Допущение, что именно пантеизм вызвал этот род самоубийства, не может быть принято; людьми управляют не абстрактные идеи, и исторический ход событий нельзя объяснить игрой чистых метафизических понятий. У народов, так же как и у индивидов, представления имеют раньше всего своей задачей выразить ту реальность, которая не ими создана, но от которой, наоборот, сами они истекают, и если затем могут видоизменить ее, то только в очень ограниченной степени. Религиозные концепции создаются социальной средой, а отнюдь не создают ее, и если, вполне сформировавшись, они реагируют в свою очередь на породившие их причины, то эта реакция не может быть особенно глубокой. Поэтому если основой пантеизма является более или менее коренное отрицание индивидуальности, то понятно, что подобная религия может образоваться только среди такого общества, где человеческая индивидуальность совсем не ценится, т. е. где она поглощена без остатка самим обществом. Человек не может представить себе мир иначе как по образцу того небольшого социального мирка, в котором он живет. Религиозный пантеизм поэтому есть только следствие и отражение пантеистической организации общества. Следовательно, этой последней и определяется тот особый вид самоубийства, который везде находится в связи с пантеистическим миропониманием.
Таким образом, мы установили и второй тип самоубийств, состоящий в свою очередь из трех разновидностей: обязательное альтруистическое самоубийство, факультативное альтруистическое самоубийство и чисто альтруистическое самоубийство, совершеннейшим образцом которого служит самоубийство мистическое. Во всех этих формах альтруистическое самоубийство представляет поразительный контраст с эгоистическим. Первое связано с той жестокой моралью, которая не признает ничего, что интересует только одного индивида, второе – с той утонченной этикой, которая настолько высоко ставит человеческую личность, что эта личность не может уже более ничему подчиняться.
Между этими двумя типами лежит все то расстояние, которое разделяет первобытные народы от народов, достигших вершин цивилизации.
Однако если общества низшего порядка являются
В наших современных обществах, где индивидуальная личность все более и более эмансипируется от коллективной, подобный вид самоубийства не может быть частым явлением. Конечно, будет вполне правильно сказать, что и солдаты, предпочитающие смерть позору поражения, подобно коменданту Борепэру или адмиралу Вильневу, и несчастные, убивающие себя, чтобы избавить свою семью от бесчестья, поступают так в силу альтруистических мотивов. И те, и другие отказываются от жизни в силу того, что у них есть нечто такое, что они любят сильнее самих себя. Но вышеприведенные случаи носят исключительный характер. Однако и в настоящее время существует социальная среда, где альтруистический тип самоубийств может считаться явлением обыденным, – это армия.
Для всех европейских стран установлено, что склонность у военных к самоубийству значительно интенсивнее, чем у лиц гражданского населения того же возраста. Разница колеблется от 25 до 900 %.
Дания является единственной страной, где процент самоубийств в обеих группах населения почти совпадает: 388 случаев самоубийства на 1 млн среди гражданского элемента и 382 случая – среди солдат за период 1846–1856 гг. В эту цифру не входит число самоубийств среди офицеров.
Этот факт тем сильнее поражает с первого взгляда, что, как казалось бы, очень многие причины предохраняют армию от самоубийств. Прежде всего надо взять во внимание, что в физическом отношении армия представляет собою цвет страны. Выбранные с большим старанием, солдаты не могут иметь значительных физических недостатков. Кроме того, корпоративный дух, совместная жизнь должны были бы оказывать здесь то профилактическое влияние, которое обыкновенно наблюдается в других подобных случаях. Чем же объясняется такое повышение процента самоубийств?
