное разбирательство.

Разумеется, Анненков задним числом кое-что присочинил. Однако несомненно, что поэтические натуры готовы были, на манер анархистов, вообразить, что «разрушение – это созидание». Простые люди обычно пытались убедить себя в историческом величии событий. В семьях состоятельных обывателей происходящее поначалу воспринималось с раздражением. «…Проснулся полуголодный, разъяренный зверь толпы и протянул вперед жадные руки, – записывала в дневнике 15-летняя гимназистка 24 февраля 1917 года. – „Хлеба… хлеба!..“ Грешно в такое время… думать о личной выгоде…» Через день ей сделалось «страшно, тревожно и беспокойно», однако 28 февраля ей уже показалось, что «беспросветный мрак рабства развеялся и светлый золотой луч свободы поднимает дух народа и указывает ему широкий путь счастья, жизни и воли»[53].

Революция несла с собой своего рода протестную семиотику. В Петрограде «сжигали „всю птицу“ – романовские гербы». Кое-кто возражал: «сжигая всю птицу, мы отрекаемся от всей России». Таких не слушали: важно было избавиться от всех символических напоминаний о прошлом – от гербов до офицерских погон.

Так было не только в Петрограде. В Москве 28 февраля был образован особый организационный совет из 150 человек, одновременно там возник городской Совет рабочих депутатов. По городу двигались толпы народа с пением революционных песен и красными флагами. Историк А. В. Орешников 1 марта так описывал настроение в Москве: «Народу всюду масса, настроение, как в пасхальную ночь, радостное». В Первопрестольной забастовщики принялись разоружать солдат, но, не встретив сопротивления, великодушно оставили им винтовки. Говорили, что особенно преуспел в этом Н. А. Бердяев. Он «самолично взял» Манеж: «Вошел внутрь и так грозно закричал на солдат: „Чего вы не сдаетесь?“, что те мгновенно положили оружие». Затем толпы стали арестовывать полицейских, не обошлось без издевательств. Сообщали также, что некие личности под шумок «реквизировали помещение одного кафешантанчика, слопали весь балык в буфете». В 6 часов вечера были открыты двери Бутырской тюрьмы. На Красной площади при десятиградусном морозе был устроен парад: это «было до крайности эффектно, хотя в задних рядах замечалось безобразие: солдаты в строю курили». Впрочем, другие наблюдатели подмечали, что духовенства было немного, молебен запоздал на 1,5 часа, «было неблагоговейно». Примечательно, что по случаю парада были отменены концерты и лекции. Сообщали также, что в эти дни бронзовому Пушкину на Тверском бульваре

воткнули за обшлаг рукава правой руки и под мышку два красных флага, а на постамент один флаг с надписью – стерлось, не разберешь, а в другой знамя, на котором написано: «Товарищ, верь…»

На постаменте в венке поместили «горшочек красных тюльпанов». Был «революционизирован» даже памятник известному германофобу генералу М. Д. Скобелеву: к сабле привязали кусок красной материи, правая рука тоже была обвязана красным, а у солдата, расположенного сбоку, появилась красная перевязь через грудь. Украсился флагами и памятник Минину и Пожарскому. В Петрограде «революционизировали» знаменитый памятник Александру III. Какой-то шутник нацепил на бронзового коня красный бант, и «грузный всадник на грузном коне, казалось, смотрел на шумящее море голов с изумлением и злобою»[54]. «От Питера осталось гнетущее впечатление – винегрет из красных бантов и флагов, наглых рож в солдатской форме, вальпургиевой ночи на Марсовом поле…» – сообщал наблюдатель. Но в других местах был «восторг». Несмотря на негативные впечатления, он уверял себя, что «нигде в мире революция не проходила так удивительно хорошо…».

Обычно интеллигенты не замечали сопутствующих революции нелепостей и безобразий. Некоторые искусственно взвинчивали себя, отгоняя смутные страхи, другие просто теряли голову от наплыва эмоций. Люди, привыкшие к безнадежности существования «при царе», воспринимали произошедшее как чудо. Из Сарапула (Вятская губерния) будущий офицер писал из учебной команды 4 марта 1917 года:

Поздравляю… с новой жизнью!.. То, что мы когда-то носили только в мечтах, – теперь действительность… Гордимся тем, что являемся современниками возрождения новой свободной России… [55]

Кадетская газета 5 марта уверяла, что «история должна навсегда запечатлеть настоящую революцию как восьмое чудо света». Философ С. Н. Булгаков, выступая 16 марта 1917 года на собрании московских писателей с речью «О даре свободы», утверждал:

Родина наша вступила на новый исторический путь… В мировой истории перевертывается новая страница… Народ русский вступает в пору исторической зрелости… Теперь до последней глубины раскроется его душа… Политическое освобождение явилось актом народной самообороны в великой войне, порождением патриотической тревоги: истоки ее не в буйстве, но в почитании, не в ненависти, но в любовной заботе о родине.

