Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Страсти революции. Эмоциональная стихия 1917 года - Владимир Прохорович Булдаков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Откуда-то возникали странные персонажи. Очевидец вспоминал:

На грязной водовозной… кляче важно восседал длинноногий, безнадежно глупый по виду оборванец. В руках держал он, как знамя, обнаженную саблю. Грудь его была украшена красной нелепо широкой лентой через плечо. Опоясан он тоже был красной лентой, и вся в красном была фуражка.

В общем, все это напоминало «детское» – безответственное и глумливое – веселье, сопровождаемое жестокими выходками. Обыватель чувствовал себя на подмостках героической пьесы. Всем хотелось мысленно оказаться в рядах победителей. Поэт Г. И. Золотухин, в свое время спонсировавший футуристов, увидел в происходящем глубокий патриотический смысл:

…От гордости, что ты русский, улыбаются ростки духа и душа напевает песни молодой России…

Быть ближе голубодали и дальше от всего темного – вот цель близкой России и ее поэтов…

Сегодня, быть может, первая за тысячи лет русская Весна [24].

Лишь много позднее И. Бунин в «Окаянных днях» заметил:

Подумать только, до чего беспечно, спустя рукава, даже празднично отнеслась вся Россия к началу революции, к величайшему во всей ее истории событию, случившемуся во время величайшей в мире войны!

Строго говоря, Россия не была готова к тому перевороту, о котором давно и страстно мечтала. Отсюда все последующие события.

Сомнительно, чтобы сословно и культурно разобщенная империя могла в одночасье стать граждански сознательной и патриотичной. На протяжении столетий система строилась, в сущности, лишь на одной идее – идее обязательного обожания монарха. Сложилось убеждение, что «не было на Руси слова более „подмоченного“, более опоганенного, чем слово „патриотизм“», поскольку «этим именем прикрывались при царском режиме прихлебатели, лакеи самодержавия». Однако некоторым хотелось верить, что все изменилось.

Перечень тогдашних самообольщений можно продолжать до бесконечности. Казалось, что теперь революция нуждалась не в начальниках, а в поэтах. Они действительно способны были возвысить протестный и даже преступный замысел. Футурист В. В. Каменский взывал:

На крыльях рубиновых,Оправленных золотом,Я развернулся уральским орлом, —В песнях долиновыхСолнцем проколотымПолетел на великий пролом…

В поэтических образах того времени красный цвет постоянно сопровождала «позолота». Кровь революции словно застывала в золотых окладах новых иконостасов. В любой революции всегда присутствуют не только футуристические инновации, но и архаичные иллюзии. Однако В. В. Каменский утверждал, что «земля нового мира… никак и никогда не представлялась нам в виде либеральной буржуазной республики, заменившей монархию…».

Александр Блок писал: «Все происшедшее меня радует. Произошло то, чего еще никто оценить не может, ибо таких масштабов история еще не знала». Он был прав. Уловить подлинный смысл событий не удается до сих пор.


КОНЕЦ ОДРЯХЛЕВШЕЙ ДИНАСТИИ

Николай II некоторое время неуверенно противился тому, что было неизбежно. Уговорить его согласиться на формирование требуемого думцами «правительства доверия» пытались и последний премьер Н. Д. Голицын, и начальник штаба Верховного главнокомандующего М. В. Алексеев. Последний, как утверждал представитель МИДа в Ставке Н. А. Базили, даже вставал перед ним на колени. Был составлен текст манифеста. Однако император отправился в Царское Село, рассчитывая быть поближе к заболевшим корью детям. Ситуация казалась символической: в сознании последнего самодержца «детская болезнь» перевесила судьбу империи.

Поезд императора был остановлен в Пскове. 2 марта вечером туда прибыли на украшенном красными флагами поезде А. И. Гучков и В. В. Шульгин. По иронии судьбы просить Николая II об отречении пришлось монархисту, 39-летнему Шульгину, человеку весьма темпераментному. Он вспоминал, что они «ехали как обреченные» с единственной надеждой «спасти Россию». После сбивчивой речи о безнадежности положения нынешней власти Гучков передал императору набросок приличествующего случаю манифеста. Царь не раздумывал. Его уже убедили в безнадежности положения высшие армейские чины. Осталось только «сохранить лицо». Вариант манифеста, привезенного из Петрограда, был отвергнут. По-видимому, он действительно выглядел жалким в сравнении с текстом, загодя составленным в Ставке Н. А. Базили при участии М. В. Алексеева и А. С. Лукомского. Согласно манифесту, Николай II «в условиях внутренних народных волнений» счел за благо передать престол брату Михаилу для того, чтобы «вывести Государство Российское на путь победы». После отречения он сохранял равнодушие человека, убежденного, что его все предали. Некоторым казалось, что он продемонстрировал «мистическую покорность судьбе».

Оригинал документа, заверенного министром Императорского двора графом В. Б. Фредериксом, был отмечен некоторыми странностями. Машинописный текст словно сполз вниз, едва оставив Николаю II и Фредериксу место для подписи. В левом верхнем углу значилось: «Ставка». В нижнем левом углу был указан г. Псков. Вверху посередине напечатано: «Начальнику Штаба». Создавалось впечатление, что сбежавший, но пойманный на полпути Верховный главнокомандующий был вынужден сдать должность своему начальнику штаба. Вероятно, смысл события в том и состоял: армейское командование под давлением неподвластных ему обстоятельств предпочло избавиться от своего бесполезного военного руководителя. Однако сдержать последующее развитие событий уже никто не мог.

В Могилев вернулась и вдовствующая императрица Мария Федоровна. Вдвоем с «несчастным Ники» они плакали. Это выглядело житейски трогательно. Она считала, что ее сын был «неслыханно спокоен и величественен» в своем «ужасно унизительном положении».