Так как простые рядовые всегда не женаты, то в этом явлении хотели видеть результат холостой жизни; но прежде всего безбрачие не должно было бы в армии иметь таких печальных последствий, как среди гражданского населения, потому что, как мы уже говорили раньше, солдат не изолирован: он является членом твердо организованного общества, которое по характеру своему отчасти может заменить ему семью. Но как бы ни относились к соображениям, на которых покоится эта гипотеза, у нас всегда есть средство фактически проверить его, изолировав данный фактор; для этого достаточно сравнить число самоубийств солдат с числом самоубийств холостяков того же возраста. За период 1885–1890 гг. во Франции насчитывалось 380 случаев самоубийства на 1 млн во всей армии; в то же время неженатые в возрасте 20–25 лет гражданского населения давали 237 случаев. На 100 самоубийств гражданских холостяков приходится 160 самоубийств среди военных; следовательно, мы имеем коэффициент увеличения, равный 1,6, вне всякой зависимости от безбрачия.
Если брать отдельно число самоубийств среди унтер-офицеров, то коэффициент этот станет еще выше. За период 1867–1874 гг. 1 млн унтер-офицеров давал среднее число в 993 случая. По данным переписи 1866 г., средний возраст их был немногим выше 31 года. Правда, мы не знаем, какой высоты достигал в это же время процент самоубийств среди холостых 30-летнего возраста в гражданском населении. Приводимые нами сведения относятся к значительно более позднему времени (1889–1891 гг.), и к тому же они являются единственными, которые мы имеем в интересующей нас сейчас области; но если взять за исходный пункт даваемые ими цифры, ошибка, которую мы совершим, не будет иметь другого результата, как понижение коэффициента увеличения у унтер-офицеров ниже того уровня, на котором он стоит на самом деле. Действительно, так как число самоубийств второго периода по сравнению с первым удвоилось, то процент среди холостых рассматриваемого нами возраста соответственно этому, конечно, тоже увеличился. Поэтому, сравнивая число самоубийств унтер-офицеров за период 1867–1874 гг. с числом самоубийств среди холостых за период 1889–1891 гг., мы можем только затушевать, а отнюдь не преувеличить то дурное влияние, которое военная профессия оказывает на наклонность к самоубийству. Если, несмотря на эту погрешность, мы все же находим коэффициент увеличения, то мы можем быть уверены не только в том, что это увеличение действительно существует, но и в том, что оно значительно выше, чем это показывают наши статистические данные. В 1889–1891 гг. 1 млн холостых 31 года давали от 394 до 627 самоубийств, в среднем – 510. Это число относится к 993, как 100 к 194. Значит, мы имеем коэффициент увеличения, равный 1,94, и его можно повысить почти до 4, не боясь переступить действительно существующего уровня.
Наконец, корпус офицеров за период 1862–1878 гг. давал в среднем 430 самоубийств на 1 млн. Средний их возраст, который не должен особенно сильно меняться, равнялся в 1866 г. 37 годам и 9 месяцам. Ввиду того что многие из офицеров женаты, сравнивать их надо не с холостяками этого же возраста, но с общей массой мужского населения, женатого и холостого вместе. В 1863–1868 гг. 1 млн мужчин всевозможных семейных положений 37-летнего возраста давал немногим более 200 случаев. Это число относится к 430, как 100 к 215, т. е. мы имеем коэффициентом увеличения цифру 2,15, совершенно не зависящую ни от брака, ни от условий семейной жизни.
Этот коэффициент в зависимости от разных ступеней военной иерархии колеблется между 1,6 и 4 и может быть объяснен только причинами, присущими исключительно военной службе. Правда, это повышение числа самоубийств среди военных установлено нами только относительно Франции; для других стран мы не имеем данных, необходимых для того, чтобы было возможно изолировать влияние безбрачия. Но так как французская армия меньше всех других, за исключением датской, страдает от самоубийств, то можно быть уверенным, что наш вывод имеет общий характер и должен быть даже еще усилен в применении к остальным европейским странам. Чем можно объяснить подобное явление?
