Это мнение несостоятельно по той простой причине, что на самом деле мы можем упорядочивать неизвестное,
То же самое нужно сделать для инициирования процессов, обеспечивающих координацию отдельных действий, которые нельзя охватить наблюдением. Чтобы запустить самоформирование определенных абстрактных структур межличностных отношений, нам необходимо создать основу для этого – какие-то самые общие условия, а затем позволить каждому отдельному элементу найти свое собственное место в более широком порядке. Самое большее, что мы можем сделать для того, чтобы процесс шел успешно, – это выбрать для него только те элементы, что подчиняются правилам. И чем сложнее структура, которую мы хотим создать, тем больше ограниченны возможности нашего вмешательства.
Человек может поступить точно так же применительно к собственной ситуации, если оказывается в какой-то точке расширенного порядка, но ориентируется только в ближайшем окружении. Скорее всего, ему придется начать с «тестирования» видимых границ своего окружения, чтобы установить и поддерживать связи, создающие и сохраняющие общий порядок. В самом деле, для поддержания связей внутри порядка разрозненная информация должна использоваться множеством разных людей, незнакомых друг с другом; так различные знания миллионов формируют экзосоматическую или материальную структуру. Каждый человек становится звеном во многих цепочках передачи, через которые он получает сигналы, позволяющие ему приспосабливать свои планы к неизвестным ему обстоятельствам. Таким образом, общий порядок может расширяться бесконечно; он совершенно спонтанно предоставляет информацию о новых средствах достижения конкретных целей, но в целом не служит исключительно им.
Ранее мы рассмотрели некоторые важные аспекты подобных процессов коммуникации, в том числе рынок с его неизбежным и постоянным изменением цен. Остается добавить (и подчеркнуть), что не только текущее, но и будущее производство товаров и услуг обеспечивают те же традиции и обычаи; результатом их действия является как межпространственный порядок, так и межвременной. Действия людей будут адаптированы не только к действиям, совершающимся на отдаленном расстоянии, но и к событиям, не вписывающимся в рамки вероятной продолжительности жизни участников процесса. Только убежденный имморалист станет выступать в защиту каких-то политических мер на том основании, что «в долгосрочной перспективе мы все покойники». Ведь только те группы, что старались обеспечить своих детей и более поздних потомков (которых они, возможно, никогда не увидят), увеличивали свою численность и успешно развивались.
Многие так обеспокоены последствиями рыночного порядка, что не замечают, насколько поразительно (и даже кажется чудом), что в таком порядке живет почти весь современный мир. Миллиарды людей работают в постоянно меняющейся обстановке и обеспечивают средства к существованию других, большей частью им незнакомых; кроме того, они сами получают товары и услуги, также произведенные незнакомыми людьми, тем самым оправдывая свои собственные ожидания. Даже в худшие времена примерно девять человек из десятка получают то, на что рассчитывали.
Такой порядок, хотя он далек от совершенства и не всегда эффективен, может распространяться гораздо шире любого другого, который могли бы создать люди, намеренно расставляя бесчисленные элементы по «подходящим» местам. Чаще всего сбои и проявления неэффективности спонтанных порядков являются следствием вмешательства: препятствования механизму их функционирования или же стараний что-то улучшить. Попытки вмешаться в работу спонтанного порядка редко приводят к желаемым результатам (даже хоть сколько-нибудь близким к желаемым), поскольку в подобных процессах учитывается гораздо больше конкретных фактов, чем может быть известно любой структуре, осуществляющей вмешательство. Преднамеренное воздействие (например, с целью устранения неравенства в отношении одного из участников) несет в себе риск нарушить работу всего порядка, в то время как самоупорядочение обеспечит любому члену группы больше шансов на успех (при большем диапазоне доступных всем возможностей), чем любая конкурирующая система.
Невозможно спланировать то, чего не знаешь
Каков же итог наших рассуждений на протяжении последних двух глав? Скептическое отношение Руссо к институту индивидуальной собственности легло в основу социализма и продолжает оказывать влияние на многих выдающихся мыслителей нашего времени. Даже такой великий деятель, как Бертран Рассел, определял свободу как «отсутствие препятствий для осуществления наших желаний» (1940: 251). По крайней мере, до явного провала экономики восточноевропейского социализма среди рационалистов такого толка было широко распространено мнение, будто централизованная плановая экономика обеспечит не только «социальную справедливость» (см. главу 7 ниже), но и более эффективное использование экономических ресурсов. На первый взгляд это представление кажется в высшей степени разумным. Но оно не учитывает только что рассмотренные факты:
Однако социалисты никак не поймут, что же мешает подчинить все отдельные индивидуальные решения общей схеме – «плану». Конфликт между нашими инстинктами (которые после Руссо стали отождествлять с «моралью») и моральными традициями, отобранными в ходе культурной эволюции и служащими средством сдерживания инстинктов, нашел воплощение в постоянном противопоставлении некоторых течений этической и политической философии, с одной стороны, и экономической теории – с другой: будто бы экономисты требуют признать «правильным» то, что, с их точки зрения, эффективно. Но дело в другом – экономический анализ способен обосновать полезность обычаев, до сих пор считавшихся правильными. Они полезны с точки зрения любой философии, которая не считает благом человеческие страдания и смерть, что стало бы следствием крушения нашей цивилизации. Поэтому разглагольствовать о «справедливом обществе» без тщательного рассмотрения экономических последствий воплощения в жизнь подобных теорий можно считать предательством по отношению к другим людям. Тем не менее после семидесяти лет экспериментирования с социализмом можно с уверенностью сказать, что большинство интеллектуалов (за пределами Восточной Европы и стран третьего мира, где пробовали строить социализм) по-прежнему не усвоили уроки экономической науки. Они не желают задаться вопросом: может быть, существует
В то же время у тех, кто, следуя традиции Мандевиля, Юма и Смита, действительно изучал экономику, постепенно не только появлялось понимание рыночных процессов, но и складывались весьма критические суждения о возможности их замены социализмом. Преимущества рыночных механизмов настолько превосходят ожидания, что их можно объяснить только ретроспективно, анализируя сам процесс их спонтанного формирования. Анализ показал, что при децентрализованном контроле над ресурсами (с помощью института индивидуальной собственности) вырабатывается и используется больше информации, чем это возможно при централизованном управлении. Централизованное управление смогло бы обеспечить порядок и контроль за пределами непосредственной компетенции любого центрального органа только в том случае, если бы (вопреки действительности) управляющие на местах, способные оценивать имеющиеся и потенциальные ресурсы,
Когда мы понимаем, в чем заключалась бы задача такого централизованного органа планирования, становится ясно – его указания не могут основываться на информации, которую считают важной управляющие на местах. Такие указания должны вытекать только из прямого взаимодействия между отдельными людьми или группами, контролирующими четко разграниченные сводные данные. Обычно в теоретических описаниях рыночного процесса (как правило, их авторы не ставят себе целью защищать социализм) используется допущение, что самому теоретику известна вся фактическая информация (или «параметры»). Это только запутывает дело и порождает курьезные заблуждения, способствующие поддержанию различных форм социалистического мышления.
Расширенный экономический порядок формируется и может формироваться только вместе с ходом совершенно другого процесса – развития коммуникации, позволяющего передавать вовсе не бесконечное количество сообщений о конкретных фактах, а только информацию об определенных абстрактных характеристиках различных конкретных условий, например о конкурентных ценах, которые для достижения порядка необходимо привести во взаимное соответствие. В ценах заложена информация о различных показателях замещения или эквивалентности, преобладающих (по мнению вовлеченных сторон) в массе различных товаров и услуг, использованием которых эти стороны распоряжаются. Определенные количества объектов могут заменять друг друга или оказываться эквивалентами друг другу для удовлетворения конкретных человеческих потребностей либо для производства (прямо или косвенно) средств их удовлетворения. Поразителен сам факт существования такого процесса, не говоря уже о том, что он возник в результате эволюционного отбора и не был чьим-то сознательным замыслом. Мне неизвестно о попытках оспорить эту точку зрения или дискредитировать сам процесс – если не принимать во внимание голословные заявления о том, что некий центральный орган планирования каким-то образом владеет всей необходимой информацией (по данной теме см. также дискуссию по вопросу экономических расчетов: Babbage (1832), Gossen (1854/1889/1927), Pierson (1902/1912), Mises (1922/81), Hayek (1935), Rutland (1985), Roberts (1971)).
