Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Общественное мнение - Уолтер Липпман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эта иерархия на самом деле и поддерживается общественными лидерами. На любом ее уровне присутствует то, что можно назвать некоей социальной группой общественных лидеров. Однако по вертикали общество связывают (ввиду того, что оно в принципе связано посредством социальных контактов) те исключительные люди, нередко весьма подозрительные, которые, подобно Джулиусу Бофорту и Эллен Оленска в романе «Эпохе невинности», то входят в какую-то социальную группу, то выходят из нее. Таким образом между группами устанавливаются личные связи, и через них прослеживаются законы подражания социолога Г. Тарда. У большей части населения такие связи отсутствуют; зато им дают официально выверенные сообщения о жизни общества и показывают кинофильмы о высшем свете. Они, конечно, могут выработать собственную, почти незаметную общественную иерархию, как это сделали негры и «иностранные элементы», но среди ассимилированной массы, считающей себя «нацией», все равно присутствуют (несмотря на огромную обособленность социальных групп) разнообразные личные контакты, посредством которых происходит обмен нормами.

Некоторые социальные группы становятся, согласно концепции профессора Эдварда Росса, «узлами консерватизма»[29]. Так, группы социально успешные, скорее всего, будут становиться объектом подражания для групп менее успешных, наделенные властью становятся объектом подражания для подчиненных, более успешные – объектом для менее успешных, богатые – для бедных, городские – для деревенских. Подражание безгранично. В западном полушарии, центром которого во многих отношениях является Лондон, члены социально значимой, успешной, богатой городской социальной группы, обладающей властью, принадлежат к разным национальностям. В ее состав входят самые влиятельные в мире люди: дипломаты, финансовая аристократия, высшие чины армии и флота, некоторые кардиналы, крупные владельцы газет, их жены, матери и дочери, обладающие властью, которую дают личные связи. Эти люди имеют огромный круг общения и одновременно составляют настоящую социальную группу. Но значимость этой группы вытекает из того факта, что именно в ней практически исчезает различие между общественными и частными делами. Личные дела этой группы касаются всего общества, а общественные дела становятся лично значимыми, часто семейными. Ограничения в жизни Марго Асквит, как и ограничения, накладываемые на королевскую семью, относятся к той же области публичного дискурса, что и законопроект о пошлинах или парламентские дебаты.

Существует много структур управления, работа которых эту социальную группу не интересует, так как она лишь периодически, по крайней мере, в Америке, контролирует федеральное правительство. Но в международных отношениях ее власть очень значима, и в военное время ее авторитет возрастает неимоверно. Что вполне естественно, поскольку у космополитов есть налаженное общение с внешним миром, которого нет у большинства людей. Ведь они встречались друг с другом за обедом в разных столицах, и их чувство национальной гордости не простая абстракция, а следствие конкретного опыта. Для доктора Кенникота из городка Гофер-Прери почти не имеет значения, что думает Уинстон, зато чрезвычайно важно, что думает Эзра Стоубоди. А для миссис Минготт, у которой дочь вышла замуж за графа Суизина, когда она навещает свою дочь или развлекает самого Уинстона, это имеет большое значение. Доктор Кенникот и миссис Минготт превосходно чувствуют социум, но миссис Минготт действует с учетом социальной группы, которая правит миром, тогда как социальная группа доктора Кенникота заправляет только в Гофер-Прери. Однако в вопросах, влияющих на более значимые связи в «великом обществе», доктор Кенникот часто будет придерживаться своего собственного, как он считает, мнения, хотя это мнение на самом деле просочилось в Гофер-Прери из высшего света, пройдя по дороге через провинциальные социальные группы и изменившись по пути.

Подробное описание всех переплетений, которые формируют общество, не входит в наши задачи. Необходимо лишь помнить, сколь велика роль социальной группы в нашем духовном контакте с миром, как она стремится закрепить, что приемлемо, а что нет, и установить нормы для оценки этой приемлемости. Каждая группа в той или иной степени сама определяет для себя, какие дела входят в сферу ее компетенций. Прежде всего, она точно и подробно определяет, как именно выносится оценочное суждение. Но само суждение основывается на моделях[30], которые, может статься, унаследованы из прошлого, позаимствованы или скопированы из опыта других социальных групп. Социальная группа, занимающая наивысшее положение в иерархии, состоит из тех, кто олицетворяет руководство «великого общества». В отличие от почти любой другой группы, где основной костяк мнений, формирующихся на данных из первоисточников, касается местных дел, в Наивысшем Обществе важные решения о войне и мире, о стратегии развития общества и окончательном распределении политической власти принимаются на основе глубоко личных переживаний внутри круга людей, которые, по крайней мере потенциально, знают друг друга в лицо.

Поскольку положение и связи в столь значительной степени определяют, что можно увидеть или услышать, о чем прочитать и что испытать, как и то, что видеть, слышать, о чем читать и знать дозволительно, неудивительно, что моральное суждение встречается намного чаще конструктивной мысли. Между тем при истинно эффективном мышлении совершенно необходимо избавиться от оценочных суждений, вернуть себе возможность взглянуть на события неискушенным взглядом, проявлять любопытство и великодушие. Историю человечества не изменить, и мы видим, что политическое мнение в рамках великого общества требует от индивидуума той самозабвенной беспристрастности, которая редко имеется даже в зрелые годы. Нас заботят дела общественные, хотя погружены мы в свои личные. Наше время и внимание, которые мы можем выкроить, чтобы напрячься и не принимать чужие мнения без доказательств, весьма ограничены, а еще нас постоянно отвлекают.

4. Время и внимание

По понятным причинам трудно оценить количество внимания, которое люди ежедневно тратят, чтобы осведомиться, что происходит в обществе. Однако интересно, что три рассмотренных мною исследования, хотя были сделаны в разное время, в разных местах и с привлечением разных методов, в целом друг с другом согласуются[31].

Хочкис и Франкен разослали в Нью-Йорке анкету студентам обоих полов (в количестве 1761), и почти от всех получили ответы. В Чикаго Скотт составил опросник для 4000 видных бизнесменов и специалистов-профессионалов и получил ответы от 2300 из них. От 70 до 75 % всех ответивших (в обоих опросах) считают, что на чтение газет они тратят пятнадцать минут в день. В Чикагском исследовании лишь 4 % предположили, что читают меньше, а 25 % предположили, что больше этого времени. В Нью-Йорке чуть более 8 % посчитали, что тратят на чтение менее пятнадцати минут, а 17,5 % посчитали, что тратят более.