Подобным самообольщениям (пусть с осторожными оговорками, как у Булгакова) предавались тогда многие правые деятели. Между тем «революционные» восторги подчас оборачивались актами вандализма. В Вятке публичной библиотеке имени Николая I поспешно присвоили имя А. И. Герцена, в Ирбите солдаты свергли памятник Екатерине II, в Екатеринбурге в процессе избавления от «романовского наследия» пострадали гербы Бельгии и Франции, памятные доски, связанные с историей города. Люди словно ослепли от восторга. Все чего-то требовали, а «чего „требовали“ – неизвестно…», – комментировал происходящее наблюдатель в Челябинске. Лишь немногие писали о «печальной Пасхе» на фоне бесконечных революционных празднеств, о том, что «старая Россия умерла… но новой России еще нет, а будет ли она, кто знает». О насилии, творимом толпами, предпочитали не упоминать – проще было считать, что революционеры защищаются от реакции. Искусствоведу Н. Н. Пунину происходящее виделось так:

Настроение праздничное, народу много… интеллигенции нет, офицеров разоружают, стрельба реже, но автомобили носятся во всех направлениях. Войско дезорганизовано, ходят толпами, пьяных мало, отдельные воинские патрули без офицеров пытаются поддержать порядок. Неужели действительно творческие силы социализма будут реализованы? Мой народ, сумеешь ли ты стать, наконец, величайшим народом?

Начало революции, как и начало войны, вызвало глобалистские надежды. Некоторые интеллигенты даже полагали, что «наш переворот даст сигнал к перевороту в Болгарии и к восстанию в немецкой Польше». Казалось, что в благие намерения «свободной России» должен уверовать весь мир. Бывший марксист П. Б. Струве (некогда посылавший книги В. И. Ленину в ссылку, а позднее заслуживший от него кличку Иуда) заявил, что «теперь Россия пойдет вперед семимильными шагами». Когда С. Л. Франк припомнил ему эти слова в эмиграции, он ответил лаконично: «Дурак был». И таких «дураков» имелось в избытке. Вспоминали «семью одного очень симпатичного и милого генерала, бывшего лейб-гусара и генерал-губернатора, который, как и вся его милая семья, положительно потерял рассудок и ликовал».

Ощущение, что событиями и людьми движут непонятные импульсы, заставляло даже образованных людей утрачивать логику и давать волю чувствам. Только со временем происходило возвращение к реальности, причем выяснялось, что она не имела ничего общего с былыми ожиданиями. У истории собственные законы, и потому она нравственно нейтральна. Между тем люди, находясь внутри нее, не замечают, что интенсивное извержение их светлых надежд и благородных эмоций может породить не только социальную неразбериху, но и кое-что похуже.

Буржуазная пресса «вдруг» принялась славословить победоносный пролетариат. «Могучей массой, стройными рядами подходят рабочие к площади, – такие восторженные фразы появились на страницах либеральных газет. – Высокий богатырь-рабочий в дюжих руках несет древко красного флага. Дружно, в шаг рабочие поют „Варшавянку“». Восторги такого рода имели сложную природу. С одной стороны, либеральная общественность готова была отождествить себя с «безвинным» пролетариатом – коллективным страдальцем от старого строя. С другой – в коллективном восторге она спешила сблизиться с новым источником силы. Наконец, задабривая пролетариат, можно было надеяться ввести его разрушительные устремления в безопасное для образованных слоев русло. Образованные слои при всем своем неприятии самодержавия боялись неизбежно идущего ему на смену хаоса.

Красная гамма неслучайно стала идеологизированным «цветом времени», подхваченным и превращенным затем большевиками в государственную символику. Однако скоро в восторги по поводу «перекрашивания» культурного пространства вкрались фальшивые ноты. Так, буржуазная газета сообщила о некой столичной курсистке, пожертвовавшей модную красную блузку на изготовление красных бантов. В Москве 2 марта объявили праздник «Красного флага и красной ленточки». Это обернулось странной манифестацией: на площадь вывели полицейских собак, украшенных пресловутыми ленточками. Прошла череда своеобразных митингов: детей от 9 до 16 лет собирали в уголке Дурова, свои митинги устраивали глухонемые и кухарки, швейцары и лакеи.

Увы, крайностей революционных восторгов, перерастающих то ли в шутовство, то ли в лицемерие, не хотелось замечать. 23 марта 1917 года в «Приволжской правде» было опубликовано стихотворение А. А. Богданова (давнего идейного конкурента В. И. Ленина) «Песня о красном знамени», написанное в народной стилистике. Оно начиналось так:

Матери и жены, девушки-работницы,Юные, прекрасные!..Из шелков багряных,Из полотен рдяныхСшейте знамя тонкое,Сшейте знамя красное!

Анархисты увидели в случившемся нечто иное. Они утверждали, что революция перевоспитала преступников и лишь проститутки представляют собой последний «угнетенный класс». 16 мая 1917 года В. Р. Гольцшмидт, атлет, проповедник «футуризма жизни», предложил выступить с лекцией «Долой рабство законного брака». Устроители застеснялись, появилось «нейтральное» название – «Искания истинной любви и современный брак». Однако Гольцшмидт настаивал: «Необходима революция в нашей физической и духовной жизни». Его повсюду сопровождала «босоножка-футуристка» Е. В. Бучинская, которая исполняла «словопластические танцы».