В качестве причины называли алкоголизм, как говорят, сильнее развитый среди армии, чем среди гражданского населения. Но раньше всего, как уже было нами установлено выше, алкоголизм не имеет вообще определенного влияния на процент самоубийств; следовательно, в частности он не должен оказывать влияния и на процент самоубийств среди военных. Затем, тех нескольких лет военной службы (3 года во Франции и 2 1/2 в Пруссии), которые выпадают на долю мужского населения, недостаточно для того, чтобы выработать из новобранцев закоренелых алкоголиков, и потому громадный контингент самоубийств в армии не может объясняться этой причиной. Наконец, по заключению даже наблюдателей, приписывающих самое большое значение алкоголизму, оказывается, что только 1/10 всех случаев самоубийства в армии могла бы быть отнесена на счет его влияния. Следовательно, даже в том случае, если бы число самоубийств на почве алкоголизма среди солдат было в 2 или в 3 раза больше, чем среди гражданского населения того же возраста – что еще не доказано, то все-таки оставался бы значительный перевес на стороне самоубийств в армии, для которого пришлось бы искать другого объяснения.
Мотив, который наиболее часто приводится в таких случаях, – это отвращение к военной службе. Такое объяснение вполне согласуется с тем мнением, что самоубийство вообще вызывается тяжелыми условиями существования; строгость дисциплины, отсутствие свободы, полное лишение всяких удобств – все это заставляет человека смотреть на жизнь в казарме как на нечто исключительно невыносимое. Аргументирующие таким образом забывают, что есть много других, еще более тяжелых профессий, которые тем не менее не увеличивают наклонности к самоубийству. Солдат по крайней мере всегда обеспечен в смысле жилища и питания. Но каково бы ни было значение вышеприведенных соображений, следующие факты говорят нам о том, что этого упрощенного объяснения недостаточно.
1. Логика заставляет допустить, что отвращение к военной службе должно сильнее чувствоваться в течение первых годов службы, а затем ослабевать по мере того, как солдат начинает привыкать к жизни в казарме. По истечении известного времени происходит некоторая акклиматизация либо в силу привычки, либо потому, что наиболее непокорный элемент или дезертирует, или кончает с собой. И эта акклиматизация тем глубже пускает свои корни, чем дальше продолжается служба под знаменами. Если бы перемена привычек и невозможность приспособиться к новому образу жизни определяли специальную наклонность солдата к самоубийству, то коэффициент увеличения должен был бы уменьшаться по мере того, как подвигается вперед военная служба. В действительности же этого нет.
Во Франции меньше чем за 10 лет службы процент самоубийств почти утраивается, тогда как для холостых гражданского населения он за это же время повышается всего с 237 до 394. В английской армии в Индии за 20 лет службы процент самоубийств поднимается в 8 раз; нигде и никогда мы не увидим, чтобы процент этот прогрессировал настолько быстро среди гражданского населения. В этом мы имеем новое доказательство того, что повышенная наклонность к самоубийству, свойственная военным, не становится меньше по истечении первых лет службы.
То же самое, по-видимому, происходит в Италии. Правда, в нашем распоряжении нет относительных цифр для наличного состава по отдельным годам. Но валовые цифры почти одинаковы для всех трех лет военной службы: 15,1 – для первого, 14,8 – для второго, 14,3 – для третьего года. Не подлежит сомнению, что наличный состав армии уменьшается с каждым годом службы вследствие смертности, преобразований полков, ухода в отставку и т. д. Абсолютные цифры могли удержаться на одном уровне только при том условии, чтобы относительные цифры значительно повысились. Однако нет ничего невероятного в том, что в некоторых странах известное число самоубийств в начале службы нужно приписать именно перемене образа жизни. Действительно, в Пруссии самоубийства исключительно часто встречаются в течение первых 6 месяцев службы. Точно так же в Австрии на 1000 случаев приходится 156, совершенных в течение первых 3 месяцев службы, что составляет, без сомнения, очень значительную сумму. Но эти факты нисколько не противоречат предыдущему. Весьма возможно, что помимо временного увеличения, происходящего в период пертурбации, вызванной внезапным изменением жизненной обстановки, существует еще и другое, определяемое совсем иными причинами и прогрессирующее согласно тому закону, который мы наблюдали во Франции и в Англии. В конце концов, в самой Франции уровень второго и третьего года несколько ниже первого, что не препятствует, однако, дальнейшему повышению числа самоубийств.