Конечно, это было действительно «горестное свидание», за которым последовал скромный обед в присутствии дюжины приближенных. А 6 марта «прямо на глазах у Ники над Городской думой вывесили два огромных красных флага». Неудивительно, что и в наше время находятся люди, готовые лить бесполезные слезы по поводу того, что было предуготовлено безжалостной историей. Однако историк обязан бесстрастно соизмерять масштабы мировой истории с личными трагедиями.

Николай II не был ни злым, ни добрым человеком, он превращался в человека эмоционально бесцветного. В свое время его психика была травмирована деспотизмом отца настолько, что он уже не различал никаких альтернатив правления, предпочитая тупое следование прежним курсом, положившись скорее на божественное провидение, нежели на исполнителей собственной воли. Впрочем, воля также была подавлена и собственной неспособностью управлять динамично меняющейся империей, и общим недоумением перед глобальными вызовами. Он по сути сбежал от своей императорской миссии в личную жизнь (которая со временем сделала его еще более зависимым – с помощью собственной жены – человеком).

Относительно молодой, прекрасно выглядевший (хотя и «мелковатый») и даже лично обаятельный император внутренне становился «старым», практически недееспособным человеком. Он пассивно реагировал на вынужденные реформы, полагая, что это «временно». В сущности, он превратился в знак угасания не только монархической формы правления, но и самой империи. Друзей у него не было и не могло быть, были лишь немногие внешне преданные министры и околовластные «весельчаки», позволявшие житейски расслабиться.

Неудивительно, что за императора, покинувшего отнюдь не сломленную армию, не вступился почти никто. Генералам он оказался не нужен. Некоторое исключение составили лишь командир конного корпуса генерал-адъютант Г. Хан Нахичеванский и генерал-лейтенант граф Ф. А. Келлер, имевший репутацию «первой шашки России». Первый будет расстрелян большевиками в январе 1919 года в Петропавловской крепости, где находился в качестве заложника; второй будет убит петлюровцами «при попытке к бегству» в декабре 1918 года в Киеве.

Даже члены Св. Синода 26 февраля демонстративно отказались выступить с осуждением революционного насилия, мотивируя это тем, что еще неизвестно, «откуда идет измена». Вскоре из помещения Синода было вынесено ставшее ненужным «царское» кресло. Среди сторонников императора, являвшегося главой Русской православной церкви, был епископ Тобольский Гермоген (Долганев), обличавший в свое время и Л. Н. Толстого, и Г. Е. Распутина, и Илиодора (Труфанова). Пермский епископ Андроник (Никольский), член Союза русского народа, продолжал прославлять Николая II, сравнивая его с пострадавшим Христом. Гермоген в июне 1918 года будет утоплен большевиками в реке Туре, Андроник расстрелян в том же месяце того же года в окрестностях Перми.

Гораздо заметнее были деятели церкви, поспешившие признать новую власть. Так, епископ Енисейский Никон (Бессонов), в прошлом видный черносотенец, забросал Временное правительство поздравительными телеграммами, а 12 марта вступил в кадетскую партию. В связи с этим он публично заявил: «В то время, когда наши герои проливали свою драгоценную кровь за Отечество… Ирод упивался вином, а Иродиада бесновалась со своим Распутиным, Протопоповым и другими пресмыкателями и блудниками»[25]. В апреле 1917 года, после того как на съезде духовенства и мирян Никону было выражено недоверие, епископ сложил сан. В январе 1918 года епископ-расстрига возглавил департамент исповеданий при МВД Украинской Центральной рады.

О последних днях, часах, минутах монархии в России существует масса свидетельств. Их можно воспринимать по-разному: и как хронику «величайшего исторического события», и как формальную процедуру, призванную закрепить неизбежное, и даже как акт «крушения России». Обо всем этом не раз писали. Разброс мнений определялся углом зрения, который зависел не только от социальной среды, но и от умственных и моральных переживаний людей прошлого и настоящего. В конце марта журнал «Огонек» опубликовал такие строки Ф. К. Сологуба:

Тяжелый и разящий молотНа ветхий опустился дом.Надменный свод его расколот,И разрушенье словно гром.

Сологуб был известен своими обличениями беспросветности дореволюционной жизни. Рядом с его стихами был помещен рисунок «пулеметчиков», которых на самом деле так и не нашли. Не было и «молота»: «ветхий дом» скорее развалился сам. Однако «гром» во всем мире революция действительно произвела.

Николаю II позволили вернуться в Ставку, ничуть не опасаясь, что бывший Верховный главнокомандующий обратит войска против столичных смутьянов. Было очевидно, что он смирился со своей участью. На перроне в Могилеве собрались высшие чины Ставки. Был сильный ветер, мокрый снег. Встречающие выстроились в две длинные шеренги. Бывший император по своему обыкновению заговорил с великими князьями о погоде, затем стал обходить присутствующих, «здороваясь с каждым и, как всегда, глубоко в каждого вглядываясь». Отмечали, что к концу церемонии у него по щекам текли слезы.

3 марта 1917 года в Петрограде Михаил также отрекся от престола. Единственным, кто пытался его отговорить, был П. Н. Милюков, рассчитывавший на плавную эволюцию власти, сохранявшую легитимные подпорки. В этом был свой резон, некоторые провинциальные либеральные деятели, с запозданием узнававшие о ходе событий, надеялись, что новый император (Михаил) «найдет общий язык с Думой»[26]. Напротив, московский предприниматель Третьяков заявил: «Мы не для того свергли Николая Романова, чтобы посадить себе на шею Михаила Романова… Кто может поручиться, что этот „гражданин“ будет лучше своего брата?» Со своей стороны, некоторые солдаты вроде бы грозились «устроить самосуд над новым монархом»[27].

Из этих сомнительных свидетельств об умонастроениях марта 1917 года можно определенно заключить: возврата к старому никто не хотел, относительно будущего существовала полная неясность. Люди были растеряны, подобно человеку, неожиданно вытянувшему счастливый билет.