Лишь у отдельных поэтов красная гамма революции вызывала иные ассоциации. С. С. Бехтеев весной 1917 года в стихотворении «Конь красный» писал:

Как зверь из клетки вековой,Народ наш выпущен на волюИ, словно дикий конь по полю,Летит, подхлестнутый молвой…

Впрочем, похоже, что даже этот искренний монархист все еще не вполне определился со своим отношением к произошедшему. А тем временем самодеятельные революционеры не замечали, что в символах прошлого присутствовали те же сакральные цвета: от красного до золотого. Издавна использовались и привычные метафоры неудержимого полета и порыва: орлы, кони. И застой, и смута существовали в рамках одной культуры.

Очень часто революционные восторги подкреплялись «пасхальными» ассоциациями. «Сибирская жизнь» так передавала царившее настроение: «…В сердцах зажглись пасхальные огни, / И с новой властью сердцем и мечтами / Сольемся мы в святые эти дни». 12 марта в «Оренбургском слове» появились такие строки: «Вечная память погибшим в борьбе… Мы умиравшую Русь воскрешаем». 15 марта там же был опубликован «Гимн празднику свободы» с такими словами:

Ликуйте… пал старый строй,Нет ему больше возврата,Нет Каинов прежних, их свергли долой!Теперь не пойдет брат на брата.

Налицо были обычные революционные самообольщения. И. Северянин отличился такими довольно корявыми строками:

Народу русскому дивитесь:Орлить настал его черед!Восстал из недр народных витязьИ спас от деспота народ.

Звучал и мотив отмщения. Анонимный автор в «Пермской земской неделе» писал: «Колышутся красные волны / И грозный несется напев!» Автор, выступавший под псевдонимом Изгнанник, поместил в «Оренбургском слове» «Песнь рабочих», где заявил: «Мы скованный мир ненавидим / И ложным богам не кадим; Грядущую правду мы видим…» и т. д. В той же газете некий гражданин утверждал: «…Солнце горит… / Светильник тиранов навеки разбит / И к прошлому нет возвращенья». Но оптимистами обычно оставались только самодеятельные пролетарские и крестьянские поэты. В отличие от них мэтр В. Я. Брюсов в стихотворении «В мартовские дни» предупреждал:

Приветствую Победу… Свершился приговор…Но, знаю, не окончен веков упорный спор,И где-то близко рыщет, прикрыв зрачки, Раздор.

Историк М. М. Богословский (будущий советский академик) также испытывал тревогу:

В газетах продолжается вакханалия, напоминающая сцены из Реформации XVI в., когда ломали алтари, бросали мощи, чаши, иконы и топтали ногами все святыни, которым вчера поклонялись. Прочтешь газету – и равновесие духа нарушается… Переворот наш – не политический только… Он захватит и потрясет все области жизни – и социальный строй, и экономику, и науку, и искусство, и я предвижу даже религиозную реформацию.

Человек склонен верить во власть, но только в свою власть. «Чужая» власть ассоциируется с голым насилием. Это возбуждает недовольство у людей, привыкших приписывать власти сакральное содержание. Известному монархисту Б. В. Никольскому события февраля 1917 года сначала показались «бунтом черни, заставшим всех врасплох», действиями «трусливой, неорганизованной и присматривающейся к безнаказанности» толпы. Но уже 28 февраля он «утешил» себя тем, что «ликвидация династии, видимо, неизбежна» как часть «стихийного восстания против немецкого гнета». Действительно, многие «революционные» расправы того времени происходили под антинемецкими лозунгами. А следовательно, «перевернулась великая страница истории… переворот совершился, династия кончена и начинается столетняя смута, – если не более, чем столетняя». Эмоции контрреволюционеров иной раз наиболее убедительно указывают на необратимость революционных событий.

Незаметно накатывал страх перед неведомым. Приблизительно с середины марта в газетах стали утверждаться характерные рубрики: «аграрные беспорядки», «эксцессы в деревне» и т. п. Сквозь «детское» революционное бодрячество проглядывал испуг неуверенного в себе человека. На картине А. Лентулова «Мир. Торжество. Освобождение», появившейся вскоре после Февраля, бросается в глаза не только непонятная – то ли клоунская, то ли бесовская – фигура, но и сочетание необычных для него резких и тревожных цветов.

Революцию можно было увидеть по-разному. «Дни великие и страшные», – записывал 2 марта 1917 года в дневнике историк А. Н. Савин и задавался вопросом: «Что будет, если подымутся низы?» А тем временем в психиатрические лечебницы «стало поступать небывалое количество психических больных» – даже намного больше, чем в первые дни войны. Впрочем, некоторые догадывались, что

медицинские грани сумасшествия слишком узки для определения общественных психозов… Общественный же психоз тем ужасен… что он психоз в себе, и не влечет ни желтого дома, ни смирительной рубашки… [56]

Психиатры поясняли: вспышка шизофренического психоза является реакцией на сильное эмоциональное потрясение. С другой стороны, позднее было признано, что сама по себе масса – явление «имплозивное» (Ж. Бодрийяр). Но кто способен определить величину критической массы эмоций?