Приведенные показатели не следует воспринимать буквально, поскольку лишь очень немногие точно чувствуют, что такое пятнадцать минут. Более того, и у бизнесменов, и у специалистов-профессионалов, и у студентов в основном прослеживается любопытный пунктик – как бы кто не подумал, что они слишком много времени проводят за чтением газет. А еще есть подозрение, что они хотят прослыть людьми, которые очень быстро умеют читать. Ясно лишь одно: более трех четвертей всех респондентов уверены, что они уделяют мало внимания печатным новостям из внешнего мира.

Временные оценки подтверждаются и менее субъективным тестом. Так, Скотт спросил чикагцев, сколько газет они читают каждый день, и получил следующие ответы:

14 % – читают какую-то одну газету;

46 % – читают две газеты;

21 % – читает три газеты;

10 % – читают четыре газеты;

3% – читает пять газет;

2% – читает шесть газет;

3% – читает все газеты (восемь на время проведения опроса).

Читатели, которые пролистывают пару или тройку газет, составляют 67 %, что довольно близко к 71 % людей из группы Скотта, которые читают пятнадцать минут в день. Количество всеядных читателей, поглощающих информацию из 4–8 газет, примерно совпадает с количеством людей в 25 %, которые читают более пятнадцати минут.

Угадать, как распределяется время, сложнее. Так, студентов попросили назвать «пять наиболее интересных тем или материалов». Чуть меньше 20 % проголосовали за «общую новостную ленту», чуть меньше 15 % – за колонку редактора, чуть меньше 12 % – за «политику», чуть больше 8 % – за «финансы», чуть больше 6 % – за «международные новости» (не прошло и двух лет после заключения перемирия), 3,5 % – за «местные новости», почти 3 % – за новости «бизнеса» и 0,25 % – за новости о «работе». Еще люди упоминали спорт, специальные материалы, театр, рекламу, карикатуры, рецензии на книги, музыку, «этичный тон», общество, искусство, рассказы, доставку, школьные новости, «хронику», печатную продукцию. Около 67,5 % выбрали в качестве наиболее интересных материалов новости и мнения, касающиеся общественных дел.

Опрашиваемая студенческая группа была смешанной. Девушки проявляли больший, чем юноши, интерес к новостям общего характера, международным и местным событиям, политике, колонкам редактора, театру, музыке, искусству, рассказам, карикатурам, рекламе и отдельно выделяли «этичный тон». Юноши, напротив, больше погружались в тематику финансов, спорта и в бизнес-материалы, подчеркивая важность «достоверности» и «краткости». Представленная избирательность полностью соответствует нашим представлениям о том, что культурно и нравственно, а что мужественно и решительно, так что абсолютную объективность ответов можно поставить под сомнение.

Ответы студентов хорошо согласуются с ответами чикагских бизнесменов и специалистов-профессионалов на опросник Скотта. Их спрашивали не о том, что больше всего интересует, а о том, почему они предпочитают одну газету другой. Почти 71 % людей сознательно отдавали предпочтение новостям местным (17,8 %), политическим (15,8 %), финансовым (11,3 %), международным (9,5 %), общего характера (7,2 %) или колонкам редактора (9 %). Остальные 30 % выбирали газеты по соображениям, не связанным с общественными делами. Разброс составил от чуть менее 7 % человек, выбравших «этичный тон», до 0,05 % тех, кого больше всего заботило наличие юмора.

Как эти предпочтения соотносятся с количеством полос, отводимым газетами под различные темы? К сожалению, такие данные по газетам, которые читали респонденты чикагской и нью-йоркской группы во время анкетирования, отсутствуют. Зато есть интересные данные анализа, проведенного более двадцати лет назад Уилкоксом; тот изучил 110 газет, издаваемых в 14 крупных городах, и классифицировал тематику более 9000 колонок.

В среднем по стране газетные материалы распределялись следующим образом:


Чтобы можно было честно сравнивать данные из этой таблицы с предыдущими, необходимо исключить рекламу и пересчитать проценты. Ведь место для рекламы в сознательных предпочтениях чикагских респондентов или студентов почти стремилось к нулю. Такой подход для наших целей мне кажется оправданным, поскольку пресса печатает ту рекламу, которую ей заказывают[32], зато остальные материалы газеты рассчитаны на вкус ее читателей. Тогда таблица будет выглядеть так:


В пересмотренной таблице, если сложить пункты, предположительно имеющие отношение к общественным делам, – военные, международные, политические, общие (разнообразной тематики) новости, новости бизнеса и мнения специалистов, – окажется, что в общей сложности 76,5 % печатного текста в 1900 году соответствует темам, обозначенным в качестве причины выбора газеты 70,6 % чикагских бизнесменов в 1916, и пяти темам, интересовавшим 67,5 % студентов Нью-Йоркского колледжа в 1920 году.

Следовательно, современные вкусы бизнесменов и студентов из больших городов так или иначе совпадают с усредненной оценкой редакторов газет в больших городах еще двадцать лет назад. С тех пор соотношение в тематике, вне всякого сомнения, изменилось, равно как увеличился тираж и объем газет. Поэтому, если бы сегодня можно было получить точные ответы не от студентов, бизнесменов или специалистов-профессионалов, а от представителей более типичных групп, то можно было бы ожидать меньший процент времени, посвященный общественным делам, а также меньший отведенный для них процент газетных полос. С другой стороны, можно ожидать, что средний человек тратит на чтение газеты больше пятнадцати минут, и поэтому, хотя процент отводимого на общественные дела печатного текста меньше, чем двадцать лет назад, чистая выгода будет больше.

Из этих цифр не стоит делать сложных выводов. Они лишь помогают несколько конкретизировать наши представления об усилиях, которые мы ежедневно прилагаем, добывая сведения для формирования мнений. Конечно, газеты – не единственное средство получения информации, хотя, безусловно, главное. Прессу дополняют журналы, общественные дискуссии, работа движения по распространению образования Шатокуа, беседы в церкви, политические и профсоюзные собрания, женские клубы и кинотеатры. Но даже при самых благоприятных прогнозах человек ежедневно очень недолго воспринимает информацию, поступающую из невидимой его глазу среды.

5. Скорость, слова и ясность

Информация о невидимой среде предоставляется главным образом словами. А слова передаются с помощью телеграфной или радиосвязи от репортеров к редакторам, и уже последние готовят их к печати. Телеграфная связь – удовольствие недешевое, а ее возможности часто ограничены. Поэтому новости пресс-службы обычно кодируются. Рассмотрим, например, депешу, которая гласит:

«Вашингтон, округ Колумбия, 1 июня. Соединенные Штаты Америки считают вопрос о захваченном в стране в начале военных действий немецком судне закрытым».