По сути, сама идея «централизованного контроля» является заблуждением. Не существует и не может существовать единого разума, который бы всем управлял; это всегда будет какой-нибудь совет или комитет, которому поручили разработать план действий для какого-либо предприятия. Хотя отдельные члены подобного органа будут иногда приводить какие-то фрагменты информации (чтобы убедить других в своей правоте), решения органа, как правило, основываются не на всей совокупной информации, а на компромиссе между несколькими мнениями, основанными на разной информации. Любая информация, приведенная одним человеком, тут же заставит других вспомнить что-то еще, что приобрело в их глазах значимость только сейчас, когда услышали о других обстоятельствах, неизвестных им ранее. То есть этот процесс остается процессом использования разрозненных знаний (и в этом имитирует торговлю, хотя и крайне неэффективно – практически безо всякой конкуренции и при пониженной ответственности за принятие решений), а не процессом объединения знания многих. Члены группы смогут сообщить друг другу лишь некоторые из своих соображений; все будут излагать главным образом те выводы, что сделали на основе своих личных знаний о рассматриваемой проблеме. Более того, лишь в редких случаях обстоятельства действительно будут одинаковыми для разных людей, размышляющих над одной и той же ситуацией, – по крайней мере, когда это касается какой-то части расширенного порядка, а не просто более или менее замкнутой группы.
Пожалуй, лучшим примером того, что невозможно сознательно и «рационально» распределять ресурсы в расширенном экономическом порядке без регулирования цен, складывающихся на конкурентных рынках, является проблема распределения текущего объема ликвидного капитала между различными областями его использования – так, чтобы в результате увеличился конечный продукт. Суть проблемы заключается в вопросе, какую часть накопленных в настоящее время производственных ресурсов можно потратить на обеспечение потребностей более отдаленного будущего, а не на текущие нужды. Адам Смит, понимая, что проблема типична (с этим сталкивается каждый владелец индивидуального капитала), писал: «Очевидно, что каждый человек, сообразуясь с местными условиями, может гораздо лучше, чем это сделал бы вместо него любой государственный деятель или законодатель, судить о том, к какому именно роду отечественной промышленности приложить свой капитал и продукт какой промышленности может обладать наибольшей стоимостью» (1776/1976).
Если рассматривать проблему использования всех доступных для инвестирования средств в расширенной экономической системе при едином руководящем органе, то первая трудность состоит в том, что никому не может быть известен совокупный объем капитала, доступного для текущего использования; хотя, конечно, этот объем ограничен в том смысле, что эффект от инвестирования большего или меньшего объема приведет к несоответствию спроса и предложения различных товаров и услуг. Такие несоответствия будут устраняться не сами собой, а по указаниям руководящего органа, которые окажутся невыполнимыми – из-за отсутствия либо товаров, либо дополнительных средств (инструментов, материалов или рабочей силы), без которых нельзя использовать имеющиеся материалы и оборудование. Ни одну из величин, которые нужно принять во внимание, нельзя установить с помощью учета или измерения каких-либо «данных» – все будет зависеть от возможностей, из которых людям придется выбирать, исходя из тех знаний, которыми они обладают в данный момент. Приблизительное решение этой задачи становится возможным только при взаимодействии всех, кто сможет выяснить конкретные обстоятельства, воздействующие на рыночные цены в текущих условиях. Доступный «объем капитала» все время меняется; например, в зависимости от склонности людей делать сбережения: объем ресурсов, которые не израсходуют на текущее потребление, можно направить на удовлетворение потребностей в будущем, а можно за счет них увеличить сбережения. Одна доля может превышать другую, и наоборот.
Понимание той роли, которую играет передача информации (или фактических знаний), открывает путь к пониманию расширенного порядка. Все же эти вопросы в высшей степени абстрактны, их особенно трудно воспринимать тем, кто воспитан на механистических, сциентистских и конструктивистских критериях рациональности (доминирующих в нашей системе образования); именно по этой причине такие люди склонны пренебрегать изучением биологии, экономических наук и теории эволюции. Признаюсь, у меня ушло слишком много времени на разработку теории распространения информации (из которой вытекают мои выводы о превосходстве спонтанных образований над централизованным управлением) – от первого прорыва в статье «Экономика и знание» (1936/48), продолжая размышлением «Конкуренция как процедура открытия» (1978: 179–190) и заканчивая статьей «Претензии знания» (1978: 23–34).
Глава шестая
Таинственный мир торговли и денег
Презрительное отношение к коммерции
Антипатия к рыночному порядку произрастает не только из эпистемологии, методологии, рациональности и научности; существует антипатия еще более глубокого и скрытого характера. Чтобы понять ее, следует перейти от этих (относительно рациональных) областей к сферам более архаичным и даже загадочным: к психологии отношений и эмоций, которые проявляются с особой силой, когда рассуждать о коммерческой деятельности, торговле и финансовых институтах принимаются социалисты или когда с подобными понятиями сталкивается примитивное мышление.
Как мы уже видели, торговля и коммерция всегда (и в значительной степени) зависят от конфиденциальности, от специфических или индивидуальных знаний и еще больше от финансовых институтов. Коммерческая деятельность, например, несет бóльшие риски, чем просто затраченные время и усилия, а специальная информация позволяет людям, начинающим какое-то дело, судить о своих шансах и конкурентных преимуществах. Ставить себе целью получить какую-то особую информацию имеет смысл, только если обладание ею дает определенные преимущества, компенсирующее затраты на то, чтобы ее добыть. Если бы каждый торговец был обязан публично сообщать, как и где получить товары подешевле и более качественные (чтобы об этом узнали все его конкуренты), вряд ли стоило бы ему вообще торговать – потому что так он никогда не получит прибыли. Кроме того, бóльшую часть информации о конкретных обстоятельствах трудно сформулировать и даже не всегда можно выразить словами (например, уверенность предпринимателя, что новый продукт будет пользоваться спросом), так что невозможно поделиться ею с широким кругом людей, не говоря уже о соображениях мотивации.
Конечно, действовать, сообразуясь не с «наблюдаемым и осязаемым» (по выражению Эрнста Маха), а с тем, что недоступно всеобщему восприятию и что нельзя просчитать заранее, не соответствует рассмотренным ранее критериям рационалистов. Более того, «неосязаемое» часто вызывает недоверие и даже страх. (Можно попутно отметить, что не только социалисты – хотя у них несколько иные причины – с недоверием относятся к торговле. Бернар Мандевиль «содрогнулся», представив себе «ужаснейшую картину… тяжелый труд и опасности вдали от родины; нужно переплывать бескрайние моря, выносить тяготы непривычного климата и оставаться обязанным чужестранцам за помощь» (1715/1924: I, 356). Действительно, осознание того, как сильно мы зависим от человеческой деятельности, которую не можем контролировать и даже не знаем о ней, лишит спокойствия любого – как участника, так и наблюдателя.)
Со времен Античности, поддаваясь недоверию и страху, простые люди во всем мире (так же как и мыслители-социалисты) не просто смотрели на торговлю как на противоположность материальному производству, что-то беспорядочное и бессмысленное (так сказать, методологическую ошибку), но считали ее подозрительным, низким, нечестным и презренным занятием. На протяжении всей истории человечества «торговцы были объектами всеобщего презрения и морального осуждения… человека, который покупал дешево и продавал дорого, считали заведомо бесчестным… Поведение торговцев не соответствовало обычаям взаимопомощи, принятым в первобытных сообществах» (McNeill, 1981: 35). Мне помнится, Эрик Хоффер однажды заметил: «Враждебность по отношению к торговцам, особенно со стороны грамотеев, стара как мир».