Были и явления неумеренно оптимистического порядка. Так, группа «Родина и армия» обратилась ко всем воинским чинам с призывом довести войну до победы и «освободить разрушенные и угнетенные Польшу, Украину, Сербию, Армению, Румынию, Бельгию и Эльзас-Лотарингию». «Уверенность, что уход Николая II с его кликой от власти поднимет боеспособность армии, переродит страну и даст ей победу, заставляла тянуться к революции самых закоренелых ретроградов»[57], – отмечал позднее полковник старой армии. Таким образом, во всеобщем восторге сошлись весьма разнородные элементы. Между тем из армии в середине марта писали: «Страшно за будущее, страшно за идею и страшно за свою маленькую личную жизнь, не так страшно было пуль и снарядов вражеских, как этой разрухи, этой неуверенности в завтрашнем дне, этой полной развинченности, которая вот-вот водворится на том месте, которое ждало твердой спокойной ясной власти»[58].

Но революционные толпы ощущали происходящее иначе. В Москве солдаты из крестьян добродушно объясняли «дедушке» И. И. Восторгову (расстрелянному большевиками в 1918 году), что «на позициях уже решило большинство солдат не воевать дальше, а бросить фронт и идти домой…». Столичные рабочие с улюлюканием вывозили на тачках ненавистных мастеров и представителей администрации, требуя хороших начальников, в провинции мастеровые расправлялись с «провокаторами», а крестьяне не преминули разгромить ряд помещичьих имений. Впрочем, репрессивность толп казалась преходящей.

Сообщали и такое:

Вместо работы люди занимаются только собраниями и выработкой новых требований. Это страшно отразилось на качестве и количестве выработки… На фабриках учреждены комитеты из рабочих, из них очень многие… не разбираются даже в самых простых вещах… наиболее крикливые попадают в Советы… и там уже орудуют вовсю…

Разумеется, информацию такого рода надо отнести к злопыхательской. Народную «темноту» характеризовали такими стереотипными примерами: «Оратор кричит: „Долой монархистов!“» Публика соглашается: „Долой монахов!“» Однако информация оказывалась стереотипной, как и ставшая знаменитой фраза: «Какую хочешь республику проводи, только дай царя получше»[59].

Случались поразительные, но по-своему закономерные метаморфозы массового воображения. Так называемое пролетарское сознание вовсе не являлось социал-демократической выдумкой, подхваченной советской историографией. После Февраля едва ли не все люди наемного труда отождествляли себя с пролетариями – прочие назывались буржуями.

Кого только не называют теперь «буржуем»? – сетовал умеренно-социалистический автор. – Рабочие называют буржуями всех нерабочих, крестьяне – всяких «господ», включая сюда… почти всех, одетых по-городскому; социалисты называют буржуями всех несоциалистов… [60]

У нас теперь словом «буржуй» бросаются направо и налево, – отмечал другой автор. – Выходит так, будто «буржуи» вдруг повылезли откуда-то сотнями и тысячами и облепили нас как клопы на постоянном дворе [61].

Напротив, пролетарий стал своего рода символическим «страдальцем» не только от старого режима, но и от «буржуев». Отсюда «странные» идентификационные завихрения людей, вроде бы далеких от пролетарской среды. На «буржуя» особенно обижались интеллигенты. Происходящее высмеивали, но карнавал переодеваний казался нескончаемым.

Из дореволюционных текстов пролетарских поэтов видно, что известного рода теории не просто проникли в среду рабочих, но и смыкались там с известного рода иллюзиями, фантазиями, утопиями. До революции в них доминировала лексика духовной обездоленности, преобладали мотивы грусти, печали, скорби, угрызений, муки, жертвенности, страдания, тоски, меланхолии, томления. Вместе с тем фабричное производство порождало стремление слиться с рабочим коллективом ради материализации своих надежд. Это сочеталось с элементами своеобразного идолопоклонства Машине. Отсюда иллюзии приумножения индивидуальных сил и возможностей. «Я могуч, – писал крестьянский поэт Н. Власов-Окский (тверской левый эсер). – Мне мир сей тесен. / Я про новый мир пою». Пессимизм «безвременья» сменился у него на безудержный оптимизм. Возникло ощущение «красного чуда»:

Красные флаги, красные банты,Красные песни, красные речи…Красные люди, красное делоДружно свершили…

Социалистические надежды на мировую революцию легли на благодатную почву. «Красные Зори горели Пожарами. / Вот-вот займется весь мир!» – утверждал он в стихотворении «Красный пир». Опоэтизированный красный цвет неистовствовал. Ассоциации были амбивалентными: красный – красивый, красный – кровь, красный – заря, красный – огонь. «Красный цвет, / Алый цвет – / Цвет победы! Крови лик, / Воли крик… / Солнца всход…» – словно перебирал их А. Кораблев 12 марта в газете «Южный Урал».

А тем временем обилие красных флагов сводило с ума железнодорожников. Солдаты цепляли флаги к вагонам: кондукторы по действовавшим нормативным актам должны были в связи с этим требовать немедленной остановки поезда. Пафос и проза жизни наехали друг на друга. Можно было разглядеть в этом предупреждение.