По проводам она может пройти в следующей форме:

«Вашингт, Колумб, 1.06. США счит вопрос о захвач в стр в нач воен. д. нем. судне закрытым»[33].

Новость, в которой говорится:

«Берлин, 1 июня. Рейхсканцлер Карл Йозеф Вирт, излагая программу правительства, заявил сегодня парламенту, что „лейтмотивом политики нового правительства станут восстановление и примирение“. Он добавил, что кабинет министров решил: разоружение должно осуществляться неукоснительно, и оно не будет поводом для наложения дальнейших санкций со стороны союзников».

Может быть передана в таком виде:

«Берл, 1.06 канц Вирт излагая прогр прав-ва, заявил сег парлам, что „лейтм полит нов правительства станут восстан-е и примир-е“. Он доб, что каб мин решил: разоруж-е д осуществляться неукосн-о и не б поводом для наложения дальн санкций со ст союзников».

Во втором случае содержание извлекли из пространной речи на иностранном языке, перевели, закодировали, а затем расшифровали. Получающие сообщения операторы расшифровывают их сразу, на ходу. Хороший оператор, как мне сказали, за восьмичасовой рабочий день может написать пятнадцать и более тысяч слов, учитывая получасовой обед и два десятиминутных перерыва на отдых.

За парой-тройкой слов часто стоит целая череда действий, мыслей, чувств и последствий. Читаем ниже:

«Вашингтон, 23 декабря. Сегодня корейской комиссией на основании – по словам самой комиссии – достоверных отчетов, полученных из Маньчжурии, было сделано заявление, обвиняющее японские военные власти в деяниях, более „ужасных и варварских“, чем когда-либо имели место в Бельгии во время войны».

Получается, очевидцы, чья точность и непредвзятость неизвестна, сообщают информацию составителям «достоверных отчетов», которые, в свою очередь, передают ее в комиссию за пять тысяч миль. Комиссия готовит заявление, возможно, слишком пространное для текста публикации, из которого корреспондент вырывает фрагмент длиной в три с половиной дюйма. Весь смысл должен быть сжат, но так, чтобы читатель осознал важность новости.

Даже гуру стиля вряд ли способен хорошо упаковать все крупицы правды, для которых, если уж честно, потребовался бы рассказ из ста слов о том, что за несколько месяцев произошло в Корее. Ведь язык, этот проводник смыслов, совсем не идеален. Слова – как денежные купюры, их можно перетасовывать и так, и эдак, сегодня они порождают один набор образов, а завтра другой. И нет никакой уверенности в том, что одно и то же слово вызовет в голове читателя точно такую же мысль, как и в голове журналиста. Теоретически, если бы все факты и связи имели уникальные названия, и, если бы все люди с ними согласились, общение протекало бы без недопонимания. К такому идеалу стараются приблизиться, например, в точных науках, и это отчасти является причиной того, что из всех форм международного сотрудничества научное исследование является наиболее эффективным.

Идей, которые люди хотят выразить, всегда больше, чем слов, а язык, по словам Жана Поля, являет собой сборник выцветших метафор[34]. Журналист, обращающийся к полумиллиону читателей, о которых он имеет лишь смутное представление, оратор, чьи слова долетают до отдаленных деревень и за границу, не могут надеяться, что пара фраз донесет весь объем вложенного в них смысла. «Слова Ллойд Джорджа, которые неверно поняли и неудачно передали, – сказал палате депутатов Бриан[35], – внушили пангерманистам мысль, что пришло время действовать». Британский премьер-министр, говорящий со всем внимательным миром по-английски, словами передает свой собственный смысл, а разные люди усмотрят в них свой. Неважно, сколь богато он говорит или утонченно… или, скорее, чем богаче и утонченнее то, что он хочет сказать, тем больше пострадает смысл, когда эти слова вольются в стандартную речь, а затем распределятся меж людьми, поселившись в их умах[36].

Миллионы едва ли умеют читать. Миллионы других могут прочитать слова, но не могут их понять. И лишь три четверти тех, кто в состоянии и читать, и понимать прочитанное, имеют возможность потратить на это занятие примерно полчаса в день. Воспринятые посредством чтения слова рожают целый ряд идей, которые в итоге вызывают бессчетные последствия. Пробуждаемые написанными словами идеи неизбежно составляют большую часть тех начальных данных, на которых формируются наши мнения. Мир вокруг нас огромен, волнующие нас ситуации сложны и запутаны, информации мало, поэтому мнения должны строиться, по большей части, в воображении.

Когда мы говорим слово «Мексика», какая картинка рождается у жителя Нью-Йорка? Скорее всего, нечто сложное, состоящее из песка, кактусов, нефтяных скважин, латиносов, попивающих ром индейцев, вспыльчивых пожилых кабальеро, хвастающих усами и независимостью, или, возможно, крестьянская идиллия в духе Жан-Жака Руссо, которой угрожает перспектива чадящего индустриализма. А что рождает слово «Япония»? Образ орды желтолицых человечков с раскосыми глазами, а еще «желтой угрозы», невест по фотографии, веера, самураев, криков «банзай», искусства и цветущей сакуры? Или вот английское слово alien? Группа студентов колледжа Новой Англии так описала в 1920 году восприятие данного слова:

– человек, враждебно настроенный к этой стране;

– человек, выступающий против правительства;

– человек, который находится в оппозиции;

– уроженец недружественной страны;

– иностранец, принимающий участие в войне;

– иностранец, старающийся навредить стране, в которой находится;

– враг из другой страны;

– человек, выступающий против данной страны[37]… И так далее.

При этом слово «alien» в значении «иностранец» – юридический термин, гораздо более точный, чем слова суверенитет, независимость, национальная честь, права, оборона, агрессия, империализм, капитализм, социализм, слыша которые мы так охотно принимаем сторону «за» или «против».

Если ум ясный, то он способен разделять поверхностные аналогии, обращать внимание на различия и ценить разнообразие. Но это умение относительно. К тому же различия в том, что считать ясностью, столь значительны, как, скажем, разница между новорожденным младенцем и изучающим цветок ботаником. Для младенца разница между собственными пальцами ног, отцовскими часами, лампой на столе, луной в небе и красивым ярко-желтым изданием Ги де Мопассана мизерна. Многие члены «Union League Club»[38] не видят большой разницы между демократом, социалистом, анархистом и грабителем, тогда как утонченный анархист понимает, что различия между Бакуниным, Толстым и Кропоткиным могут составить целую вселенную. Эти примеры демонстрируют, сколь трудно бывает получить здравое общественное мнение о Мопассане в среде младенцев или о демократах в среде членов упомянутого клуба.