Между тем в Ставке также объявились свои революционеры в лице солдат-электротехников, смутивших своим поведением даже георгиевских кавалеров. В присутствии отрекшегося царя был устроен «революционный парад» – мимо дворца почти все солдаты гарнизона прошли с красными бантами. Вскоре стало заметно, что бывшие приближенные сторонятся Николая II: сказалась отчужденность царской семьи от своего ближайшего окружения. Великий князь Кирилл Владимирович в интервью демократической газете заявил: «Мой дворник и я – одинаково видели, что со старым правительством Россия потеряет все и в тылу, и на фронте. Не видела этого только царствовавшая семья».

Не ко времени появился в Ставке великий князь Николай Николаевич, которого император перед отречением вернул на пост Верховного главнокомандующего. Ему пришлось встретиться с могилевскими рабочими. Те вели себя почтительно, говорили, что только на него и надеются, и даже просили разрешения поцеловать руку. Вскоре прибыла телеграмма от князя Г. Е. Львова, сообщавшая, что Николай Николаевич занять прежний пост не может. Великому князю пришлось подписать присягу о верности Временному правительству – он сделал это так нервно, что на бумаге остались громадные кляксы. Стали наведываться в Ставку и «революционные полковники». Среди них был князь Г. Н. Туманов, производивший «впечатление какого-то болезненно восторженного всем происходящим» человека. Появился и новый военный министр А. И. Гучков. Его поезд сопровождали матросы гвардейского экипажа. Один из них «буквально впился глазами в Алексеева», в этом взгляде очевидец усмотрел нечто «безумно злобное, кровожадное, можно сказать сатанинское». Подозрительность ко всему бывшему действительно была очень велика. «Дух кровавого царя живет в начальнике штаба Верховного главнокомандующего», – писали петроградские «Известия», отражая недовольство «реакционными» приказами нового Верховного главнокомандующего М. В. Алексеева.

Революцию до сих пор хочется представить кем-то организованной. Со временем в этом усомнились даже преданные императору люди. Н. А. Базили писал:

Одна из характерных особенностей русской революции 1917 г., хотя бы по сравнению с французской революцией 1789 г., заключается в том, что в России первые революционные успехи были одержаны «слепыми», стихийными силами…

Так случается чаще, чем может показаться человеку, живущему в упорядоченном отрезке времени и потому не склонному верить в естественное происхождение исторических «неожиданностей». Но в начале марта революция действительно выглядела не только стихийной, но и беспартийной. «Ни одна партия не готовилась к великому перевороту, – подчеркивал левый социал-демократ Н. Н. Суханов в многотомных „Записках о революции“. – Все мечтали, раздумывали, „ощущали“…» Когда к А. Ф. Керенскому и Н. С. Чхеидзе 22 февраля 1917 года обратилась делегация путиловских рабочих с сообщением, что готовящиеся к забастовке пролетарии сознают, что вскоре «произойти может что-то очень серьезное», революционные парламентарии не обратили на это должного внимания. Один из лидеров эсеров В. М. Зензинов писал:

Революция ударила, как гром с ясного неба, и застала врасплох не только правительство, Думу и существовавшие общественные организации. <…> Начавшееся с середины февраля забастовочное движение… рассматривалось как обычное… Никто не предчувствовал в этом движении веяния грядущей революции.

«Революция застала нас, тогдашних партийных людей, как евангельских неразумных дев, спящими», – отмечал другой эсер С. Д. Мстиславский.

Свергнутая власть вызывала широкий спектр эмоций. Тем, кто служил ей с показной преданностью, приходилось непросто. Генерал А. Е. Снесарев не без иронии записывал в дневнике: «Брусилов угодничает вовсю: то через жену, то сам; „товарищ“, да и только. Жена говорит, что он всегда был „социал-демократом“». Герой названного его именем «прорыва» не знал, как приспособиться к новой власти. А его супруга твердила, что он «уже двенадцать лет, как революционер и социалист». Поведение Брусилова вовсе не было чем-то исключительным. А тем временем в Петрограде выстраивались очереди из офицеров и генералов для получения вида на жительство. Все это напоминало бегство крыс с тонущего корабля.

Старые верхи поспешно перекрашивались. В апартаментах А. Ф. Керенского накопилась масса писем великих князей, клявшихся в верности министру юстиции и даже обещавших выделить любую сумму на сооружение памятника декабристам. Еще более поразительным фактом можно считать письмо высоких чинов полиции и жандармерии. В нем говорилось об «искреннем чувстве готовности отдать все свои силы на служение России при новом строе». Это была стандартная формулировка тех дней. Трудно сказать, что двигало «перебезчиками»: возможно, кое-кто пытался подстраховаться от возможных репрессий, не исключено, что некоторые, оставаясь добросовестными профессионалами, готовы были служить стране (идентифицируя ее с властью), сохранив при этом привычное жалованье. Очевидно, однако, что подписанты не походили на идейных защитников старого строя. Их практически не осталось. Так, писали, что при всей своей развращенности безнаказанностью, даже охранка – это та же «бюрократия», «такая же равнодушная к смыслу своей „деятельности“»[28]. Мемуарист подметил, что «в первые дни революции именно гвардейские офицеры раньше всех нацепили красные банты». Он связывал это с их «чисто гвардейской гибкостью и гуттаперчевыми политическими убеждениями»[29]. Дело было, однако, не в их угодливости (хотя и этого хватало), а в привычной фронде, невольно представшей революционной.

Поэтических причитаний по поводу рухнувшей династии не было заметно. Высказался лишь поэт-монархист С. С. Бехтеев. В стихотворении «Конец былины» он описал случившееся так:

Кровавым пожаром зарделась заря,Сегодня Россия лишилась Царя,Сегодня, в дни смуты, измены и зол,Покинул Он скорбно державный престол…

Стихотворение датируется 1917 годом. Вряд ли оно было написано сразу, вслед за роковым событием. Скорее, эти строки относятся к концу года: автор, как и все современники, не сразу определился с оценкой случившегося.