Революция, однако, больше нуждалась в поэтах. Они обогащали идеи эмоциями, которые, в свою очередь, способны были духовно возвысить протестный порыв. Звучала и тема личного самоутверждения. Футурист В. Каменский писал:

На крыльях рубиновых,Оправленных золотом,Я развернулся уральским орлом,В песнях долиновыхСолнцем проколотымПолетел на великий пролом…

Позднее он уверял, что «земля нового мира, разумеется, никак и никогда не представлялась нам в виде либеральной буржуазной республики, заменившей монархию». Параллельно с образом торжествующего красного и золотого цвета нарастала тема насильственной переделки всего мира. В. Т. Кириллов, левый пролетарский поэт, писал: «Я узнал, что мудрость мира вся вот в этом молотке, / В этой твердой и упорной и уверенной руке…» Молот, как символ приумноженной мускульной мощи, отмечали и другие авторы. Он словно просился на роль основного символа революции.

«Гегемония пролетариата» носила отнюдь не платонический характер. «Мы обнажили меч кровавый, / Чтоб гнет разрушить вековой…» – утверждал Кириллов. Меч также пытались сделать символом революции. Впрочем, основная масса сподвижников Кириллова пока пребывала в состоянии идейного благодушия. И. С. Логинов, ярый ненавистник буржуазии, надеялся:

Я пою семью народную,Что зовется демократией,За ее борьбу природнуюС темнотою и апатией…

Сомнительно, чтобы эти желания могли исполниться.

Многих людей революция словно разбудила, и они принялись – то ли искренне, то ли с перепугу – славословить ее. Тем временем продовольственное положение было не столь простым. Согласно официальным данным, хлеба должно было хватить. Между тем Ф. Д. Крюков приводил жалобу извозчика: «Сена нет, лошадей хлебом кормить приходится». Оказывается, тот покупал хлеб у некоего солдата-каптенармуса, который продавал его регулярно, причем в немалых количествах, наряду с маслом[62]. Дело было не в дефиците продовольствия, а в кризисе его распределения, порождавшем тотальную коррупцию. В то время как одни взахлеб кричали о грядущих победах, другие обогащались. Сформировался целый класс спекулянтов, нажившихся на войне. Сатирик и фельетонист А. С. Бухов в феврале 1917 года в стихотворении «Тыловик» указал на характерный типаж:

Ног и чести не жалея,Деньги хапая с плеча,За войну он из пигмеяПревратился в богача.

Приписывая спекулянтам и казнокрадам всевозможные грехи, А. Бухов не замечал, что своими стихами помогает созданию образа врага, со временем объединенного словечком «буржуй».

Естественно, что время первых дней революции было отмечено самым мощным всплеском эмоций. Они были внутренне противоречивы, но искренни. Затем последовала волна разочарований, прерываемая проблесками надежды – все более робкими. Так бывало всегда и везде.

Революционная эйфория не могла длиться долго. «Радостный экстаз первых дней революции длился недолго и сменился месяцами тревоги и смутных ожиданий. Поднимался страх – животный, жуткий страх», – утверждал Н. В. Краинский. Он был прав, но с одним уточнением: сам по себе революционный экстаз был призван заглушить все тот же страх.

Трудно сказать, когда иссякли революционные восторги, – эмоции, даже массовые, асинхронны по отношению к времени и пространствам. Уже в марте 1917 года зазвучали скептические ноты: «Перед нами сверкает не свобода, а смерть и конец жизни», а потому «домой пойдем с оружием, пока все, что полагается, не дадут». 9 марта на заседании Кронштадтского Совета военных депутатов решался вопрос о том, как относиться к «многочисленным случаям сумасшествия», вызванным «тяжелыми условиями последних дней». Из протокола заседания невозможно понять, о каких умалишенных идет речь, – возможно, это были офицеры, содержавшиеся в тюрьме. Решения не нашлось: некоторым казалось, что случаи умопомешательства связаны с «чрезвычайной радостью неожиданного революционного переворота». В конце марта находились те, кто уверял, что «на фронте солдаты и офицеры вошли в полное единение», а в апреле в записках цензоров говорилось, что «все письма полны только жалоб и описанием тех ужасов, которые творятся на фронте солдатами в отношении офицеров». 19 марта состоялась в Петрограде грандиозная женская манифестация, организованная «Лигой равноправия женщин». На следующий день в столицу возвратились из ссылки социал-демократические депутаты Второй Государственной думы с Церетели во главе. Революционная масса взвинчивала себя все новыми «победами».

Восторги победителей постепенно стали таять. 23 марта на грандиозных похоронах жертв революции на Марсовом поле ощущалось что-то «шумное, неблагоговейное». Погода была плохой, порывы ветра рвали красные, изредка черные (анархистские) плакаты из рук демонстрантов, однако люди часами ждали очереди на изъявление своей готовности поддержать революцию. Преобладали лозунги «Безумству храбрых поем мы славу», «Поклянемся быть достойными тех, кто пал за свободу». Все это было на фоне здравиц в честь демократической республики. Преобладало мнение, что все было организовано отлично. Однако высказывались и «злопыхательские» мнения. Отмечали, что шествие с гробами растянулось на четыре версты: рабочие пели революционные песни, работницы вели себя как на народном гулянии, барабанщики и флейтисты петроградского гарнизона исполняли так называемый староегерский, причем «довольно быстрый, бравурный и даже веселый» марш. В общем, некоторые свидетели злословили, что «дисгармония получилась полная», все это «производило жалкое, трагикомическое впечатление». «Свобода – великая вещь! – писал один из наблюдателей похорон. – Но ведь у нас она дана зоологическому саду, и что натворят наши выпущенные на волю носороги и тигры, ясно и без гадалки!» На следующий день в столице состоялся крестный ход.