Человек, который ездит только в чужих машинах, конечно, увидит разницу между «фордом», кэбом и обычным легковым автомобилем. Но если тот же самый человек купит себе автомобиль и сядет за руль, если он, как сказали бы психоаналитики, спроецирует свое либидо на авто, то он вам опишет разницу в карбюраторах, бросив лишь беглый взгляд на багажник автомобиля, проезжающего в квартале от него. Вот почему люди часто испытывают облегчение, когда разговор переходит от «общих тем» к обсуждению хобби. Словно взгляд обращается от пейзажа, висящего в скромной гостиной, к вспаханному полю на открытом воздухе. Словно возвращаешься в реальный трехмерный мир после визита в эмоциональный мир художника.

По словам Шандора Ференци, мы легко определяем, что две вещи схожи, хотя они схожи лишь частично[39], причем ребенок делает это легче взрослого, а примитивный или неразвитый ум легче ума зрелого. Сознание в том виде, в каком оно изначально появляется у ребенка, представляется неконтролируемой смесью ощущений. У ребенка отсутствует чувство времени и почти отсутствует чувство пространства, он одинаково смело тянется и к люстре, и к материнской груди, причем поначалу и с одинаковым ожиданием. Понимание функции предметов приходит медленно, шаг за шагом. Когда жизненный опыт отсутствует полностью, в этом мире все кажется связным и единообразным. Сосуществующие в реальном мире факты еще не отделены от тех, что складываются в картинку в потоке сознания.

Поначалу, говорит Ференци, ребенок получает желаемое (конечно, не все) с помощью плача. Это «период волшебного галлюцинаторного всемогущества». На второй фазе развития ребенок показывает на желаемые вещи пальцем, и ему их дают. Это «всемогущество посредством волшебных жестов». Позже ребенок учится говорить, просит то, что хочет, и отчасти добивается успеха. «Период волшебных мыслей и волшебных слов». Любая из этих фаз может закрепиться за определенными ситуациями. Конечно, они друг на друга накладываются и видны лишь время от времени, проявляясь, например, в присущих многим из нас безобидных суевериях. На каждой фазе частичный успех в основном подтверждает верность данного способа действия, а неудача в основном стимулирует развитие следующего. Многие люди, партии и даже страны, как видно, редко перерастают «волшебную» фазу организации опыта. Но более продвинутые группы людей из наиболее продвинутых народов, использовав – после неоднократных неудач – метод проб и ошибок, впоследствии изобрели новый принцип. Они поняли: луна движется не от того, что на нее лают, а посевы всходят не благодаря чествованию весны или республиканского большинства, а благодаря солнечному свету, поливу, семенам, удобрениям и обработке почвы[40].

Учитывая чисто схематическую ценность классификации реакций по Ференци, переломной мы считаем способность различать предметы на основании грубого восприятия и неявных аналогий. Эта способность была изучена в лабораторных условиях[41]. Исследования ассоциаций, которые проводились в Цюрихе, ясно показывают, что легкая умственная усталость, сбой во внимании из-за внутренних причин или внешних отвлекающих факторов по большей части «сглаживает» качество реакции. Примером самого «сглаженного» типа является ассоциация слов по звуковому сходству (cat-hat), когда выдается реакция на звук, а не на смысл слова-стимула. Так, результаты одного теста показывают, что на второй сотне слов-стимулов доля ответов по звуковой ассоциации увеличивается на 9 %. Получается, ассоциация слов по звуковому сходству – практически повторение, очень примитивная форма аналогии.

Если сравнительно простые условия в лаборатории так легко могут сгладить распознавание, то каким эффектом обладают условия большого города? В лаборатории усталость незначительна, отвлекающие факторы довольно банальны. И то, и другое уравновешивается интересом и самосознанием участника эксперимента. Но если способность мыслить подавляют удары метронома, то как восемь-двенадцать часов шума, вони и жары на фабрике, или ежедневный стук пишущих машинок, телефонные звонки и хлопающие двери повлияют на политические суждения, формирующиеся на основе газет, которые читают в трамваях и метро? Можно ли услышать в этом шуме-гаме что-нибудь, что не визжит, разглядеть на фоне яркого света то, что не мигает, словно неоновая вывеска? В жизни горожанина не хватает уединения, тишины, легкости. Ночи в больших городах шумные, сверкают огнями. Жителей берут в осаду непрекращающиеся звуки, то надрывные и резкие, то впадающие в рваный ритм, но всегда нескончаемые, всегда безжалостные. Мысль человека, живущего в условиях современного индустриализма, плещется в окружающем ее шуме. Поэтому, если работа мысли подчас приводит к поверхностным или глупым результатам, на то есть причина. Независимые люди выбирают, как жить, умереть и быть счастливым в условиях, когда мыслить (что следует из опыта и подтверждается научными экспериментами) труднее всего. «Невыносимое бремя мысли» является бременем, когда условия делают его таковым. При благоприятных условиях мыслительным процессом никто не тяготится. Он бодрит не меньше танцев и столь же естественен.

Любой человек, чья работа связана с мыслительным процессом, знает, что на какую-то часть дня ему нужно погрузиться в тишину и молчание. Но в той неразберихе, которую мы зовем цивилизацией (чем, безусловно, ей льстим), граждане занимаются весьма рискованным делом: они управляют делами в наихудших возможных условиях. Смутное осознание этой истины вдохновляет людей на фабриках и в целом в разных учреждениях создавать движения, чтобы рабочий день стал короче, а отпуска длиннее, чтобы в помещениях был хороший свет и воздух, чтобы на работе был порядок, в домах солнечный свет, а в жизни человека – достоинство. Это лишь начало пути, если мы хотим улучшить интеллектуальное качество нашей жизни. Пока работа в большинстве своем – рутина, бесконечная, а для самого рабочего еще и бесцельная, что-то вроде автоматической, неосознанной деятельности, словно одна группа мышц монотонно выполняет что-то по заданному образцу, вся жизнь этого рабочего будет проживаться автоматически, неосознанно, и если какое-то событие не сопроводят громы и молнии, он не заметит его в череде других. Пока он днем и даже ночью физически находится в плену окружающей толпы, его внимание будет нестабильным и расслабленным. Он не будет собранным, не сможет четко соображать, когда страдает от возни и сутолоки даже в своем доме, где нужно открыть окна и выгнать дух маеты и мытарства, визжащих детей, хриплых заявлений, неперевариваемой пищи и спертого воздуха.