Есть множество причин такого отношения к торговле и множество форм, в которых оно выражается. В древности торговцев часто селили отдельно, но так поступали не только с ними: даже ремесленников, особенно кузнецов, которых земледельцы и скотоводы подозревали в колдовстве, выпроваживали за пределы поселений. В конце концов, разве кузнецы своим «секретным мастерством» не превращали одни вещи в другие? Но в гораздо большей степени это касалось торговцев и лавочников – ведь они участвовали в чем-то недоступном ни восприятию, ни пониманию обычных людей. Изменяя стоимость товаров, они занимались неким преобразованием нематериальных субстанций. Разве может измениться способность вещей удовлетворять человеческие потребности – если только дело не в количестве? Торговца или лавочника, который мог проделать такое (находящееся за пределами видимого, привычного и понятного порядка повседневных дел), также исключали из установленной иерархии, лишая статуса и уважения. Даже Платон и Аристотель – граждане города, который в те времена занимал видное положение и был обязан этим торговле, – презирали купцов. И позднее, при феодализме, занятие торговлей продолжали считать низким, поскольку жизнь и безопасность торговцев и ремесленников (во всяком случае, за пределами немногочисленных мелких городов), а также сохранность товаров зависели от тех, кто владел мечом и охранял дороги. Торговля могла развиваться только под защитой класса, профессионально владеющего оружием. Эти люди обладали боевой выучкой и взамен требовали высокого положения в обществе и высокого уровня жизни. Даже когда историческая обстановка начала меняться, такое отношение к торговле, как правило, сохранялось там, где еще господствовал феодализм и где ему не противостояла богатая буржуазия или вольные города с их самоуправлением, ставшие центрами торговли. Так, утверждают, что даже в конце прошлого века в Японии «те, кто делал деньги, считались практически кастой неприкасаемых».
Причины презрительного отношения к торговцам становятся еще более понятными, если вспомнить, что их деятельность и в самом деле бывала связана с тайнами. «Тайны торговли» – когда многие обогащались, обладая знаниями, которых не было у других, знаниями тем более загадочными, что касались чужеземных (и, возможно, даже отвратительных) обычаев и неведомых стран, овеянных легендами и слухами. Знаменитое высказывание Ex nihilo nihil fit («Из ничего не выйдет ничего») больше нельзя считать научным утверждением (см. Popper, 1977/84: 14; и Bartley, 1978: 675–76), но оно по-прежнему преобладает над здравым смыслом. Колдовством веет от занятия, которое извлекает богатство «из ничего», – не производя новых ценностей, а просто перемещая то, что уже существует.
Укрепляют такие предрассудки представления о том, что богатство должно добываться обязательно физическими усилиями и напряжением мускулов, «пóтом и кровью». Физическую силу, а также обычные инструменты и орудия, к которым ее можно приложить, можно не только наблюдать, но и осязать. В этом нет ничего загадочного, даже для тех людей, кто не может ею похвастаться. Задолго до феодализма признавалось, что физическая сила и обладание ею – уже само по себе достоинство и является преимуществом. Такое представление – часть унаследованных нами инстинктов малых групп, оно продолжало бытовать среди фермеров, земледельцев, скотоводов, воинов и даже простых домовладельцев и ремесленников. Люди видели, как физические усилия фермера или ремесленника увеличивают количество полезных вещей, – и могли объяснить различия в богатстве и власти понятными им причинами.
Таким образом, критерий физических данных, очень ценимых первобытными людьми, появился рано, в борьбе за лидерство или соревнованиях в мастерстве (см. Приложение E). Человек имел более высокий статус благодаря физическому превосходству. Но как только элементом состязания стало знание – которое нельзя увидеть или потрогать и которым владели не все участники (многим из них это казалось невозможным), – чувство товарищества и справедливости исчезло, возникла угроза солидарности и ощущению общности целей. Если иметь в виду образование расширенного порядка, то, конечно, такую реакцию можно назвать эгоизмом (вернее, групповым эгоизмом, при котором солидарность в группе считается более важной, чем благополучие ее членов).
Подобные представления были сильны и в XIX веке. Томас Карлейль, оказавший большое влияние на писателей прошлого столетия, утверждая, что «только труд благороден» (1909: 160), явно имел в виду физический труд, усилия мускулов. Карлейль, как и Карл Маркс, истинным источником богатства считал труд. В наше время всё чаще рассуждают иначе. Инстинктивно люди еще придают значение физической силе, но на деле производительность все меньше связывается с физическими данными, и под «силой» скорее понимается не физическая мощь, а сила законного права. Конечно, мы не можем обойтись совсем без силачей, но сегодня они – лишь одна из групп специалистов; может быть, этих групп и становится больше, но они насчитывают все меньше людей. Только в племенах, остающихся на первобытной стадии развития, все еще господствует культ силы.
И все-таки даже сегодня такие виды деятельности, как натуральный и денежный обмен, а также сложные формы торговли, организация или координация, перемещение товаров для продажи с прибылью, не всегда считаются
Здесь кроется некоторая ирония: материалистами объявляют как раз тех, кто рассматривает экономические явления не исключительно с материалистической точки зрения (то есть в терминах количества материальных объектов), а определяет ценность предметов, руководствуясь расчетом – насколько они важны для людей, и особенно разницей между затратами и ценой, то есть прибылью. Но именно стремление к прибыли позволяет участникам рыночного процесса думать не о том, какое количество товара потребуется людям, которых они знают лично, для конкретных потребностей, – а о том, как внести наибольший вклад в совокупный продукт, который складывается в результате таких же усилий бесчисленного множества незнакомых друг другу людей.
В экономической теории существует ошибочное мнение (его придерживался даже брат Карла Менгера Антон) о том, что «полный продукт труда» возникает главным образом благодаря физическим усилиям. Ошибка эта стара, и, вероятно, Джон Стюарт Милль более других повинен в ее распространении. В своей работе «Основы политической экономии» (1848, «О собственности», Книга II, гл. I, раздел 1; Works, II: 260) Милль писал, что, хотя «законы и условия производства богатства имеют характер истин, свойственных естественным наукам», распределение богатства является «целиком делом человеческого учреждения. Как только вещи появляются, люди, порознь или коллективно, могут поступать с ними как им заблагорассудится». Из этого он делает вывод, что «общество может подчинить распределение богатства любым правилам, какие оно только сможет изобрести». Милль рассматривает объем продукта как чисто технологическую проблему, не зависящую от правил распределения, и упускает из виду зависимость объема производства от степени
Но Милль ошибался еще кое в чем. Как и Маркс, он рассматривал рыночные ценности исключительно как следствия, хотя они одновременно являются и причинами решений, которые принимают люди. Позже, когда мы будем обсуждать непосредственно теорию предельной полезности, мы увидим, насколько это неточно – и насколько ошибочно заявление Милля о том, что «в законах ценности нет ничего, что осталось бы выяснить современному или будущему автору; теория предмета завершена» (1848: III, I, раздел 1, в Works, II: 199–200).
Торговля – считают ее настоящим трудом или нет – приносит не только индивидуальное, но и коллективное богатство благодаря усилиям ума, а не мускулов. Однако на уровне интуиции все же трудно осознать, что просто переход товара из рук в руки приводит к увеличению его ценности для всех участников и прибыль одного из них не обязательно означает ущерб для другого (что стало называться эксплуатацией). Иногда, чтобы развеять подозрения и продемонстрировать, как стремление к прибыли приносит пользу массам, приводят пример Генри Форда. Пример и в самом деле показательный. Все очевидно – предприниматель ставил себе целью удовлетворение назревших потребностей большого числа людей, и его старания повысить их жизненный уровень действительно увенчались успехом. Но такого примера недостаточно – поскольку в большинстве случаев эффекты повышения производительности не так наглядны, обычно они проявляются косвенным путем. Плюсы от оптимизации производства, допустим, металлических шурупов, веревки, оконного стекла или бумаги оказались бы разбросаны так широко, что трудно было бы увязать причину со следствием.
Поэтому многие по-прежнему не считают «настоящим» умственный труд, связанный с торговлей, даже если не приписывают его колдовству и не полагают успехи торговли следствием хитрых уловок, мошенничества или обмана. Полученное таким образом богатство кажется гораздо менее связанным с какими-либо видимыми (то есть не имеющими отношения к физическим усилиям) заслугами по сравнению, например, с удачей охотника или рыбака.
Но если людей сбивало с толку даже богатство, нажитое всего лишь такими «перестановками», то старания предпринимателей добыть нужную информацию вызывали еще большее недоверие. Обыватель может хотя бы частично понять (после долгих терпеливых объяснений и доказательств), что организация транспортировки товаров носит производительный характер. Например, если кто-то считает, что торговля только перемещает уже существующие предметы, он может поменять свое мнение, если ему указать на то, что многое можно изготовить только из тех компонентов, которые привозят из очень отдаленных мест. Относительная ценность таких предметов будет зависеть не от свойств отдельных компонентов, а от наличия
Однако люди по-прежнему с трудом понимают, что производительность и даже организация поставок (собрать нужные компоненты в одном месте) также зависят от успеха непрерывного поиска широко рассеянной и постоянно меняющейся информации; хотя это кажется очевидным тем, кто понимает суть процесса: торговля создает материальное производство и управляет им как раз на основе информации об относительной редкости разных предметов в разных местах.