Желание преувеличить число «жертв царизма» было столь велико, что солдатскому комитету Волынского полка пришлось позднее объяснять, что штабс-капитан И. С. Лашкевич и подпрапорщики И. К. Зенин и М. Данилов, «которые числятся в списках погибших героев», были на самом деле «защитниками старого режима».

Организаторы похорон попросили выступить у могил М. Горького и нескольких деятелей искусства. Художница А. П. Остроумова сделала ряд выразительных акварелей похоронной процессии – особенно впечатляли ярко-красные гробы, которые люди несли на руках. Поскольку с опознанием трупов возникли трудности, обыватели злословили, что устроители похорон за недостатком погибших революционеров догрузили могилы убитыми городовыми. Позднее писали, что это был «день великого траура и вместе с тем день величайшего торжества революции, ибо похороны превратились в феерический революционный порыв, превзошедший все ожидания».

Так или иначе, таинство смерти организаторы попытались превратить в идейно-символический ритуал. Позднее он приобрел явственно-мстительный характер. «Россия стала дурацкой… Россия сможет вздохнуть только тогда, когда будет уничтожен Петроградский Совет…» – такое мнение высказывали в начале апреля некоторые представители уездной интеллигенции.

ПАСХАЛЬНЫЙ «СЮРПРИЗ» ЛЕНИНА

В начале апреля на обложке «Огонька» появилась фигура женщины в виде крылатого серафима с горящей чашей (художник С. П. Лодыгин). Здесь же журнал поместил стихотворение Г. Иванова, видного поэта Серебряного века:

Свобода! Что чудесней,Что сладостней, чем ты,Дарит нам с громкой песнейУлыбки и цветы…Теперь – довольно грусти!Пусть будет жизнь ясна!Тебя мы не отпустим,Нежнейшая весна.Ты будешь вечно с намиСвершившейся мечтой,С лучами и цветамиСвободы золотой!

Так было не только в центре. В газете «Зауральский край» В. Прохоров в стихотворении «Красный звон» писал: «Привет проснувшейся отчизне!.. О новой светлой, ясной жизни / Смеясь, поют колокола!..»

Однако события стали развиваться не по оптимистичному и по менее всего предусмотренному доктринами сценарию. Люди восприняли свободу как вседозволенность. Случалось нечто ранее немыслимое. Так, в Челябинске от избытка пасхальных радостей рабочие и солдатские депутаты объявили день открытых дверей в городской тюрьме. Камеры были открыты, посетители, арестанты и надзиратели принялись коллективно распивать самогон. В России радоваться обязаны все вместе, в едином порыве. Министры Временного правительства уже в начале апреля сетовали, что все идет прахом. Обыватели, оглядываясь на «хвосты» за хлебом, высказывали смутное беспокойство. Более грамотные люди пророчествовали грядущую катастрофу. Однако прошедшая 9 апреля в столице более чем стотысячная манифестация солдаток прошла организованно. Большевичка А. М. Коллонтай призвала участниц немедленно прислать своих представителей в Совет. 11 апреля к Таврическому дворцу явились несколько тысяч солдаток, потребовавших увеличения пайка до 20 рублей, уравнения в правах солдаток с офицерскими женами, а также с женами «законными» (если сожительство продолжалось не менее трех лет).

Сообщали, что в Одессе на Приморском бульваре перед многотысячной толпой выступал сам Ф. И. Шаляпин «в матросской рубашке и исполнял, кроме своей „Блохи“, и новую революционную песнь собственного сочинения, в которой лейтмотивом звучал призыв „к оружию“». Писали, что он и ранее «совершенно невольно и искренне перерождался и в зависимости от обстоятельств и окружения мог быть кем угодно: с купцами – кутил, со студентами – возмущался начальством и политическими порядками». Столь же эмоциональному поведению некоторых россиян стала навязываться совсем иначе морально и политически окрашенная логика. «Гений Шаляпина принадлежал царской России, его хамство – революции…» – комментировал поведение певца Н. В. Краинский.

Интеллигенция, оглядываясь на прошлое, предавалась несбыточным надеждам. Под председательством известного востоковеда С. Ф. Ольденбурга в помещении Института истории искусств обсуждался вопрос об учреждении Министерства изящных искусств. Кому-то хотелось увековечить приход долгожданной свободы, кому-то – сохранить то, что осталось от старого, а кто-то надеялся на признание своих заслуг и талантов.

Известие о падении самодержавия комментировали так: «Романовское гнездо разорено… Все безумно рады совершившемуся». Революцию связывали с долгожданным миром. Писали и такое: «…Чувствуешь, что свершилось то великое, что мы ждали, хотим быть по образцу Франции или Америки… совершилось чудо…» Другие считали, что «напрасно Николай II думал со своей сворой, что в стране все тихо, что все революционеры переловлены… Суд народа свершился». Здесь же выражалась готовность «отдать жизнь за свободную Россию».