Временами мы, конечно, бываем в зданиях, где все сдержано и просторно. Мы ходим в театр, где благодаря современной сценографии отсутствуют отвлекающие факторы, едем к морю или в какое-то тихое местечко и вспоминаем, сколь суматошна, непредсказуема, избыточна и криклива обычная городская жизнь нашего времени. Мы учимся понимать, почему наши затуманенные рассудки обрабатывают точно и ясно лишь крохи информации, почему их так захватывают, кружась в какой-то тарантелле, заголовки и ключевые слова, почему так часто наше сознание при видимой разнице не в состоянии что-то различить.

Внешний разлад еще больше усложняется внутренним. Согласно экспериментальным данным, скорость, точность и интеллектуальное качество ассоциации сбивается так называемыми эмоциональными конфликтами. Из сотни слов-стимулов, как нейтральных, так и эмоционально значимых, реакцию, измеряющуюся за пятую долю секунды, дают от 5 до 32 слов; порой реакция и вовсе отсутствует[42]. Очевидно, что на наше общественное мнение периодически влияют разного рода комплексы: амбиции и экономические интересы, личная неприязнь, расовые предрассудки, классовые чувства и прочее. Они искажают то, как мы читаем, думаем, говорим и ведем себя, причем весьма разнообразными способами.

И, наконец, вспомним, что поскольку общественное мнение нужно сформировать не только в среде обычных членов общества, а для политических выборов, для пропаганды и для вовлечения сторонников важны цифры, качество внимания еще больше снижается. Количество безграмотных, недалеких, невротизированных, питающихся впроголодь и не верящих в свои силы индивидуумов весьма значительно. Есть основания полагать, что оно намного больше, чем мы обычно считаем. Представим, что какой-нибудь популярный призыв распространяется среди людей, которые по уровню умственного развития сравнимы с детьми или дикарями, людей, чья жизнь – сплошная трясина неурядиц, людей, чьи жизненные силы на исходе, людей-затворников, людей, чей опыт не дает им понять ни слова из обсуждаемой проблемы. В результате поток общественного мнения затягивается в воронки непонимания, и там под воздействием предрассудков и искусственных аналогий искажается, меняя свой первоначальный эффект.

Если призыв обращен к широкой аудитории, то нужно учитывать качество ассоциации, поскольку он должен задевать чувствительные струны, понятные всем. Призыв на нестандартную аудиторию направлен на нетипичные струны. Но один и тот же человек может по-разному реагировать на разные стимулы или на одни и те же стимулы, просто полученные в разное время. Восприимчивость человека похожа на горную страну. Есть отдельные вершины, есть обширные, но отстоящие друг от друга плато, есть глубинные пласты, общие почти для всего человечества. Соответственно, люди, чья восприимчивость достигает разреженной атмосферы вершин, где витает понимание ювелирной грани между Фреге и Пеано[43] или между ранним и поздним периодами творчества Сасетты[44], могут быть в другой ситуации преданными республиканцами, поэтому, когда они голодны и боятся, их не отличить от любого другого голодного и напуганного человека. Неудивительно, что журналы с большими тиражами предпочитают печатать лицо красивой девушки, лицо достаточно симпатичное, чтобы оно привлекало, и достаточно невинное, чтобы оно всех устраивало. Ведь вопрос, будет ли потенциальный круг читателей широким или нет, определяется на «психическом уровне», где и работает этот стимул.

Получается, среду, с которой имеет дело наше общественное мнение, искажают многими способами: цензурой и конфиденциальностью на уровне источника информации, физическими и социальными барьерами на уровне получателя, а еще редким вниманием, бедным языком, отвлекающими факторами, внезапно нахлынувшими чувствами, физическим и моральным износом, жестокостью и однообразием. Такие ограничения на доступ к среде в сочетании со сложностью самих фактов препятствуют ясности и справедливости восприятия, заменяют конструктивные мысли вводящим в заблуждение вымыслом и не дают нам адекватно проверить тех, кто сознательно стремится ввести нас в заблуждение.

Часть 3

Стереотипы

6. Стереотипы

Каждый из нас живет и работает на маленьком участке земной поверхности, общается с ограниченным кругом лиц и из всех своих знакомых близко знает лишь немногих. Любое общественное событие с большими последствиями мы видим в лучшем случае только с одного ракурса. Это верно и для высокопоставленных лиц, которые готовят проекты договоров, пишут законы и дают распоряжения, и для тех, для кого предназначены эти договоры, опубликованы эти законы, отданы эти распоряжения. Наши мнения неизбежно охватывают большее пространство, больший промежуток времени, большее количество вещей, чем мы в состоянии наблюдать непосредственно. Следовательно, их нужно собирать по крупицам на основе чужих сообщений и возможностей своего воображения.

Однако даже очевидец не в силах воскресить в памяти исходную картину произошедшего[45]. Ведь, как следует из опыта, он сам что-то привносит в событие, а что-то позднее из него убирает, и чаще всего то, что он считает описанием события, на самом деле – его преобразование. Мало какие факты в сознании – реально исходные данные. Большинство из них являются выдумкой. Описание произошедшего – это совместный продукт субъекта познания и объекта, где роль наблюдателя всегда избирательна, и в ней обычно проявляется творческое начало. Факты, которые мы видим, зависят от того, где мы находимся и что привыкли видеть.

Незнакомое событие – как мир глазами ребенка: «что-то большое, цветастое и жужжит»[46]. Именно так, по словам Джона Дьюи, взрослый поражается чему-то новому, пока это новое для него действительно новое и незнакомое. «Непонятный нам иностранный язык всегда кажется тарабарщиной, невнятной болтовней, там невозможно четко и однозначно выделить конкретную группу звуков. Сельский житель на многолюдной улице, „сухопутная крыса“ в море, профан в спорте на соревновании профессионалов – это все примеры того же. Отправьте человека без опыта на завод, и сначала работа покажется ему лишенной всякого смысла. Для приезжего все люди незнакомой расы, как говорится, на одно лицо. Сторонний человек заметит у овец в стаде лишь явные различия – размер или цвет, тогда как для пастуха каждая из них имеет свои характерные особенности. Если мы что-то не понимаем, мы видим лишь расплывчатое пятно и какое-то хаотичное мельтешение. Поэтому проблема освоения заложенного в вещах смысла или (выражаясь иначе) формирования навыка простого понимания – вопрос привнесения (1) точности и отличительной характеристики и (2) постоянства или стабильности значения в то, что в противном случае было бы смутным и неустойчивым»[47].