По-видимому, главной причиной стойкой неприязни к коммерции оказываются не более чем обычное невежество и трудности восприятия. К этому примешивается еще и наш вечный страх перед неизвестным: колдовством, какими-то сверхъестественными явлениями, а также перед самим знанием – этот страх восходит к древнейшим временам и навеки запечатлен в первых главах Книги Бытия, повествующих об изгнании человека из рая. Все суеверия, в том числе и социализм, питаются этим страхом.
«Предельная полезность» против макроэкономики
Такого рода страх бывает достаточно сильным, но он не обоснован. Коммерческая деятельность не является непостижимой. В наше время экономические и биологические науки (как показано в предыдущих главах) дают вполне понятные объяснения самоорганизующихся процессов; в главах 2 и 3 (см. также Hayek, 1973) мы в общих чертах обрисовали частичную рациональную реконструкцию их истории и показали, как благотворно они влияют на возникновение и распространение цивилизации.
Обмен носит производительный характер; он способствует наиболее полному удовлетворению человеческих потребностей за счет имеющихся ресурсов. Субъективные миры людей очень сильно отличаются, и поэтому наша цивилизация бесконечно многообразна, а торговля очень продуктивна. Это может показаться парадоксом, но разнообразие индивидуальных целей гораздо больше способствует удовлетворению потребностей, чем однообразие, единодушие и контроль. Можно назвать парадоксом и причину этого: разнообразие позволяет людям овладевать и распоряжаться
Увеличение ценности (а оно имеет решающее значение для обмена и торговли) действительно отличается от увеличения физических объемов, которое мы можем увидеть своими глазами. Увеличение ценности не подчиняется законам, управляющим физическими объектами, по крайней мере так, как действуют эти законы в материалистических и механистических моделях. Ценность показывает потенциальную способность объекта или действия удовлетворить человеческие потребности и определяется только в процессе обмена, путем взаимной корректировки предельных норм замещения (или эквивалентности) различных товаров или услуг для разных людей. Ценность вещей не является их отличительной чертой или физическим свойством; она напрямую зависит от нужности вещи, чем и руководствуются люди, принимая решение об ее использовании, – возможно, кому-то эта вещь нужнее, чем другим. Увеличение ценности всегда связано с человеческими целями и имеет значение только применительно к ним. Как поясняет Карл Менгер (1871/1981: 121), ценность – это «суждение хозяйствующих людей о значении находящихся в их распоряжении вещей для поддержания их жизни и благосостояния». Экономическая ценность отражает постоянно меняющуюся способность вещи соответствовать определенной шкале, а их великое множество, если принимать во внимание индивидуальные цели людей.
Каждый человек по-своему определяет приоритетность целей, которые преследует. Немногие знают (если такое вообще возможно) о предпочтениях других; этого порой не знают и сами люди. Системы обмена координируют усилия миллионов людей, стремящихся к целям разной приоритетности, находящихся в разных ситуациях, с разной собственностью и разными желаниями, имеющих доступ к разной информации о средствах достижения цели, знающих совсем мало или вообще ничего о конкретных потребностях других. По мере того как люди объединяются в процессе взаимного обмена, появляется более сложная система (вовсе не воплощающая чей-то замысел) и возникает неиссякаемый поток товаров и услуг; при этом сбываются ожидания огромного числа участников такого обмена и подтверждаются их представления о ценности, исходя из которых принимались те или иные решения.
Множество разных целей разной значимости формирует общую и единообразную шкалу промежуточной, или отраженной, ценности материальных средств, которые требуется распределить между конкурирующими целями. Поскольку бóльшую часть материальных средств можно потратить на множество целей разной приоритетности, а средства часто могут заменять друг друга, то итоговая значимость целей отражается в единой шкале ценности средств (то есть в ценах), которая определяется относительной редкостью таких средств и возможностью обмена между их владельцами.
При изменении фактических условий требуется постоянно менять и приоритетность конкретных целей, для достижения которых нужны определенные виды средств; соответственно, обязательно будут меняться и обе шкалы ценностей, каждая по-своему. Личная шкала приоритетности будет более-менее стабильна, но относительная ценность средств, на производство которых направлены усилия многих, будет подвергаться непрерывным случайным колебаниям, которые нельзя предвидеть, и большинство людей никогда не поймут их причины.
Иерархия целей (отражающая так называемые постоянные или «долговременные» ценности) остается относительно стабильной, но иерархия средств очень и очень изменчива, что заставляет идеалистов высоко ценить первое и презирать второе, – в самом деле, может показаться недостойным подстраиваться под постоянно меняющуюся шкалу ценностей. Возможно, в этом и кроется основная причина того, почему люди в своем стремлении достичь конечных целей часто противоречат сами себе и выступают против введения процедур, которые бы наилучшим образом способствовали их замыслам. Большинство людей, добиваясь своих целей, стремятся изыскать лишь средства для себя или для других. Им приходится встраиваться в длинную цепочку действий, которая в конечном счете приведет к удовлетворению неизвестной потребности (в неизвестное время, в неизвестном месте), минуя множество промежуточных этапов, направленных совершенно на другие цели. Человек видит ценник, который рыночный процесс прикрепляет к продукту, – и этим, как правило, ограничиваются его знания о рынке. Например, вряд ли кто-то из занятых в производстве шурупов сможет точно определить, когда, где и как послужит людям конкретная деталь, над которой он работает. Никакая статистика не поможет определить, каким именно из возможных способов используют этот шуруп или другие подобные детали.
Шкала ценности средств (то есть цены) одинакова для всех, и это усиливает ощущение того, что это нечто обыкновенное и даже вульгарное, ведь личная шкала целей неповторимо индивидуальна. Мы доказываем свою индивидуальность, отстаиваем свои вкусы или стараемся показать, что разбираемся в качестве вещей. И все же мы наилучшим образом реализуем свои цели только благодаря тому, что через цены получаем информацию об относительной редкости тех или иных средств.
Кажется, что эти две шкалы ценностей противоречат друг другу, и это впечатление усиливается в условиях расширенного порядка: большинство зарабатывает себе на жизнь, предоставляя средства другим, неизвестным им людям, и точно так же получают от незнакомых людей средства для достижения собственных целей. Таким образом, единственной всеобщей шкалой становится шкала ценности средств, важность которых в основном не зависит от их полезных свойств, поскольку эти средства легко заменяют друг друга. Благодаря многообразию целей множества людей конкретные цели употребления (почему эта вещь считается нужной, а следовательно, ценной) остаются неизвестными. Абстрактный характер ценности средств (ведь они являются лишь «инструментом» для удовлетворения потребностей) также укрепляет презрительное отношение к ним, поскольку такая ценность воспринимается как «искусственная» или «ненастоящая».
Чуть менее ста лет назад появились первые разумные объяснения столь непростым для понимания и даже вселяющим некоторую тревогу явлениям. Эти объяснения получили распространение после того, как работы Уильяма Стэнли Джевонса, Карла Менгера и Леона Вальраса (и особенно последователей Менгера – представителей австрийской школы) совершили переворот в экономической теории; позднее его назвали «субъективной» революцией, или революцией «предельной полезности». Если то, о чем говорилось в предыдущих параграфах, кажется сложным и непривычным – значит, даже сегодня еще не осознаны основные и самые важные открытия этой революции. Революционно мыслящие ученые сумели сделать экономическую теорию целостной системой, потому что открыли следующее: события, предшествующие экономическим явлениям, не могут служить им объяснением и не являются определяющими их причинами. Хотя в классической теории экономики, или, как ее часто называют, «классической политической экономии», уже содержится анализ процесса конкуренции (в частности, при описании объединения отдельных порядков сотрудничества в разных странах в мировой порядок благодаря международной торговле), только теория предельной полезности помогла понять, как определяется спрос и предложение, как объемы производства зависят от потребностей и как мера относительной редкости товаров, появляющаяся в процессе всеобщей адаптации, направляет действия людей. Весь в целом рыночный процесс стал пониматься как процесс передачи информации, позволяющий людям осваивать и использовать знания и навыки в гораздо большем объеме, чем тот, которым они обладают индивидуально.