Прежняя власть порождала людей, теряющихся в неожиданной ситуации. Они внутренне разлагались вместе с ней. Идея монархии, считал А. Н. Бенуа, «целиком выдохлась, опустошилась». «Приближенные царские давно уже, как карамельку, иссосали царя и оставили народу только бумажку», – отмечал М. М. Пришвин.

Революции не было, – записал в дневнике в 1917 году московский литературовед Н. М. Мендельсон (автор биографии М. Е. Салтыкова-Щедрина), – самодержавие никто не свергал. А было вот что: огромный организм, сверхчеловек, именуемый Россией, заболел каким-то сверхсифилисом. Отгнила голова – говорят: «Мы свергли самодержавие!» Вранье: отгнила голова и отвалилась.

Сходным образом высказывался не менее проницательный Г. А. Ландау: революции не было, произошло «автоматическое падение сгнившего правительства». «Русь слиняла в два дня, – изумлялся В. В. Розанов. – Самое большее – в три». В эмиграции в 1931 году М. Флоринский в англоязычной книге, словно отвечая сторонникам заговорщической версии революции, отмечал: «Едва ли будет правильным сказать, что царский режим был свергнут, он просто пал…» Отсюда и легкость, с которой народ воспринял исчезновение 300-летней династии. Однако людям нужно было убедиться в своем праве на избавление от старого режима. Поэтому полоса поношений нежизнеспособной династии оказалась столь длительной, скабрезной и грязной. Позднее, также в эмиграции, известный представитель Серебряного века Г. Иванов писал:

Овеянный тускнеющею славой,В кольце святош, кретинов и пройдох,Не изнемог в бою Орел Двуглавый,А жутко, унизительно издох.

А пока люди мстили не только могущественной власти, но и своим страхам перед ней.

В Москве на одной из революционных демонстраций на черном бутафорском гробу восседал известный дрессировщик В. Л. Дуров, ниже красовалась надпись: «Старый режим», рядом располагались фигуры Протопопова и Распутина, за ними клетка с воронами и надпись: «Темные силы». Водил Дуров по улицам и «революционного» слона. Все происходило, как в известной басне. Запавшая в душу «сказка» становилась былью – именно это, казалось, лежало в основе тогдашнего восприятия русской революции.

ВОЦАРЕНИЕ ОППОЗИЦИИ

Состав пришедшего ей на смену Временного правительства намечался еще в думских кулуарах: его председателем стал 56-летний князь Г. Е. Львов, возглавлявший в годы войны объединенный комитет Земгора – объединения Всероссийского земского союза помощи больным и раненым военным и Всероссийского союза городов. В недавнем прошлом правые деятели отзывались о премьере не лучшим образом. Н. А. Хомяков считал главу Всероссийского земского союза «героем рекламы и совершенным ничтожеством». Князь С. С. Волконский, член Союза 17 Октября, еще в 1915 году говорил, что он «и бездарный, и дурной человек». Другой октябрист Н. В. Савич считал, что «Львов вообще не был человеком борьбы», добавляя, что «на борьбу с левыми ни он, ни поддерживавшие его кадеты абсолютно не были способны». В общем, люди, близкие к Львову по партийной ориентации, были не самого высокого мнения о нем, как о политике. Как ни странно, во времена премьерства С. Ю. Витте кандидатура Г. Е. Львова всерьез предлагалась либералами на пост министра земледелия, а в период П. А. Столыпина – на пост министра внутренних дел. При этом сам Львов был уже тогда не самого высокого мнения о деловых качествах кадетов.

Пост военного министра занял 55-летний А. И. Гучков – председатель Военно-промышленного комитета. В прошлом этот труднопредсказуемый человек то надеялся на Николая II и П. А. Столыпина, то «ссорился» с ними. На ключевой должности министра иностранных дел оказался 58-летний П. Н. Милюков, лидер кадетской партии, разобравшей почти все оставшиеся портфели. В общем, это были зрелые, известные еще по 1905 году либералы, однако, по понятиям новой революции, слишком возрастные. Сомнительно, что по своему психическому складу они эмоционально соответствовали перенасыщенной атмосфере 1917 года. В этом смысле заметное исключение составлял единственный социалист – 37-летний А. Ф. Керенский, запрыгнувший в министерское кресло вопреки принципиальным установкам его товарищей по эсеровской партии о неучастии в «буржуазной» власти. Принцип устарел: на местах социалисты работали в «буржуазных» самоуправлениях и многочисленных «буржуазных» общественных организациях.

В Петрограде в новую городскую думу вошли 57 социалистов-революционеров, 40 социал-демократов-меньшевиков, 37 большевиков, 11 трудовиков, 6 народных социалистов, 5 представителей плехановского «Единства» и 47 членов Партии народной свободы (кадетов). В Москве председателем городской думы был избран О. С. Минор, городским головой – В. В. Руднев, оба эсеры. Скоро некогда террористическая партия стала модной, в нее спешили записаться многие обыватели – появился даже термин «мартовские эсеры». Лидеры «самой революционной» партии не замечали, что их воинство тонуло в обывательском болоте.

Большевики были пока незаметны. Кадеты утверждали, что сыграло свою роль разоблачение работавшего на охранку сотрудника «Правды» М. Е. Черномазова. Вряд ли это соответствовало действительности. К тому же меньшевики и Петроградский Совет взяли «Правду» под защиту от «травли буржуазной печати». О большевиках массы начали узнавать не столько через их агитаторов, сколько через критику со стороны их противников – она возбуждала естественное любопытство.