Но степень точности и постоянства зависит от того, кто их привносит. В отрывке ниже Дьюи приводит пример того, сколь разное определение опытный любитель и химик-профессионал могли бы дать слову «металл». Такие характеристики, как «гладкость, прочность, глянец и блеск, большой вес для своего размера… возможность ковки, способность вытягиваться и не ломаться, размягчаться от тепла и затвердевать от холода, сохранять заданные объем и форму, сопротивление к сжатию и неподверженность разложению», вероятно, были бы включены в определение неспециалиста. Химик, скорее всего, проигнорировал бы эстетические и полезные качества, определив металл как «любой химический элемент, который вступает в соединение с кислородом, образуя оксид»[48].

В большинстве случаев мы сначала что-то характеризуем и лишь потом наблюдаем, а не наоборот. В объемной жужжащей суматохе внешнего мира мы различаем то, что наша культура уже за нас охарактеризовала, более того, мы склонны это воспринимать в стереотипной форме, которую она для нас создала. Из всех великих людей, собравшихся в Париже, чтобы уладить проблемы человечества[49], сколько были в состоянии увидеть настоящую Европу, а не свои о ней представления? Если можно было бы проникнуть в голову Ж. Клемансо, что бы мы там нашли? Образы Европы времен 1919 года или плотный осадок из стереотипных представлений, скопившихся и отвердевших за долгую боевую жизнь? Видел он в мыслях немцев 1919 года или типичного немца, как его воспринимали с 1871 года? Он явно видел второе. А среди донесений, полученных из Германии, он, видимо, прислушивался только к тем, что подходили к сформированному в его голове типажу. Если в них говорилось, что буянил юнкер, то это был настоящий немец, а если речь шла о профсоюзном лидере, который признавал вину империи, он был немцем ненастоящим.

На конгрессе психологов в Геттингене с толпой (видимо, подготовленных) наблюдателей провели один интересный эксперимент[50].

Недалеко от места, где проводили конгресс, шло народное гуляние с балом-маскарадом. Внезапно дверь зала, в котором заседали участники конгресса, распахнулась, и в зал ворвался клоун, за которым гнался разъяренный негр с револьвером в руке. Завязалась драка. Клоун упал, негр на него набросился, выстрелил, после чего оба выбежали из зала. Все происходящее заняло не более двадцати секунд.

Президент попросил присутствующих немедленно все записать, поскольку было ясно, что грядет судебное расследование. Из 40 присланных отчетов только в одном оказалось менее 20 % ошибок при описании основных фактов, в четырнадцати содержалось от 20 % до 40 % ошибок, в двенадцати от 40 % до 50 %, а в тринадцати ошибок было более 50 %. Причем в двадцати четырех отчетах 10 % деталей были чистой воды выдумкой, и эта пропорция увеличивалась в десяти отчетах и уменьшалась в шести. Если вкратце, четверть отчетов оказались ложными.

Само собой разумеется, что все было заранее спланировано и предварительно даже сфотографировано. В результате: десять ложных отчетов следует отнести к разряду сказок и легенд, двадцать четыре отчета являются полуправдой, и лишь шесть могут считаться более-менее точным свидетельством.

Выходит, что из сорока опытных наблюдателей, ответственно зафиксировавших событие, которое только что развернулось у них на глазах, подавляющее большинство увидело то, чего не было. Тогда что же эти люди увидели? Казалось бы, легче рассказать, что произошло, чем выдумать то, чего не было. На самом деле каждый увидел свой стереотип такой потасовки. За жизнь у человека складывается ряд образов, как именно люди скандалят и дерутся; эти образы и мелькали перед глазами. У одного эти образы заместили менее 20 % реально происходящего события, у тринадцати – более половины. У тридцати четырех из сорока присутствующих стереотипы вытеснили из памяти по крайней мере одну десятую часть развернувшейся сцены.

Один выдающийся искусствовед как-то сказал, что «поскольку объект может принимать разнообразную форму, и это разнообразие практически не поддается исчислению… поскольку мы не обладаем достаточной чуткостью и вниманием, сложно ожидать, что характеристики и очертания объектов будут для нас столь ясными и точными, чтобы мы могли вспомнить их, когда заблагорассудится. За исключением тех стереотипных форм, что одолжило нам искусство»[51]. Однако истина даже шире. Ведь одолженные этому миру стереотипные формы проистекают не только от искусства – то есть живописи, скульптуры и литературы, но и от наших нравственных норм, общественной философии и политических дискуссий. Замените в следующем отрывке Бернарда Бернсона слово «искусство» словами «политика», «бизнес» и «общество», и они останутся столь же правдивы: «…если годы, что мы посвятили изучению различных школ искусства, не научили нас видеть своими глазами, мы приобретем привычку придавать всему, на что смотрим, формы, заимствованные из того вида искусства, с которым знакомы. Таков наш эталон художественной реальности. И если кто-то нам покажет формы и цвета, которые не получится вмиг сопоставить с нашим жалким запасом банальных форм и оттенков, мы неодобрительно покачаем головами в знак того, что он не смог воспроизвести вещи в таком виде, в каком они (мы точно знаем) существуют на самом деле».

Бернсон говорит, что мы испытываем неудовольствие, когда художник «отображает предметы не так, как видим их мы», и рассказывает о трудности восприятия искусства Средневековья, поскольку с тех пор «наше видение формы изменилось тысячу раз»[52]. Далее он на примере человеческой фигуры демонстрирует, как нас научили видеть то, что мы видим. «Созданный Донателло и Мазаччо и санкционированный гуманистами новый канон человеческой фигуры и черт лица… представил правящим классам того времени тип человека, который мог одержать победу в сражении человеческих сил… Разве был кто-то в силах пробиться сквозь это новое стандартное представление и из окружающего художника хаоса выбрать формы, отражающие реальность убедительнее, чем то, что уже было начертано гениями? Нет. Люди волей-неволей вынуждены были смотреть на вещи именно так, а не иначе, видеть только запечатленные формы, любить только данные им идеалы…»[53].