Полезность объекта или действия, обычно определяемая как его способность удовлетворять человеческие потребности, для разных людей будет разной – сейчас это кажется настолько очевидным, что непонятно, как серьезные ученые вообще могли рассматривать полезность как объективное, одинаковое для всех и даже измеримое свойство физических объектов. Можно определить относительную полезность каких-либо предметов для разных людей, но это не дает ни малейшего основания для сравнения абсолютных величин. Разумеется, люди могут договориться, кто какую долю расходов понесет при получении каких-то общих благ, – однако понятие «коллективной полезности» не имеет никакого содержания: в лучшем случае это метафора, такая же как и «коллективный разум». Все мы время от времени пытаемся определить, насколько важным будет какой-то объект для другого человека по сравнению с нами, однако это не дает никаких оснований верить, что такую разницу в полезности можно назвать объективной.
Деятельность, которую пытается объяснить экономическая наука, в определенном смысле относится
Теория предельной полезности была огромным шагом вперед, хотя вначале оказалась незамеченной. Первой из известных в англоязычном мире работ на эту тему стала книга У. С. Джевонса, рано ушедшего из жизни. Возможно, поэтому, а также вследствие внеакадемического положения его единственного выдающегося последователя – Уикстида, этой идее долгое время не уделялось должного внимания: в научных кругах господствовал авторитет Альфреда Маршалла, который не желал отступать от позиций Джона Стюарта Милля. Больше повезло соавтору открытия австрийцу Карлу Менгеру – у него оказалось сразу два талантливых ученика (Ойген фон Бём-Баверк и Фридрих фон Визер), которые продолжили его работу и положили начало научной традиции, в результате чего получила признание современная экономическая теория, известная как «австрийская школа». Сделав акцент на «субъективной» природе экономических ценностей, эта теория создала новую систему понятий для объяснения структур, возникающих в результате человеческого взаимодействия без какого-либо сознательного замысла. Но в течение последних сорока лет этот грандиозный вклад в науку заслонила быстро развивающаяся «макроэкономика» с ее поисками причинно-следственных связей между гипотетически измеряемыми объектами, или статистическими совокупностями. Допускаю, в каких-то случаях можно с помощью подобных связей установить некоторые весьма
Но заблуждение о жизнеспособности и полезности макроэкономики, подкрепляемое тем, что в ней широко используется математика (макроэкономика всегда производила впечатление на политиков, не имеющих никакого математического образования, хотя она больше напоминает магические обряды), пустило глубокие корни; иногда такому заблуждению поддаются и профессиональные экономисты. Многие представления современных политиков и государственных деятелей по-прежнему основываются на весьма наивных объяснениях таких экономических явлений, как стоимость и цены, – эти понятия рассматриваются как «объективные» явления, не зависящие от человеческих знаний и целей. Подобные объяснения не позволяют понять рыночные механизмы или оценить незаменимость торговли для координации производительных усилий большого числа людей.
В математическом анализе рыночных процессов иногда используются неверные допущения, которые часто сбивают с толку даже подготовленных экономистов. Например, часто ссылаются на «существующий уровень знаний» и на то, что участникам рыночного процесса заранее известна вся информация: «дано» либо «задано» (или даже пользуются плеоназмом «заданные данные»); предполагается, что существует знание не только рассеянное, но и полностью сосредоточенное в чьем-то отдельном уме. Это затушевывает роль конкуренции как процесса открытия. То, что в таком понимании рыночного порядка подают как «проблему», которую необходимо решить, на самом деле не является проблемой ни для кого из участников рынка, поскольку никто не может знать определяющие фактические обстоятельства, от которых зависит рынок в таком порядке. И проблема не в том, как использовать знание, полностью «
Создание богатства является не просто физическим процессом, и его нельзя объяснить лишь цепочкой причин и следствий. Он определяется не объективными физическими фактами, известными какому-либо отдельному уму, а разрозненной, разнородной информацией, которой владеют миллионы людей и которая кристаллизуется в ценах – ими и руководствуются, принимая решения. Если предприниматель следует сигналам рынка о каком-то конкретном способе получить прибыль и действует в собственных интересах, то вносит в производство совокупного продукта (в тех единицах, в которых его измеряет большинство людей) больший вклад, чем если бы он действовал иначе. Цены информируют участников рынка о важнейших сложившихся на данный момент условиях, от которых зависит вся система разделения труда: о фактической норме конвертируемости (или «взаимозаменяемости) различных ресурсов, будь то средства для производства других товаров или для удовлетворения конкретных человеческих потребностей. И не имеет значения, какое общее количество средств доступно человечеству. Подобные «макроэкономические» знания о совокупном количестве различных ресурсов недоступны, да и не нужны; непонятно, в чем их польза. Ошибочна сама идея измерить совокупный продукт, состоящий из огромной массы товаров, которая постоянно меняется, потому что эквивалент совокупного продукта в применимости к человеческим целям зависит от знаний людей, и только после того, как мы переведем физические объемы в экономические показатели, можно будет говорить об их оценке.
Для величины совокупного продукта и для объемов производства отдельных товаров решающим обстоятельством является то, каким образом комбинируются во времени и пространстве знания миллионов людей (конкретные знания о конкретных ресурсах), складываясь в один-единственный вариант из огромного разнообразия возможностей, и почему получается именно этот вариант. Нельзя какой-то из них признать наиболее эффективным, если нет информации об относительной редкости его элементов, показателем которой являются их цены.
Решающим шагом на пути к пониманию роли соотношения цен в определении наиболее эффективного способа использования ресурсов стало открытие Рикардо принципа сравнительных издержек, о котором Людвиг фон Мизес совершенно справедливо заметил, что его следует называть рикардианским законом образования связей (1949: 159–64). Только соотношение цен подскажет предпринимателю, в какое конкретное дело ему выгодно вложить свой ограниченный капитал: в то, где прибыль в достаточной степени превышает издержки. Такие сигналы направляют его к невидимой цели – удовлетворению потребности далекого и неизвестного покупателя конечного продукта.
Экономическое невежество интеллектуалов
Понимание сути торговли и роли предельной полезности для определения относительной ценности имеет решающее значение для понимания порядка, от которого зависит пропитание огромного количества живущих ныне людей, и каждому образованному человеку следует разбираться в таких вопросах. Однако этому мешает то пренебрежение, с которым интеллектуалы склонны относиться к данному предмету. Теория предельной полезности проясняет следующее: прямой задачей каждого, кто обладает знаниями и навыками, является содействие в удовлетворении потребностей сообщества путем внесения вклада по
Без всякого преувеличения можно сказать, что такое понимание означает свободу индивидуальности. Система разделения труда, знаний и навыков – основа передовой цивилизации – существует именно благодаря развитию духа индивидуализма (см. главы 2 и 3 выше). Современные исследователи экономической истории (к примеру, Бродель (1981–84)) начинают понимать, что именно стремящийся к прибыли презренный обыватель сделал возможным существование современного расширенного порядка, современных технологий и огромный рост населения. Способность (а равно и свобода) руководствоваться собственными знаниями и решениями, а не следовать стремлениям группы, является тем достижением интеллекта, за которым не поспевают наши эмоции. Опять-таки, члены первобытной группы легко согласятся с тем, что их вождь обладает недоступным им высшим знанием, но их же соплеменник, открывший способ без видимых усилий получить то, что другим достается тяжелым трудом, будет вызывать у них сильнейшую неприязнь. Скрывать и использовать дающую преимущества информацию для личной или частной выгоды – для многих это по-прежнему «недостойно» или, по крайней мере, не по-товарищески. Первобытные реакции сохраняются и поныне, хотя специализация уже давно стала единственным способом использовать информацию во всем ее разнообразии.
Такие реакции и в наши дни влияют на взгляды и поступки политиков, препятствуя наиболее эффективной организации производства и питая ложные ожидания, внушаемые социализмом. Человечество, обязанное имеющимися у него ресурсами торговле не в меньшей степени, чем производству, презирает первую, но бесконечно уважает второе. Такое положение вещей не может не искажать политические взгляды.