Оказалось, что самоорганизационные потенции российского общества весьма велики, но при этом корпоративно эгоистичны. Гражданское чувство не было развито, тем сильнее проявляло себя ощущение сословной и профессиональной общности. Собирались священники и старообрядцы, артисты и художники, еврейские общества и сионисты, всевозможные общества научного характера. Устраивались даже детские митинги. Все добивались «классовых» выгод для себя – о «революционном Отечестве» вспоминали лишь записные ораторы. В Одессе 10 апреля состоялся митинг дезертиров, на котором после речей представителей местного Совета постановлено было избрать особый комитет для заведывания делами беглецов с фронта, прощенных революционно-патриотической общественностью.

Новые организации стали расти как грибы, старые общества стали переорганизовываться. Так, Общество 1914 года образовало в столице «Первый надпартийный республиканский клуб», объявивший, помимо задач «противодействия германскому капиталу», о необходимости защиты «жизненных интересов России» и одновременно борьбы против «аннексионистских стремлений тех или других кругов общества и правительства». Возник «союз юнкеров-социалистов», в котором состоял будущий убийца главы Петроградской ЧК М. С. Урицкого поэт Л. И. Каннегисер, восторгавшийся тогда Петроградским Советом[30]. Во всем этом было мало политики – было много наивной радости по поводу «новизны».

Повсюду проходили конгрессы партий, союзов, сообществ, организаций. Самоорганизационная пестрота соответствовала уровню социальной разобщенности. Стали намечаться или зародились Республиканский клуб офицеров; Бюро помощи освобожденным политическим (ранее свыше пятнадцати лет существовавшее нелегально); Совет студенческих депутатов; Союз деятелей высшей школы; Всероссийский крестьянский союз; Союз союзов; Крестьянский республиканский союз; Родительский союз; Еврейское демократическое собрание; Общество политического просвещения; Народный университет; Лига аграрных реформ; Польский военный союз; Республиканская демократическая партия и т. п.

Свободе группового самоопределения сопутствовал гнилостный душок. Так, в столице выявился странный феномен: старые интеллигентские общественные организации, вроде клубов просветительского характера, вдруг превращались в притоны, где процветали азартные игры. При этом владельцы подобных заведений упорно сопротивлялись попыткам властей прикрыть их. Среди них были общества, названия которых говорят сами за себя: «Собрание интеллигентных тружеников», «Кружок любителей музыки и пения», «Петроградский литературный кружок» и др. Характерно, что «Собрание интеллигентных тружеников» уже закрывалось десять лет назад, но после революции открылось явочным порядком. А созданное в январе 1916 года общество «Вешние воды», известное в свое время литературно-художественными вечерами, превратилось в игорный дом. Летом азартным играм стали предаваться открыто, иной раз в местах отдыха горожан. В сущности, игроки также составляли определенного пошиба «общество». В известном смысле в обстановке тогдашней неопределенности многие поневоле ощущали себя игроками.

Появилось громадное количество карликовых профсоюзов (около 2 тыс.) – их образовывал каждый заводской цех. Здесь сказалось не только ощущение ремесленно-артельной общности, но и земляческий фактор. При этом нарастала психология корпоративного эгоизма, воплощением которого становились фабрично-заводские комитеты. Один из первых историков революции описывал это так:

Все, кто как умел, хотел и мог, все заговорили и записали, все стали непрестанно собираться, все стали организовываться в кружки, общества, союзы, партии, коалиции… Лихорадка, горячка, вакханалия слово– и мыслеизлияния охватили русские народные массы. То, что подневольно скрывалось за стиснутыми зубами в течение десятилетий; то, что жило в глубине души каждого, не смея показываться на свет и стать всеобщим достоянием; то, что составляло в одно и то же время и величайшую думу, кручину и горе, и величайший помысел и надежду всякого русского человека, – то всплыло разом на всех устах и полилось широчайшей волной русского народного слова. Не было конца митингам и собраниям и по деревням, селам и местечкам, и по городкам, городам и столицам… [31]

Новую власть предстояло слепить из организационного хаоса, который управлялся вихрем «справедливых» человеческих эмоций. На каких основаниях это можно было сделать? На основе объединяющей веры? Ее не было, более того, исчезла духовная составляющая империи. Временное правительство оказалось сугубо светским; к числу искренне верующих можно отнести разве что «внепартийного» Г. Е. Львова. Выдвижение его на высший пост было заведомо неудачным: он привык действовать в совершенно иных условиях, к тому же был подвержен фаталистическим настроениям. Прежнего авторитета не могло хватить надолго, данная фигура могла быть только переходной.

А. И. Гучков был выходцем из среды предпринимателей-старообрядцев (о чем никак нельзя было догадаться по его поведению). Он казался яркой фигурой, хотя далеко не всем. «Гучков „орлом“ не был, – писал о нем Ф. А. Степун. – По своей внешности он был скорее нахохлившимся петухом». По отнюдь не беспристрастному мнению М. Д. Бонч-Бруевича (первого генерала, перешедшего на сторону большевиков), Гучков в прошлом был «самовлюбленный человек, специализировавшийся на отыскании благоглупостей в работе военного ведомства…». Теперь в его речах «много искусственного пафоса», который сгодился бы для парламентской трибуны, но не для русских солдат, которые слушают его «невнимательно и безразлично». Былые оппозиционеры психологически не годились на роль революционных лидеров.

Пост обер-прокурора Св. Синода занял другой Львов, умеренный либерал, но импульсивный, относительно молодой (44 года) человек, склонный к православному обновленчеству. Именно ему, в силу дурной непоседливости, предстояло сыграть столь выразительную роль в развитии революционных событий. Позднее В. И. Ленин назовет его «самым глупым из обновленцев».