Революция, победившая за месяц до Пасхи, стала ассоциироваться с главным праздником христиан. Особенно заметно это было в Москве, где, не в пример светскому Петрограду, во всеобщем ликовании активное участие приняло духовенство. Ничего необычного – светлые ритуалы призваны заслонить болезненные воспоминания и мрачные предчувствия. Разумеется, не обошлось без перехлестов. Заговорили о христианской миссии революции, призванной к уничтожению всех тюрем. Анархистские газеты поведали о случаях моментального перевоспитания освобожденных преступников, стойко охранявших народное добро. Ничего удивительного: «Даже у антисоциальных уголовников случаются приступы патриотизма и революционной экзальтации»[63]. Революционная идиллия находила свое графическое воплощение. Появились лубочные открытки с изображением рабочего и солдата на фоне красного пасхального яйца.

Но некоторым ситуация представлялась серьезней. «Не замечаете ли вы [читатель], как чья-то исполинская тень поднимается от земли к небу и застилает собой алую, словно знамя свободы, зарю?» – таким вопросом задавалась кадетская газета в начале мая 1917 года. Надежды и страхи, «ангелы» и «демоны» революции смешались в непонятной круговерти, затягивающей все новых «победителей» и «жертв».

По иронии судьбы воинствующий атеист Ленин вернулся в Россию 3 апреля – в первый день светлой пасхальной недели. Вместе с тремя десятками социалистов-эмигрантов он добирался на родину в знаменитом «запломбированном вагоне» – разумеется, с согласия германского правительства. (На что не пойдешь ради мировой революции!) В Петрограде его ждала торжественная встреча – лидеры Совета надеялись уговорить его работать над «углублением» демократии (а не революции). Именно будущие противники Ленина подготовили ему восторженный прием на Финляндском вокзале.

Трудно сказать, что заставляло людей ожидать среди ночи запаздывающего поезда. Возможно, сказывались «пасхально-революционные» восторги. Люди буквально ломились в здание вокзала, в «царском» зале которого угрюмый Чхеидзе пытался подсказать Ленину правила революционной политкорректности. Главный большевик отмахнулся от него и вышел на площадь, где его поджидал автомобиль. Потом подоспел пресловутый броневик. Н. Н. Суханов свидетельствовал, что путь к особняку бывшей любовницы свергнутого императора Матильды Кшесинской, превращенного в вертеп мировой революции, освещал прожектор, медленное движение сопровождали толпы рабочих и солдат с оркестром и знаменами. С подножки броневика Ленин «служил литию» чуть ли не на каждом перекрестке. Суханов уверял, что триумф вышел «блестящим и даже довольно символическим».

Редакторы большевистской «Правды» отреагировали более сдержанно: «Стоя на броневом автомобиле, тов. Ленин приветствовал революционный русский пролетариат и революционную русскую армию, сумевших не только Россию освободить от царского деспотизма, но и положивших начало социальной революции в международном масштабе». Как бы то ни было, лозунги, произнесенные «стоя на броневике» (что было увековечено соответствующим памятником), Ленин принялся разжевывать во дворце Кшесинской перед большевистскими функционерами. Его речь якобы произвела впечатление разорвавшейся бомбы. В передаче Суханова это выглядело так:

…Никто не ожидал ничего подобного. Казалось, из всех логовищ поднялись все стихии, и дух всесокрушения, не ведая ни преград, ни сомнений… стал носиться в зале Кшесинской над головами зачарованных учеников.

Разумеется, все было проще. Тогдашние революционеры, включая большевиков, попросту не знали, что делать. Сомнения – враг демагога, их надо было рассеять. (Ленин же издавна только тем и занимался, что объяснял, «что делать».) Впрочем, вряд ли полусонные слушатели тут же увлеклись ленинскими призывами. Вопреки библейским откровениям, семена открывшейся «истины» не прорастают моментально. Для этого требуется время, что Ленин, похоже, хорошо сознавал.

На следующий день Ленин набросал свои знаменитые «Апрельские тезисы»: никаких уступок «дурным» социалистам, которые поддерживают завоевательные планы «империалистов»; лидеров Советов пора заменить «настоящими» революционерами. Излишне доказывать, что этот план был нереалистичен. К этому времени местные Советы входили в состав так называемых комитетов общественной безопасности. Эти буржуазные органы, составленные из десятков всевозможных организаций, подчас финансировали пролетарские Советы. Что касается ленинских надежд на «Советы батрацких депутатов», то они были – как показал последующий опыт внедрения комбедов – самой чудовищной химерой марксистского воображения. Зато лозунг конфискации всех помещичьих земель мог быть истолкован вполне прагматично – как призыв к «справедливому» растаскиванию барского добра.

Ленин мыслил категориями «научно доказанного» будущего. Бывают времена, когда для взбаламученных масс утопии кажутся единственно реальной перспективой. Значение 10 ленинских тезисов сравнивали с 95 тезисами Лютера, которые величайший проповедник пришпилил к дверям Виттенбургского собора ровно 400 лет назад. В обоих случаях делалась ставка на стихийную «демократию» масс.