Непонимание функций торговли поначалу пугало, а в Средние века приводило к попыткам неграмотного регулирования; лишь сравнительно недавно подобное невежество уступило место более полному осознанию, однако возродилось в новой псевдонаучной форме. Это попытки технократических манипуляций, которые неизбежно терпят неудачу и тем самым порождают недоверие ныне живущих людей к «капитализму». Однако если рассматривать еще более трудные для понимания процессы дальнейшего (более сложного) упорядочивания – то есть процессы денежно-финансовой сферы, – то дело оказывается еще хуже.
Недоверие к деньгам и финансам
Недоверие ко всему непознанному порождает предрассудки, и тем более этого можно ожидать в отношении таких вещей, как абстрактные институты развитой цивилизации. От них зависит торговля, они связывают самые общие, косвенные, отдаленные и невидимые последствия действий отдельных людей. Такие институты необходимы для формирования расширенного порядка, но обычный сторонний наблюдатель не сразу поймет принципы их работы – речь идет о деньгах и возникающих на их основе финансовых институтах. Как только бартерный обмен заменяется опосредованным (при котором используются деньги), исчезает понимание смысла происходящего, так как начинаются абстрактные межличностные процессы, выходящие далеко за пределы восприятия даже самых образованных людей.
Поэтому деньги, «средство» повседневной коммуникации, остаются вещью непостижимой и являются объектом глупейших фантазий – пожалуй, как и секс, который одновременно завораживает, озадачивает и отталкивает. На тему денег написано больше книг, чем на любую другую. Даже беглое знакомство с предметом заставит человека согласиться с автором, еще в древние времена заявившим, что именно из-за денег, и не из-за чего-то другого, даже не из-за любви, столько людей лишились ума. «Ибо корень всех зол есть сребролюбие» – так говорится в Библии (Первое послание к Тимофею, 6:10). Но, пожалуй, еще чаще можно встретить
Оборот денег и функционирование кредитно-денежной системы (так же как язык и мораль) – эти явления спонтанных порядков труднее всего поддаются доступным теоретическим объяснениям и по-прежнему остаются предметом серьезных разногласий между специалистами. Даже многие профессиональные исследователи не согласны с тем, что отдельные подробности недоступны нашему восприятию и что сложность целого заставляет довольствоваться описанием абстрактных схем спонтанных образований; подобные схемы хотя и помогают многое прояснить, однако не позволяют предсказать какой-то конкретный результат.
Понимание таких явлений, как деньги и финансы, беспокоит не только ученых. К деньгам (как и к торговле, по тем же самым причинам) всегда относились подозрительно и моралисты – у них целый ряд причин не доверять такому универсальному средству обретения власти и тайного манипулирования ею в самых разных целях. Во-первых, если довольно легко посчитать, сколько используется каких-то объектов богатства, то гораздо труднее оценить конкретные последствия использования денег (нами или другим человеком). Во-вторых, даже если некоторые из этих последствий очевидны, деньги можно потратить как на хорошие, так и на дурные дела, то есть универсальность денег делает их полезными для обладателя и подозрительными для моралиста. И наконец, создается впечатление, что раз умелое использование денег и связанные с этим богатство и могущество не имеют отношения к физическим усилиям или заслугам – как и торговля, – то у них вообще нет никакого материального основания; они подобны «сделкам, существующим только на бумаге». Если боялись ремесленников и кузнецов – потому что они один материальный объект преобразовывали в другой, а торговцев – за преобразование нематериальной ценности вещей, то как же сильно должны бояться банкиров, совершающих преобразования с помощью самого абстрактного и нематериального из всех экономических институтов? Мы добрались до высшей точки постепенной замены всего воспринимаемого и конкретного – абстрактными понятиями; теперь они формируют правила, направляющие нашу деятельность. Очевидно, что деньги и связанные с ними институты не соответствуют критерию хваленых и всем понятных физических усилий по созданию материальных ценностей – в той сфере, где исчезает конкретный смысл и правят какие-то непостижимые абстракции.
Этот предмет одновременно сбивает с толку специалистов и оскорбляет моралистов: и те и другие с беспокойством обнаруживают, что мир уже не поддается нашей способности наблюдать или управлять событиями, от которых мы зависим. Возникает ощущение, что все уплывает из рук, или, как более красноречиво выражаются немцы,
Однако бранными эпитетами дело не заканчивается. Денежные институты (как и мораль, язык, право и биологические организмы) являются порождением спонтанного порядка и точно так же меняются в процессе отбора; хотя из всех спонтанно возникших образований денежные институты развиты менее всего. Мало кто осмелится утверждать, что их функционирование улучшилось за последние семьдесят лет, поскольку систему, по существу действовавшую автоматически и использовавшую международный золотой стандарт, заменили (в соответствии с советами экспертов) сознательно проводимой «национальной денежной политикой». Конечно, опыт обращения с деньгами дал людям веские основания относиться к ним с недоверием, но вовсе не по обычно предполагаемым причинам.
Под патронажем правительства денежная система разрослась и невероятно усложнилась, но очень немногим позволялось экспериментировать в частном порядке и таким образом отбирать альтернативные средства, так что до сих пор непонятно, что такое «хорошие деньги» или насколько они могут быть «хорошими». Вмешательство государства в свободное обращение денег и государственная монополия появились давно: почти сразу же, как начали чеканить монеты, ставшие общепринятым средством обмена. Несмотря на то что деньги являются непременным условием функционирования расширенного порядка сотрудничества свободных людей, чуть ли не с момента появления денег ими так бесстыдно злоупотребляли правительства, что сделали их основной причиной нарушения всех самоорганизующихся процессов расширенного порядка. Вся история государственного управления денежной системой (если не считать нескольких непродолжительных благополучных периодов) была историей непрекращающегося обмана и мошенничества. В этом отношении правительства оказались гораздо более аморальными, чем какой-нибудь частник, который бы чеканил монету в условиях конкуренции. В другом месте книги я уже говорил и не стану подробно пояснять, что при отмене государственной монополии на деньги рыночная экономика развивалась бы гораздо лучше (Hayek, 1976/78 и 1986: 8–10).
Как бы то ни было, неистребимая враждебность к «материальному интересу», главному предмету наших рассуждений, основана на отсутствии понимания незаменимой роли денег для существования расширенного порядка человеческого сотрудничества и определения рыночной ценности. Деньги являются неотъемлемой частью расширения сотрудничества за пределы человеческого сознания – то есть за пределы объяснимого и того, что мы с готовностью признаем источником новых возможностей.
Осуждение прибыли и презрительное отношение к торговле
Возражения
Поэтому трудно поверить, чтобы стремление к прибыли искренне осуждали те, кто понимает механизмы рынка. Такое презрительное отношение проистекает из невежества и позерства (хотя можно восхищаться аскетом, довольствующимся ничтожной долей богатства), но в форме требования ограничить чужую прибыль это будет чистой воды эгоизмом, навязыванием своего аскетизма и желанием обездолить других людей.
Глава седьмая
Наш отравленный язык
Когда слова теряют свой смысл –
люди теряют свою свободу.
Слова как руководство к действию
Торговля, миграция, рост населения и смешение народов не только открыли людям глаза, но и «развязали языки». Дело не только в том, что во время путешествий торговцы неизбежно оказывались в чужой среде (и часто сами владели иностранными языками), но и в том, что им приходилось задумываться над разными оттенками смысла ключевых слов, хотя бы для того, чтобы не оскорбить хозяев или правильно понять условия обмена. Так они знакомились с отличными от своих взглядами на многие вопросы. И я хотел бы рассмотреть некоторые связанные с языком проблемы, имеющие отношение к конфликту между первобытным сообществом и расширенным порядком.
Все люди, как первобытные, так и цивилизованные, мысленно упорядочивают воспринимаемое с помощью использования определений, которыми язык обозначает ощущения. Язык позволяет нам не только называть объекты ощущений как отдельные сущности, но также классифицировать их признаки (и это бесконечное множество комбинаций) исходя из того, что мы от них ожидаем либо что с ними можно сделать – чаще всего в общем и приблизительно. Что еще более важно, использование языка всегда связано с интерпретациями или теориями о мире, который нас окружает. Как признавал Гёте, все, что мы принимаем за факты, уже является теорией: то, что мы «знаем» об окружающем мире, – это наше истолкование его.
Поэтому при анализе и критике наших собственных взглядов возникают различные трудности. Многие широко распространенные представления в словах или выражениях присутствуют лишь в скрытом виде и могут никогда не стать явными, то есть никогда не подвергнуться критике. Так что язык передает не только мудрость, но и глупости, от которых трудно избавиться.