Если нельзя полностью понять поступки людей, пока не узнаешь, что, по их мнению, знают они, то справедливости ради нужно оценить не только информацию, которой они располагали, но и умы, через которые они эту информацию фильтровали. Ведь все эти общепринятые образцы, сложившиеся модели, стандартные варианты просто-напросто перехватывают информацию на пути к сознанию. Например, американизация, по крайней мере внешне, – это замена европейских стереотипов американскими. Поэтому крестьянин, который мог бы видеть в своем хозяине – господина, а в работодателе – феодала, вследствие американизации начинает воспринимать и хозяина, и работодателя согласно американским стандартам. Это изменяет мышление, а впоследствии, если семена дают всходы, изменяет и общее восприятие. Теперь глаза видят иначе. Одна почтенная дама как-то призналась: стереотипы столь значимы, что когда ее собственные стереотипы не срабатывают, она не может принять, что человек человеку – брат, а над всеми царство божие: «Удивительно, как на нас влияет одежда. Она создает атмосферу и психологическую, и социальную. Разве можно ожидать американизма от человека, который настаивает, что одеваться нужно у лондонского портного? Даже пища влияет на формирование духа. Какое американское сознание может вырасти в атмосфере квашеной капусты и лимбургского сыра? А какого американизма стоит ожидать от человека, от которого разит чесноком?»[54]

Эта дама вполне могла оказаться завсегдатаем таких театрализованных представлений, как, например, «Плавильный котел». На одном из них – он состоялся в День независимости в городке, где жили и работали иностранцы, – как-то раз побывал мой друг. В центре бейсбольного поля на второй базе водрузили гигантский котел из дерева и ткани; с двух сторон к краям котла вели ступеньки. Публика расселась, заиграл оркестр, и на поле вышла процессия, которая состояла из людей разных национальностей, работающих на фабриках города. Люди были одеты в национальные костюмы, они пели народные песни, танцевали народные танцы и несли флаги стран со всей Европы. Церемониймейстером был директор начальной школы в костюме дяди Сэма. Он и провел всю процессию к котлу. Люди поднялись по ступенькам, потом спустились внутрь котла, а он ждал их с другой стороны. Рабочие показались уже в котелках, в пальто, брюках и жилетах, с накрахмаленными воротничками и галстуками в горошек, и все распевали «Знамя, усыпанное звездами», гимн США.

Организаторам этого театрализованного представления и, вероятно, большинству участников казалось, что им удалось выразить, сколь трудно устанавливать дружеское общение между народами, которые до этого жили в Америке, и новыми ее жителями. Но их человечности помешала противоречивость стереотипов. Такой эффект прекрасно известен людям, которые меняют имя. Они хотят изменить самих себя, а вместе с тем и отношение к себе других.

Некоторая связь между происходящим снаружи и сознанием, посредством которого мы все наблюдаем, конечно, есть. Так, например, на какой-нибудь оригинальной вечеринке могут присутствовать длинноволосые мужчины и женщины с короткими стрижками. Но для наблюдателя, который спешит, достаточно и поверхностной связи. Если среди присутствующих людей окажутся две женщины с короткими стрижками и четверо бородатых мужчин, для журналиста, который заранее знает, что на эти встречи ходят люди с такими вкусовыми пристрастиями, вся аудитория будет состоять из коротко стриженых женщин и мужчин с бородами. Между фактами и тем, как мы их себе представляем, связь часто странная. Человек редко обращает внимание на пейзаж, – разве что он хочет понять, можно ли землю поделить на строительные участки. При этом он видел множество пейзажей, украшающих стены в гостиных. Именно они научили его представлять пейзаж, как розовый закат или проселочную дорогу с церковным шпилем вдалеке под серебряной луной. И вот этот человек уезжает за город и часами не видит вокруг ни одного пейзажа. Но потом садится солнце, окрашивая все вокруг в розовый, и он сразу понимает: да, это точно пейзаж. Даже восклицает: «Как прекрасно!» А спустя пару дней, если он попытается вспомнить увиденное, ему на ум, скорее всего, вновь придет какой-нибудь пейзаж из гостиной.

Если он не был пьян, не спал и с головой у него все в порядке, то он действительно лицезрел закат, просто увидел и, главное, запомнил из увиденного больше то, что научили его замечать образцы масляной живописи, а не то, что увидел бы и унес бы с собой, например, художник-импрессионист или культурно развитый японец. И японец, и художник, в свою очередь, тоже увидят и запомнят больше ту форму, с которой прекрасно знакомы. Хотя может оказаться, что они попадают в ту редкую категорию людей, которые помогают человечеству обрести свежий взгляд. Когда мы не обучены наблюдать, мы ищем в окружающей среде легко узнаваемые знаки. Эти знаки обозначают идеи, а идеями мы пополняем наш запас образов. Мы не столько видим конкретного человека и конкретный закат, сколько отмечаем, что речь в целом идет о человеке или закате, а затем подставляем картинки, которые уже есть в нашей голове.

Здесь налицо элемент экономии. Ведь попытка смотреть на вещи, как в первый раз, разглядывая все детали, не видя в них нечто типичное и универсальное, утомительна и в нашей суетной жизни практически не осуществима. В кругу друзей, в отношениях с коллегами или конкурентами нет ни легкого пути в процессе адресного понимания, ни замены ему. Те, кого мы больше всего любим и кем восхищаемся, – это мужчины и женщины, чье сознание густо населено индивидуальностями, а не типами. Эти люди знают лично нас, а не классификацию, которой мы соответствуем. И даже если мы это себе не формулируем, мы интуитивно чувствуем, что у всякой классификации есть цель, причем не обязательно наша собственная. Мы понимаем, что между двумя людьми никакая связь не может считаться достойной, если каждый воспринимает другого как самоцель. Любое общение между двумя людьми, при котором не постулируется как аксиома личная неприкосновенность обоих, запятнано.

В современной и чрезвычайно разнообразной жизни мы все куда-то спешим, к тому же людей, которым часто жизненно необходимо друг с другом общаться, – работодателя и работника, чиновника и избирателя – физически разделяет дистанция. Для личного знакомства нет ни времени, ни возможности. Вместо этого мы подмечаем какую-то черту, характерную для известного типажа, и дорисовываем картинку стереотипами из головы. Например, вот этот субъект – пропагандист. Мы это подмечаем сами или нам об этом рассказывают. Итак, пропагандист – человек с определенными качествами, значит, конкретно у этого они тоже есть. Он интеллектуал. Он финансовый воротила. Он иностранец. Он из «Южной Европы». Он из престижного района Бэк-Бэй. Он выпускник Гарварда. Сравните, насколько это отличается от заявления: «Он выпускник Йеля». Он обычный парень. Он закончил военную академию. Он армейский сержант в отставке. Он живет в районе Гринвич-Виллидж: с ним все ясно. Он работает в международном банке. Он с Главной улицы.