Однако, несмотря на обычный скепсис людей проницательных, претензий к правительству не было пока даже у петроградских большевиков, пребывавших в нерешительности. К тому же правительство считалось «временным» – его была призвана сменить власть, избранная на Всероссийском Учредительном собрании. Некоторые далекие от политики люди скептически оценивали возможности грядущей конституанты. «Эта учредилка во время войны и смуты есть бессмыслица, которую вынудили „товарищи“: может быть, удастся ее отстрочить если не до греческих календ, то до конца войны», – записывал в дневнике профессор Московского университета А. Н. Савин. К этому он добавлял, что «до конца войны может смениться еще много программ и правительств». В общем, «учредилка», или «учредиловка», как злословили позднее большевики, вдохновляла в марте 1917 года лишь партийных либералов и умеренных социалистов.

Тем временем подготовка к пришествию «Хозяина Земли Русской» (будущую конституанту тогдашние демагоги именовали также «Великий государь») велась медленно (хотя обстоятельно): либералы, надеявшиеся на остывание политических страстей, то ли сознательно, то ли бессознательно оттягивали созыв Учредительного собрания. Лишь 25 мая приступило к работе так называемое Особое совещание по изготовлению проекта положения о выборах в Учредительное собрание. Возглавлял его 46-летний кадет Ф. Ф. Кокошкин, блестящий юрист, искренний (сравнительно с однопартийцами) человек. Он будет убит как раз накануне открытия Учредительного собрания в начале января 1918 года вместе со своим коллегой по партии А. И. Шингаревым матросами, ворвавшимися в Мариинскую больницу. Тогдашние события были наполнены жутковатой символикой, не замечаемой, казалось, одними политиками. Позднее большевики так же оттягивали открытие конституанты, опасаясь на сей раз не его левизны, а напротив, его контрреволюционности.

А пока левые силы жили надеждами. Эсер А. Ф. Керенский – единственный социалист в правительстве – стал министром юстиции, уверив при этом лидеров Совета, что освободит политических заключенных и будет контролировать действия правительства изнутри. Н. Н. Суханов воспроизвел его пылкую речь:

– Товарищи! Ввиду образовавшейся новой власти… я должен был немедленно, не дожидаясь вашей формальной санкции, дать ответ на сделанное мне предложение занять пост министра юстиции…

– В моих руках… находятся представители старой власти, и я не решился выпустить их из своих рук (бурные аплодисменты и возгласы: «Правильно!»). Я принял сделанное мне предложение и вошел в состав Временного правительства в качестве министра юстиции (аплодисменты, далеко не столь бурные, и возгласы: «Браво»…). Первым моим шагом было распоряжение немедленно освободить всех политических заключенных и с особым почетом препроводить наших товарищей – депутатов социал-демократической фракции Государственной Думы из Сибири сюда…

В условиях, «когда психология совершенно еще не успела переварить новых явлений, понятий, отношений», заявление Керенского произвело необыкновенный эффект. Эсер В. М. Зензинов через 35 лет вспоминал, что после выступления

Керенского подхватили на руки и на руках, среди бешеных аплодисментов и криков одобрения, вынесли из зала. Помню, что, когда я опомнился от всего пережитого, с удивлением заметил, что лицо мое было залито слезами…

Мало кто вспомнил, что будущий народный вождь ведет себя вопреки социалистической этике, заняв свой пост по приглашению монархиста В. В. Шульгина, надеявшегося «вырвать у революции ее главарей». Напротив, писали, что, войдя в правительство, Керенский «внял единственно голосу своего революционного инстинкта, велениям своей революционной совести…». Это было справедливо: революция творилась инстинктивно, а не в соответствии с партийными доктринами. Решение, санкционирующее выбор Керенского, было принято без голосования. Лишь у немногих, включая Суханова, произошедшее вызвало «ощущение неловкости, пожалуй, конфуза, тоски и злобы». А новоиспеченный министр действительно взялся за дело. На свободе оказалось около 90 тысяч человек – не столько политических заключенных, сколько уголовников. При этом, как уверяли анархисты, некоторые из освобожденных преступников раскаялись настолько, что им доверяли охранять собираемые на революцию деньги.

С обещанным Керенским контролем над правящей «буржуазией» ситуация была сложнее. Лидеры Петроградского Совета привыкли говорить, а не контролировать. Керенский, «не спавший несколько ночей, затративший нечеловеческое количество нервной энергии… ослаб до тривиальной истерики, жаловался, что против него все интригуют». В действительности эти истерики постоянно увлекали рядовых представителей Совета. (Позднее нечто подобное произойдет с Л. Д. Троцким.) Руководителям Совета оставалось только разводить руками.

Симбиоз правительства и Совета был невымученным и противоестественным. Но лидеры последнего не заметили, что попали в своеобразную политическую ловушку. Утопии и иллюзии – а именно они правили бал в первые дни революции – словно выключили политический разум. И тогда событиями все основательнее стал управлять социальный инстинкт.

Приказ отнюдь не был продуктом социалистического теоретизирования, напротив, он был навязан недоумевающим лидерам Совета эмоциями солдатской массы. Н. Н. Суханов застал в посещении Совета 1 марта следующую картину:

…За письменным столом сидел Н. Д. Соколов… его со всех сторон облепили сидевшие, стоявшие и наваливавшиеся на стол солдаты и не то диктовали, не то подсказывали Соколову то, что он писал… Никакого порядка и никакого обсуждения не было, говорили все – все, совершенно поглощенные работой, формируя свое коллективное мнение безо всяких голосований…

Такова история этого документа, завоевавшего себе такую громкую славу… Вызван он был общими условиями революции…

Приказ этот был в полном смысле продуктом народного творчества, а ни в коем случае не злонамеренным измышлением отдельного лица или даже руководящей группы… Буржуазная пресса, вскоре сделавшая этот приказ поводом для бешеной травли Совета, почему-то приписывала авторство его Стеклову, который неоднократно открещивался от него… Соколов… явился лишь техническим исполнителем предначертаний самих масс… Со стороны пленума Совета это был едва ли не единственный акт самостоятельного политического творчества за всю революцию…

Из тогдашних благих намерений выросло нечто противоестественное для профессиональной армейской среды. «Военная психология показывает, что трусость легко воспринимает либеральное, оппозиционное и пацифистское резонерство, заражающее массы… – отмечал психиатр Н. В. Краинский. – Армия должна принять войну, как факт. Она должна удовлетворяться своими лозунгами и слепо подчиняться дисциплине…» Попросту говоря, нельзя допускать, чтобы внутри этого «орудия империи» пробудился человек с его разнородными житейскими устремлениями. Однако Приказ № 1 объективно оказался направлен именно на это.