Так же трудно выразить лексикой конкретного языка то, для обозначения чего он никогда не использовался, – любой язык имеет собственные ограничения и смысловые оттенки слов. Мало того что трудно объяснить или даже описать в устоявшихся терминах что-то новое, – еще труднее переклассифицировать то, что язык уже расставил по местам определенным образом, особенно если полагаться на органы чувств. (Поэтому кое-кто из ученых изобретал для своих дисциплин новые языки. Теми же побуждениями руководствовались реформисты и особенно социалисты: некоторые их представители предлагали реформировать язык, чтобы легче было обращать людей в свою веру (см. Bloch, 1954–59)).
Принимая во внимание подобные трудности, можно сказать, что чрезвычайно важно, каким лексиконом мы пользуемся и какие теории он в себе несет. Мы будем плодить ошибки и настаивать на них, пока не перестанем пользоваться языком с ошибочной теорией. Однако наш традиционный словарь (а также заложенные в него теории и интерпретации), очень значимый для формирования нашего восприятия мира и человеческого взаимодействия, во многих отношениях остается примитивным. Он сформировался в давно минувшие эпохи, когда наш разум совершенно по-другому воспринимал то, что передавали наши чувства. Мы многое узнаём посредством языка, и все же значения отдельных слов вводят нас в заблуждение: мы пытаемся выразить наше новое и лучшее понимание явлений, но продолжаем употреблять слова, несущие архаические коннотации.
Вот подходящий пример: то, как переходные глаголы приписывают неодушевленным предметам сознательные действия. Подобно тому, как наивный или необразованный ум склонен одушевлять все, что движется, он также предполагает наличие разума или духа везде, где, по его убеждению, есть цель. Ситуация усугубляется тем, что в какой-то степени эволюция человека, похоже, повторяется на раннем этапе развития индивидуального сознания. В своем исследовании «Восприятие мира ребенком» (1929: 359) Жан Пиаже пишет: «Ребенок начинает с того, что во всем видит цель». Лишь позднее сознание начинает различать цели самих вещей (анимизм) и цели тех, кто их создает (артифициализм). Анимистические коннотации сопровождают многие из основных слов, особенно те, что описывают причины возникновения порядка. Выражения «факт», «быть причиной», «заставлять», «распространять», «предпочитать» и «организовывать» (незаменимые при описании безличных процессов) все еще вызывают у многих представление о каком-то наделенном сознанием субъекте.
Ярким примером является слово «порядок». До Дарвина его употребление практически всегда подразумевало одушевленное действующее лицо. В начале прошлого века даже такой видный мыслитель, как Иеремия Бентам, утверждал, что «порядок предполагает цель» (1789/1887, Works: II, 399). В самом деле, можно сказать, что до «субъективной революции» в экономической теории 1870-х годов в объяснении истории развития человеческих взаимоотношений преобладал анимизм (даже «невидимая рука» Адама Смита лишь частично развенчивала эту концепцию). Только в 1870-е годы стали яснее понимать регулирующую роль складывающихся в ходе конкуренции рыночных цен. Однако даже сейчас в изучении проблемы человека (кроме научных исследований права, языка и рынка) по-прежнему преобладает лексика анимистического мышления.
Нагляднейшим примером являются писатели-социалисты. Чем внимательнее изучаешь их работы, тем яснее становится, что они гораздо более способствовали сохранению, а не преодолению анимистического мышления и языка. Возьмем, к примеру, олицетворение «общества» в историцистской традиции, начало которой положили Гегель, Конт и Маркс. Социализм с его пониманием «общества», по сути, является поздней формой анимистических интерпретаций порядка, представленной в истории различными религиями (с их «богами»). Тот факт, что социализм чаще всего направлен против религии, вряд ли можно рассматривать как аргумент. Полагая, что любой порядок является результатом замысла, социалисты приходят к выводу, что порядок можно усовершенствовать, стоит только некоему высшему разуму придумать порядок получше. В общем, социализм занимает достойное место во внушительном перечне различных форм анимизма – примерный список предложил Э. Э. Эванс-Притчард в своей книге «Теории первобытной религии» (1965). Если принять во внимание сохраняющееся влияние анимизма, станет очевидно, что даже сегодня рано соглашаться с У. К. Клиффордом, дальновидным мыслителем, который еще при жизни Дарвина утверждал, что «для образованного человека
Социализм продолжает оказывать влияние на язык интеллектуалов и ученых, и это видно также из описательных исследований истории и антропологии. Например, Бродель задается следующим вопросом: «Кто из нас не говорил о
В большинстве случаев такие рассуждения представляют собой не констатацию фактов, а их интерпретацию либо теории о причинно-следственных связях между ними. Произошла подмена понятий: под термином «общество» (благодаря главным образом Марксу) стали подразумевать государство или аппарат принуждения (на самом деле о них он и рассуждал) – и если называть его «обществом», то возникает мысль, что можно сознательно регулировать действия людей не прямым принуждением, а каким-то более мягким способом управления. Конечно, расширенный спонтанный порядок, который мы рассматриваем в этой книге – по отношению как к отдельным людям, так и к народам либо всему населению, – не «управляет» и не «обращается». С другой стороны, до Гегеля слово «государство» (или, лучше сказать, «правительство») в английском языке было общеупотребительным (и более честным), однако Маркс, по-видимому, увязывал его с понятием «власть»; вместе с этим нечеткое определение «общества» позволяло внушать идею о том, что правление «общества» обеспечит некую свободу.
Таким образом, в словах может скрываться как мудрость, так и заблуждения. Сегодня мы не сомневаемся в ложности некоторых наивных толкований значения слов, и это могло бы служить полезнейшим уроком (хотя мы не всегда усваиваем его). Такие толкования выживают и влияют на наши решения через слова. Особое значение для наших рассуждений имеет тот прискорбный факт, что многие слова, которые мы используем для обозначения различных аспектов расширенного порядка человеческого сотрудничества, несут в себе коннотации более ранних сообществ, и это часто порождает заблуждения. Язык содержит много подобных слов, и если употреблять их в их традиционном смысле, то можно прийти к выводам, которых нельзя было бы сделать, трезво размышляя о предмете, – и к тому же противоречащим научным данным. Именно по этой причине, начиная работать над книгой, я дал себе зарок не использовать слова «общество» и «социальный» (хотя они встречаются в названиях книг и в приводимых цитатах; кроме того, я оставил выражения «социальные науки» и «социальные исследования»). И все же в этой главе я хочу
Настоящую главу предваряет высказывание Конфуция (в несколько вольном изложении) – пожалуй, древнейшее выражение беспокойства о свободе (вопрос, который заботит людей и в наши дни). Впервые оно попалось мне в укороченном виде, может быть, потому, что в китайском языке нет слова (сочетания иероглифов), обозначающего свободу. Однако, скорее всего, это высказывание верно отражает понимание Конфуцием тех условий, которых желали бы в любой упорядоченной группе людей. В его «Сборнике изречений» (в переводе A. Waley, 1938: XIII, 3, 171–2) говорится: «Если язык искажен… людям не на что руку положить и некуда ступить». Выражаю признательность Дэвиду Хоуксу из Оксфорда за то, что он предоставил более точный перевод этого высказывания, которое я часто цитировал не совсем верно.
Наш современный словарь политических терминов недостаточно точен и полон; может быть, потому, что начинался он, главным образом, с Платона и Аристотеля, не имевших представления об эволюции. Они рассматривали порядок человеческого взаимодействия как порядок среди определенного, небольшого и неизменного числа людей (полностью известных правителям) – или же, по представлениям большинства религий вплоть до социализма, как сознательное творение некоего высшего разума. (Всякий, кто интересуется влиянием слов на политическое мышление, сможет многое почерпнуть у Демандта (1978)). Из англоязычных авторов об этом писал также Коэн (1931) – весьма полезное исследование заблуждений, возникающих вследствие метафоричности языка. Но наиболее полное среди известных мне рассуждений о злоупотреблении политическими терминами можно найти у немецких исследователей Шёка (Schoeck, 1973) и Х. Шельски (1975: 233–249). Сам я также затрагивал эти вопросы в своих предыдущих работах (1967/78: 71–97; 1973: 26–54; 1976: 78–80).