Впрочем, 4 апреля Ленин произнес здравую фразу: «Мы не шарлатаны. Мы должны базироваться только на сознательности масс». Он понимал, что в народе нет никакого представления о социализме – нужна просветительская работа. Но возможен был и другой вариант: переложение доктрины на язык разрушительных инстинктов отчаявшихся и озлобленных толп. Такое в истории случается постоянно: утопия становится запалом социального взрыва.

На М. Горького ленинские тезисы произвели особое впечатление:

…Я подумал, что этими тезисами он приносит всю ничтожную количественно, героическую качественно рать политически воспитанных рабочих и всю искренно революционную интеллигенцию в жертву русскому крестьянству. Эта единственная в России активная сила будет брошена, как горсть соли, в пресное болото деревни и бесследно растворится, рассосется в ней, ничего не изменив в духе, быте, в истории русского народа…

Такому сделанному задним числом заявлению удивляться не приходится: пролетарского писателя всегда страшила стихия крестьянского бунта. Его страхи оказались оправданными.

Как бы то ни было, в Таврическом дворце такие былые сподвижники Ленина, как выдающийся мыслитель А. А. Богданов, заявляли, что его предложения – «бред сумасшедшего». Попытался одернуть Ленина и «отец русского марксизма» Г. В. Плеханов, также вернувшийся из эмиграции в Россию. 6 апреля ЦК РСДРП(б) отверг ленинские идеи. 7 апреля «Тезисы» были опубликованы в «Правде», однако назавтра против их «разлагающего влияния» там же выступил Л. Б. Каменев. Казалось, никто не хотел думать о следующем – мировом – этапе революции. Напротив, многие обыватели требовали ареста революционного «мессии». Лишь 14 апреля петроградская конференция большевиков одобрила тезисы, а 24–29 апреля их поддержала 6‑я Всероссийская (Апрельская) конференция большевиков.

Последнее вовсе не было заслугой Ленина. Ему помогли события, истоки которых были запрятаны в прошлом. Людям, которых современные mass media превратили в легковерных обывателей, бездумно скользящих по поверхности исторического бытия, нелегко объяснить, что апрельские события придали смысл «прорвавшемуся нарыву» загнанных в подполье страстей. Не вполне понимали это и современники событий. «Апрельская манифестация, взявшая „левее“, чем полагалось, была разведывательной вылазкой для проверки настроения масс…» – уверял позднее Л. Д. Троцкий в «Уроках Октября».

Возможно, столичные массы были уже разогреты. Согласно «Известиям», 13 апреля 1917 года 2500 рабочих «Старого Парвиайнена» приняли характерную резолюцию: смещение Временного правительства – тормоз революционному делу; Петроградский Совет должен положить конец войне; необходима публикация тайных договоров, заключенных царским правительством. Имелись и предложения революционно-классового характера: протест против «Займа свободы»; организация Красной гвардии; бойкот буржуазных газет и реквизиция их типографий; реквизиция всех запасов продовольствия и установление на них твердых цен; немедленный захват всех земель крестьянскими комитетами. Вызывали протест попытки вывода революционных войск из столицы, задержка возвращения эмигрантов; вмешательство Англии в российские дела. Некоторые надуманные предложения носили характер давления на власть. Вместе с тем давало о себе знать чувство революционной мстительности: Временное правительство не должно выплачивать пенсии бывшим царским министрам.

Апрельские события носили бунтарский характер. Они произошли буквально через несколько дней после того, как Велимир Хлебников нарисовал поэтический образ «самодержавного народа», назвав его «верноподданным Солнца». Возможно, именно этот поэт натолкнул Александра Чижевского на его гелиоцентрическую гипотезу. Но масштабные озарения приходят позже.

В Москве празднование 1 Мая, казалось, вылилось в демонстрацию революционного единения, хотя еще 16 апреля анархист К. Ковалевич в газете «Воля и думы железнодорожника» вспоминал дипломатов – «слуг дьявола», которые «зажгли пожар войны». Преобладали призывы: «Война до победы», «Единение солдата и офицера – залог победы». С балкона бывшего дома генерал-губернатора перед митингующими выступали представители Совета. Сообщали, что командующий войсками герой «московского Февраля» командующий Московским армейским гарнизоном полковник А. Е. Грузинов в сопровождении офицеров и солдат объезжал город, приветствуемый встречными демонстрантами. Однако кое-где солдаты предпочли отмежеваться от офицеров, а группа большевиков ответила на приветствие «демократических» офицеров, объединенных в «Штаб 1 марта», полным молчанием.

Социальное пространство стало распадаться на героев и врагов революции. Народ превращался в заложника своих разрушительных инстинктов, выход которым могло дать каждое неосторожное движение доктринерствующей власти. Поведение демонстрантов мало было связано со столкновением в верхах. В отношении к продолжающейся войне слишком основательно переплелись слишком многие – простые и возвышенные – надежды и чаяния. По некоторым данным, именно к апрелю в массах стали плодиться всевозможные страхи.

Тем не менее в провинции мартовские страсти еще не остыли. Так, вроде бы умеренная газета «Пермская земская неделя» опубликовала давнее (1879 г.) стихотворение народовольца Н. А. Морозова «Борьба», включавшее такие строки:

…В битве с врагами,В годину невзгодыВеликое знамяВселенской свободыНарод водрузит!


Поделиться книгой:



Регистрация