Все необычное возбуждает подозрения. Неудивительно, что мнительный В. В. Розанов заявил, что Приказ № 1 был заготовлен в Берлине, где хорошо изучили русскую литературу, наполненную пренебрежением к офицеру как к «дураку, фанфарону, трусу». Говорили также, что этот документ был «в огромном количестве экземпляров доставлен через Швецию из Германии в распоряжение Совета солдатских и рабочих депутатов и последними распространен среди армии и населения»[32]. И этот конспирологический бред произвел отклики в умах последующих поколений.

В отличие от столиц в провинции складывалось совсем иное идейно-политическое соотношение между буржуазными органами и Советами. В Москве 1 марта был образован Комитет общественных организаций из 150 представителей, на котором председательствовал известный деятель кооперации С. Н. Прокопович. Ситуация оставалась неопределенной. Рабочим, как и в Петрограде, пришлось прорываться через кордоны полиции и солдат. Толпы вели себя неуверенно. Особой революционной решимости не замечалось и у руководителей.

У нас все плохо, полный хаос, ни одного сильного человека, – писала известная благотворительница М. К. Морозова кадету Е. Н. Трубецкому. – …Челноков, Грузинов и К° (тогдашние московские либеральные лидеры. – В. Б.) замучены и потеряли голову. Надеюсь, что новое правительство даст твердые директивы – иначе, боюсь… И хорошо, и страшно…

6 марта философ отвечал ей:

О тревогах и опасениях пока молчу, но скажу тебе по совести, что они – глубоко мучительны. Есть хорошее, но есть и ад. Который ад лучше: республика чертей или самодержавие сатаны – решить трудно… Дай Бог, чтобы «республикой чертей» российская демократия не стала… Но в республиканский рай могут верить только малолетние…

Аналогичным образом высказывался князь Л. В. Урусов:

Демократическая республика в России – можно себе представить, что это была бы за штука, – узаконенный грабеж для начала, анархия, как продолжение, и призыв к твердой власти, как конец этого ненового эксперимента.

Характерно, что разумный скепсис не помешал Трубецкому разместить в кадетской газете статью «Народно-русская революция», в которой утверждалось:

Это – революция единственная или почти единственная в своем роде. Бывали революции буржуазные, бывали и пролетарские. Но революции национальной в таком широком значении слова, как нынешняя, русская, доселе не было на свете. Все участвовали в этой революции… и пролетариат, и войска, и буржуазия, даже дворянство… И потому никто не имеет на нее исключительного права. Это революция народно-русская, всенародная…

Морозовой Трубецкой объяснял, что «в день первого выхода газеты нужно было написать в праздничном тоне только хорошее». Трудно сказать, сколько в тогдашних словах тогдашних общественных деятелей было обмана и сколько самообмана. Впрочем, со стороны происходящее выглядело иначе. А. Белый свидетельствовал, что Е. Н. Трубецкой «косолапо слонялся… меж Гучковым и Милюковым; и от того и этого его отделяла порядочность; он был честен и прям, но политически туп». Однажды, отвечая кадетам, он «убил себя наповал» фразой: «Знаете ли вы мою политическую программу? Я-то – ее не знаю!»[33] Вольно или невольно многие становились заложниками общественных страстей, задающих направление собственным иллюзиям, порождающих характерные слухи. Они были противоречивы. «Ходит масса вздорных слухов: будто убит кайзер, будто умер наследник, будто взяты Двинск и Рига», – констатировал Урусов.

Как бы то ни было, власть возникала с помощью «либеральной» администрации и известных в прошлом общественных деятелей. В Вологде 1 марта о своем подчинении Временному комитету Государственной думы объявили в совместной телеграмме «начальник губернии, вице-губернатор, городской голова, состав губернской земской управы, председатель уездной вологодской управы, прокурор, начальник гарнизона». Они именовали себя Временным губернским правительственным комитетом. Курский вице-губернатор Штюрмер заявил, что «подчиняется распоряжениям Временного правительства и будет управлять губернией совместно с новой властью». С такой же просьбой обратился в МВД пензенский губернатор Евреинов, заверивший, что лично к нему общественные круги «относятся с доверием». В Астрахани 1 марта губернатор Соколовский с балкона поздравил граждан с «новой жизнью», заявил, что он – «слуга нового правительства». Губернатора арестовал командир 156‑го пехотного полка Маркевич. В тюрьму отправился также крайне правый деятель Тиханович-Савицкий. В Орле 34-летний губернатор граф П. В. Гендриков предложил образовать для управления губернией особое совещание, куда бы вошли, помимо него, губернский предводитель дворянства, председатель губернской земской управы, представитель комитета общественной безопасности и Совета. Местные либералы и социалисты согласились. Они аплодисментами приветствовали заявление начальника Орловского кадетского корпуса генерал-лейтенанта Р. К. Лютера о том, что учащиеся вверенного ему заведения верны Временному правительству, и даже жандармского подполковника, обещавшего служить новой власти не менее честно, чем старой. Гендрикова сместил своим указом Г. Е. Львов. 8 марта в городе началась организация рабочей милиции, подчиненной Совету рабочих депутатов.