Самые неуловимые и самые масштабные по значимости способы влияния – те, что создают и поддерживают полноценный набор стереотипов. Нам рассказывают о мире еще до того, как мы его увидели, и мы часто рисуем в голове картинку того, с чем еще не столкнулись. Заранее выработанные мнения, если только образование не подарило нам возможность четко понимать происходящее, серьезно регулируют весь процесс восприятия. Из-за них определенные предметы отмечаются как знакомые или неизвестные, причем различия подчеркиваются так, что едва знакомое воспринимается как очень знакомое, а чуть непривычное – как абсолютно чуждое. Различия подтверждаются мелкими признаками, самыми разными, от истинного критерия до смутной аналогии. Раз появившись, они затмевают свежий взгляд старыми образами, проецируя в мир то, что воскресло из памяти. Если бы в окружающей среде не было полезного с практической точки зрения единообразия, то человеческая привычка принимать ожидание за обозримую реальность вела бы не к экономии, а к ошибкам. Однако единообразие может быть довольно точным, а потребность экономить внимание – неизбежна, так что отказ от всех стереотипов ради свежего подхода к опыту обеднил бы человеческую жизнь.

На самом деле значение имеет характер стереотипов и та доверчивость, с какой мы их используем. А это, в конце концов, зависит от тех комплексных моделей, что составляют жизненную философию. Если в рамках этой философии мы исходим из предположения, что наш мир организован согласно принципам, которыми мы обладаем, то, весьма вероятно, при описании происходящего мы будем описывать мир, управляемый нашими принципами. Но если, согласно нашей философии, каждый человек – лишь малая часть этого мира, а его разум улавливает идеи в лучшем случае лишь с одного ракурса, то, встречаясь со стереотипами, мы, как правило, это сознаем и охотно их изменяем. А еще мы чаще с большей ясностью понимаем, когда зародились наши идеи, откуда они взялись, как они к нам попали, почему мы их приняли. В этом смысле может оказаться полезной наша скучная история: она позволяет понять, какая сказка, какой школьный учебник, какая традиция, какой роман, пьеса, картина или фраза заронили то или иное предубеждение в умы людей.

Те, кто жаждет цензурировать искусство, как минимум, понимают важность его влияния. Но они недопонимают искусство в целом и почти всегда стараются помешать людям обнаружить что-либо ими не санкционированное. Как и Платон в своих рассуждениях о поэтах, они так или иначе смутно чувствуют, что усвоенные посредством вымысла типажи обычно навязываются и в реальности. Не может быть сомнений, что кино выстраивает систему образов, которые затем всплывают при прочтении газет, когда люди видят те или иные слова. За всю историю ничто не сравнится в визуализации с кинематографом. Если флорентиец хотел отчетливо представить себе святых, он мог пойти в церковь и полюбоваться на фрески, со стандартными для того времени изображениями кисти Джотто. Если афинянин хотел мысленно представить богов, он отправлялся в храмы. Но количество изображаемых объектов было невелико. На Востоке, из-за широкого распространения второй заповеди, портретная живопись встречалась еще реже, и, может быть, поэтому способность находить рациональные решения была столь слаба. Однако в западном мире за последние несколько столетий резко увеличилось количество и разнообразие описаний светского характера, образного описания, повествования, иллюстрированного повествования и, наконец, немого и звукового кино.

Сегодня фотографии обладают такой же властью над воображением, какой вчера обладало печатное слово, а еще раньше – слово произнесенное. Фотографии кажутся абсолютно реальными. Они приходят к нам словно напрямую, без вмешательства человека, и являются самой легкой пищей для ума, какую только можно вообразить. Чтобы словесное описание, пусть даже нейтральное, запечатлелось в сознании, нужно очень постараться его запомнить. Зато на фото весь процесс наблюдения, описания, сообщения, а затем и формирования образа за вас доведен до конца. Без лишних хлопот, требуется лишь не заснуть, вы видите уже готовый результат. Туманная идея приобретает рельеф: и ваше смутное представление, скажем, о ку-клукс-клане благодаря Дэвиду Гриффиту и его фильму «Рождение нации» становится ярким и образным. С исторической точки зрения этот образ может быть неверным, с моральной – пагубным, но это уже представление, образ, и сомневаюсь, что зритель фильма, знакомый с ку-клукс-кланом не больше Гриффита, услышав снова название этой организации, не нарисует в голове белых всадников. Поэтому, когда мы говорим о сознании группы людей, о французском сознании, милитаристском сознании, большевистском сознании, может возникнуть серьезная путаница, если только мы не согласимся отделить багаж наших инстинктов от стереотипов, шаблонов и догм, играющих столь значимую роль в построении ментального мира, к которому приспосабливается, на который реагирует натура местного жителя. Неспособность провести подобное различие объясняет море пустых разговоров о коллективном сознании, национальной душе и расовой психологии. Безусловно, стереотип порой столь последовательно и авторитетно передается в каждом поколении от родителя к ребенку, что представляется почти биологическим фактом. В некотором отношении мы, возможно, действительно стали, как говорит Грэм Уоллес[55], биологически паразитировать на нашем социальном наследии. Но, естественно, нет ни малейшего научного доказательства, которое позволило бы утверждать, что люди рождаются с политическими привычками той страны, в которой родились. И поскольку политические обычаи в одной взятой нации идентичны, объяснение следует искать в первую очередь в детском саду, школе и церкви, а не в каком-то непонятном месте, населенном групповыми сознаниями и национальными душами. И пока вы совершенно точно не поймете, как традиции передаются от родителей, учителей, священников и дядюшек, самое худшее проявление солецизма – приписывать политические различия зародышевой плазме.

Можно сделать некоторые обобщения (только осторожно и деликатно) относительно сравнительных различий в рамках одной и той же категории, например, образования и опыта. Но даже здесь может быть подвох. Не бывает двух одинаковых переживаний, даже у двух детей, живущих в одном доме. Старший сын никогда не узнает, что значит быть младшим. И поэтому, покуда мы не можем сбрасывать со счетов различие в воспитании, следует воздерживаться от суждений о различиях в природе. Как нельзя судить о плодородности двух почв, сравнивая их урожайность, не узнав, какая из них находится в Лабрадоре, а какая в Айове.



Поделиться книгой:



Регистрация