Двусмысленность терминов и различия между системами координации
Мы уже пытались разобраться в путанице, возникающей из-за двусмысленности таких понятий, как «естественное» и «искусственное» (см. Приложение A), «генетическое» и «культурное», и подобных им. Как мог заметить читатель, устоявшемуся словосочетанию «частная собственность» я предпочитаю менее употребительное, но более точное выражение «индивидуальная собственность». Конечно, есть множество других (и даже более существенных) неясностей и несоответствий.
Например, назвав себя «либералами», американские социалисты совершили намеренную подмену понятий. Как верно заметил Йозеф А. Шумпетер (1954: 394), «величайшим, хотя и непреднамеренным комплиментом системе частного предпринимательства можно считать то, что враги ее сочли разумным присвоить ее название». То же самое относится к европейским центристским политическим партиям, которые либо называются либеральными (как в Британии), либо заявляют о своей либеральности, но при этом без всяких колебаний создают коалиции с социалистами (как в Западной Германии). Более двадцати пяти лет назад я сокрушался (1960, Postscript), что гладстонскому либералу практически невозможно называть себя либералом, чтобы его не сочли сторонником социализма. И в этом нет ничего нового: еще в 1911 году Л. Т. Хобхаус опубликовал книгу «Либерализм» (хотя ей больше подошло бы название «Социализм»), а следом за ней вышла его книга «Элементы социальной справедливости» (1922).
Подмена понятий (в описанных случаях, судя по всему, непоправимая) – вещь очень важная, однако в соответствии с общей темой книги следует сосредоточиться на двусмысленности и неопределенности слов, обычно используемых при описании человеческого взаимодействия. Несоответствие терминов смыслу, который мы желаем в них вложить, – еще один симптом, еще одно проявление того, что чаще всего наш интеллект лишь очень приблизительно охватывает процессы координации человеческих усилий. Эти термины настолько неточны, что с их помощью нельзя даже четко определить границы того, о чем мы говорим.
Для начала можно взять термины, которыми обычно пользуются для обозначения различий двух противоположных принципов упорядочения человеческого сотрудничества: капитализм и социализм. Употребление и того, и другого может привести к недоразумениям и политической предвзятости. Они должны были бы пояснять суть этих двух систем, однако не содержат таких характеристик. В частности, слово «капитализм» (в 1867 году оно еще было неизвестно Карлу Марксу, и он никогда им не пользовался) «появилось в ходе политических дебатов как антоним понятию социализма» только после публикации в 1902 году сенсационной книги Вернера Зомбарта «Современный капитализм» (Braudel, 1982a: 227). Поскольку значение слова предполагает систему, служащую интересам владельцев капитала, оно, естественно, вызвало противодействие тех, кто, как мы показали, получал от него выгоды: представителей пролетариата. Деятельность владельцев капитала позволила пролетариату выжить и приумножиться, и в некотором смысле он был фактически создан ею. Владельцы капитала сделали возможным расширенный порядок человеческого сотрудничества, и, может быть, кто-то с гордостью называл себя капиталистом, усмотрев в этом признание эффективности своих усилий. Однако нельзя такое название считать удачным, так как оно предполагает столкновение интересов, которого на самом деле не существует.
Термин «рыночная экономика», заимствованный из немецкого языка, немного больше подходит для обозначения расширенного экономического порядка сотрудничества. Но и у него есть серьезные недостатки. Прежде всего так называемая рыночная экономика не является экономикой в строгом смысле этого слова, а представляет собой комплекс многих взаимодействующих хозяйств, с которыми у нее лишь несколько общих признаков (ни в коем случае не все). Если мы дадим сложным структурам, возникающим в результате взаимодействия отдельных хозяйств, название, указывающее на их преднамеренное создание, это приведет к персонификации или анимизму, которых следует избегать, поскольку они, как мы видели, порождают множество неверных представлений о процессах человеческого взаимодействия. Всегда нужно помнить, что рыночная «экономика» не есть продукт человеческого замысла. Она в общепринятом смысле напоминает «хозяйство», но на самом деле представляет собой структуру, коренным образом отличающуюся от него тем, что не служит единой иерархии целей.
Далее, от английского термина «рыночная экономика» нельзя образовать прилагательное, указывающее на целесообразность конкретных действий; оно было бы очень кстати. Поэтому некоторое время назад я предложил (1967/1978b: 90) ввести новый специальный термин, образованный от греческого слова, уже употреблявшегося в нужном смысле. В 1838 году архиепископ Уотли высказал идею называть «каталлактикой» теоретическую науку, объясняющую рыночный порядок, и время от времени этим названием пользовались; последний раз его упоминал Людвиг фон Мизес. Прилагательное «каталлактический», образованное от неологизма Уотли, употреблялось уже довольно широко. Эти термины особенно хороши тем, что греческое слово, от которого они произошли –
Наша анимистическая лексика и неопределенное понятие «общество»
Приведенные примеры прекрасно иллюстрируют тот факт, что при изучении деятельности человека трудности понимания начинаются с определений и названия объекта исследований. Пожалуй, важнейшим из таких терминологических барьеров является слово «общество» – и не только потому, что со времен Маркса его использовали для размывания различий между правительствами и другими «институтами». Этим словом описывают множество систем взаимосвязей человеческой деятельности, так что можно сделать ложный вывод, что все такие системы однотипны. Это слово является одним из древнейших терминов, подобных, например, латинскому
Как мы уже видели, одним из необходимых условий расширения человеческого сотрудничества за пределы индивидуального осознания является то, что люди начинают стремиться не к единым целям, а к соблюдению абстрактных правил поведения. Следуя правилам, мы всё больше и больше служим потребностям незнакомых нам людей и обнаруживаем, что наши собственные потребности точно так же удовлетворяются теми, кого мы не знаем. Чем шире пределы человеческого сотрудничества, тем меньше его мотивация соответствует традиционным представлениям о том, что должно происходить в «обществе», и тем менее значимым становится «социальное» – восходящее к древнему, устаревшему идеалу человеческого поведения. Люди все меньше осознают разницу между тем, что действительно характеризует индивидуальное поведение в группе, и пожеланиями, каким оно (в соответствии с древними обычаями) должно быть. «Обществом» стали называть любую группу людей, объединенных по какому угодно принципу, и при этом настаивать, что люди в ней должны вести себя как в первобытной группе.
Таким образом, слово «общество» стало очень удобным обозначением для любой группы людей, о структуре или принципе объединения которой знать не обязательно. Это слово люди часто употребляют, когда не вполне ясно представляют себе, о чем говорят. Тогда получается, что народ, нация, население, компания, ассоциация, группа, орда, банда, племя, спортивная команда, представители определенной расы или религии, посетители развлекательных мероприятий, а также жители любого населенного пункта – все это «общества».
Желание называть одинаково такие совершенно разные образования, как группа личных контактов и структура из миллионов людей, связанных лишь посредством сигналов, поступающих к ним по длинным и бесконечно сложным цепочкам обмена, есть не только фактическая ошибка. Почти всегда оно вызвано скрытым стремлением создать расширенный порядок по образу и подобию горячо любимого нами «товарищества». О такой инстинктивной ностальгии по малой группе хорошо написал Бертран де Жувенель: «Среда, в которой первоначально жил человек, остается для него бесконечно привлекательной. Однако любая попытка привить ее черты обществу в целом утопична и ведет к тирании» (1957: 136).
Ключевое различие, которое упускают из виду, смешивая совершенно разные понятия, заключается в том, что небольшая группа в своей деятельности руководствуется общими целями или волей ее членов, в то время как расширенный порядок (называемый «обществом») формируется в упорядоченную структуру благодаря тому, что его участники, при различии индивидуальных целей, соблюдают одинаковые правила поведения. Результат таких разнонаправленных усилий (при соблюдении одинаковых правил) действительно имеет некоторые признаки отдельного организма, обладающего мозгом или разумом, или того, что такой организм сознательно упорядочивает. Но было бы ошибкой рассматривать такое «общество» с анимистической точки зрения – персонифицировать его, приписывая «обществу» волю, намерения или сознательный замысел. Поэтому, если серьезный современный ученый считает, что любому утилитаристу «общество» должно казаться не «множеством личностей… [но] чем-то вроде одной великой личности» (Chapman, 1964: 153), то это не может не вызывать беспокойства.
«Социальный» – слово-«ласочка»