В целом власть формировалась методом своеобразного «напыления» достаточно случайных людей на призрачные символы. Новые идолы вырастали из людского воображения, навеянного опытом былого авторитаризма и навязанного им общинного самоуправления. Так, заводской комитет Путиловского завода разъяснял:

Приучаясь к самоуправлению на отдельных предприятиях, рабочие готовятся к тому времени, когда частная собственность на фабрики и заводы будет уничтожена и орудия производства вместе со зданиями, воздвигнутыми руками рабочих, перейдут в руки рабочего класса.

Это походило на устремление к эсеровскому идеалу самоуправляющихся общин. Иного в тогдашнем – крестьянском и полукрестьянском – культурном пространстве ожидать не приходилось. Со временем это могло обернуться непредсказуемыми последствиями, особенно для революционеров марксистского типа. Однако тогдашнее стремление урвать, прикрываемое традиционными утопиями, остановить было уже невозможно.


ПОДПОРКИ НОВОЙ ВЛАСТИ

Как известно, слово «совет» в любых своих смыслах не несет собственно государственного звучания. В России любили совещаться вокруг государственной власти. Теперь слово «совет» почему-то приобрело иное – почти магическое значение. Оно стало своего рода гарантом веры в «светлое будущее».

Петроградский Совет возглавил 53-летний Н. С. Чхеидзе, член Государственной думы, меньшевик. Его заместителями стали меньшевик М. И. Скобелев (32 года) и эсер А. Ф. Керенский (37 лет) – тоже известные по думской деятельности. Определять решения Исполкома стало Бюро, получившее ироничное название звездной палаты. Среди его членов, по характеристике Ф. А. Степуна, выделялись И. Г. Церетели – «честный, чистый, мужественно-прямой»; Н. С. Чхеидзе – «сутулый седеющий грузин, не очень образованный теоретик и малосамостоятельный политик, но всеми уважаемый человек»; Ю. М. Стеклов – «наглый бородач», «лютый анархо-марксист»; Б. О. Богданов – «очкастый и потный… с шишкой на лбу»; Н. Н. Суханов – «скептически-брезгливый», «беспартийный марксистский чистоплюй и никчемный деятель революции». В общем, это были молодые, сравнительно с министрами, то есть более «подходящие» для революции деятели. Опыта государственного управления они не имели, зато оставались доктринерами, причем каждый по-своему. Неудивительно, что эти «люди Февраля» не стеснялись во взаимных характеристиках.

Лично Церетели производил впечатление искреннего человека: к его словам не случайно прислушивался даже Ленин. Но в словах Церетели не было «сильных аргументов или увлекающих кого бы то ни было призывов». Он просто «располагал к себе». Такого хватало ненадолго.

Скоро было замечено, что по любому поводу брали слово политические двойники: 46-летний Ф. И. Дан – «одутловатый хрипун» и 37-летний М. И. Либер – «желтолицый», «щуплый, похожий на гнома» с «ассирийской бородой». Первый был сухой «ученый муж» и «начетчик меньшевизма». Второго называли «историческим маклером от политики». «Либерданить» означало «нести ерунду». Впрочем, над проштрафившимися политиками не насмехается только ленивый.

На этом фоне как «наиболее значительный теоретик» выделялся 44-летний Ю. О. Мартов (в 1890‑е годы соратник В. И. Ленина), который, по мнению Суханова, отнюдь «не был человеком тех быстрот и упрощенно-определенных решений, без которых нельзя было вести революционную массу». Трудно говорить об адекватности оценок тех лет: люди мстительны по отношению к не оправдавшим надежд кумирам. Суханов, к примеру, считал, что «Дан – одна из наиболее крупных фигур русской революции». На деле яркого следа в истории революции тот не оставил – как и сам доктринер Суханов, несмотря на его многотомные «Записки». Ротация революционных лидеров происходила вовсе не по уму и талантам мирного времени. Они словно взлетали на людских эмоциях, которые со временем сдували их с политической сцены.

Справа их ненавидели. Однако, опасаясь поначалу в полной мере высказаться на этот счет, они предлагали деятелям Совета публично раскрыть свои псевдонимы. Вообще, по мере «углубления революции» антисемитизм набирал силу; со временем он направился даже против Керенского. Можно сказать, что юдофобия, вопреки официальной интернационалистской риторике, стала одним из эмоциональных двигателей событий.

В Исполкоме Совета преобладали и идейно господствовали меньшевики. Это приобрело поистине роковое значение для судеб революции – направлять ее ход взялись упорные и искренние политики доктринерского склада. По их представлениям, время для социалистических экспериментов не подошло, двигаться к демократии следует в коалиции с буржуазией. Под последней понимался не общественный класс, а его призрачное подобие – буржуазные кадеты и остатки октябристов. Себя сторонники меньшевистско-эсеровских Советов именовали «революционной демократией», своих классовых «противников-союзников» – «цензовыми элементами» или «имущими классами». Позднее И. Г. Церетели совершенно искренне стал делить буржуазию на «ответственную» и «безответственную». С первой социалистам следовало изо всех сил поддерживать коалицию – от устойчивости последней зависели судьбы революции.

Уничижительную характеристику Петроградскому Совету дал Ф. А. Степун. Самый стиль деятельности его Исполнительного комитета исключал законодательный характер этого учреждения. Он мог лишь идейно воздействовать на низы. Вряд ли этого было достаточно для поддержания авторитета в общероссийском масштабе. Депутаты митинговали беспрерывно, иногда до поздней ночи. Решения исходили, как правило, от Исполнительного комитета и носили каузальный характер. Совет представлял собой скорее символическую величину. Изнутри его раздирали типичные доктринерски-интеллигентские склоки, снизу на него давили все более требовательные массы. При этом он не имел управленческого аппарата, который связывал бы его с представляемыми низами. В известном смысле Совет сам был частью революционного хаоса; его авторитет не мог не падать в связи с остыванием социального пространства. Как отмечал Степун, «душою революции был хаос, оттого и авторитетом революционных масс мог быть только хаотический Совет».



Поделиться книгой:



Регистрация