2. Военная жизнь является значительно менее трудной, менее суровой для офицеров и унтер-офицеров, чем для солдат. Поэтому коэффициент увеличения в двух первых категориях должен быть ниже, чем в третьей. В действительности же происходит совершенно обратное; мы уже установили это для Франции; то же самое повторяется и в других странах. В Италии офицерство за период 1871–1878 гг. давало среднюю годовую в 565 случаев самоубийств на 1 млн, тогда как нижние чины давали только 230 случаев (по Морселли). Для унтер-офицеров процент самоубийств еще больше – свыше 1000 случаев на 1 млн. В Пруссии нижние чины дают 560 самоубийств на 1 млн, в то время как унтер-офицеры – 1140. В Австрии одно самоубийство офицера приходится на 9 самоубийств среди солдат, тогда как, без всякого сомнения, в армии на каждого офицера имеется более чем 9 нижних чинов. Точно так же, хотя унтер-офицеров меньше чем по одному на двух солдат, одно самоубийство среди первых приходится на 2,5 среди вторых.
3. Отвращение к военной службе должно ощущаться в меньшей степени у тех, кто выбирает ее по призванию. Вольноопределяющиеся и сверхсрочные должны были бы проявлять меньшую наклонность к самоубийству; между тем в действительности именно в этой-то среде и наблюдается исключительно сильная к нему наклонность.
Итак, всего более испытывают влечение к самоубийству те чины армии, у которых наибольшее призвание к военной карьере, которые наиболее свободны от связанных с нею неудобств и лишений. Отсюда вытекает, что специфический для этой профессии коэффициент увеличения самоубийств имеет своей причиной не отвращение к службе, а, наоборот, совокупность навыков, приобретенных привычек или природных предрасположений, составляющих так называемый военный дух. Первым качеством солдата является особого рода безличие, какого в гражданской жизни в такой степени нигде не встречается. Нужно, чтобы солдат низко ценил свою личность, если он обязан быть готовым принести ее в жертву по первому требованию начальства. Даже вне этих исключительных обстоятельств, в мирное время и в обыденной практике военного ремесла, дисциплина требует, чтобы солдат повиновался не рассуждая и иногда даже не понимая. Но для этого необходимо духовное самоотрицание, что, конечно, несовместимо с индивидуализмом. Надо очень слабое сознание своей индивидуальности для того, чтобы так спокойно и покорно следовать внешним импульсам. Одним словом, правила поведения солдата лежат вне его личности; а это и есть характеристическая черта альтруизма. Из всех элементов, составляющих наше современное общество, армия больше всего напоминает собой структуру общества низшего порядка. Подобно им, армия состоит из компактной массивной группы, поглощающей индивида и лишающей его всякой свободы движения. Так как подобное моральное состояние является естественной почвой для альтруистического самоубийства, то есть полное основание предполагать, что самоубийство среди военных носит такой же характер и имеет такое же происхождение.
Таким путем можно объяснить себе, почему коэффициент увеличения самоубийств возрастает вместе с продолжительностью военной службы; это – оттого, что способность к самоотречению, обезличение развиваются как результат продолжительной дрессировки. Точно так же, поскольку военный дух развит сильнее среди сверхсрочников и среди офицеров, чем среди простых рядовых, постольку вполне естественно, что первые два класса обладают более сильно выраженной наклонностью к самоубийству, чем третий. Эта гипотеза дает нам даже возможность понять странное на первый взгляд превосходство в этом отношении унтер-офицеров над офицерами. Если они чаще лишают себя жизни, то это происходит потому, что не существует другой должности, которая требовала бы от субъекта в такой степени привычки к пассивному повиновению. Как бы ни был дисциплинирован офицер, но в известной мере он должен быть способным к проявлению инициативы; поле его деятельности более широко, и в силу этого индивидуальность его больше развита. Условия, благоприятные для альтруистического самоубийства, менее реализованы в офицерской корпорации, чем среди унтер-офицеров; первые живее чувствуют ценность жизни, и им поэтому труднее отказаться от нее. Это объяснение дает нам не только возможность понять многие уже рассмотренные факты, но, кроме того, подтверждается еще следующими данными.
1. Коэффициент увеличения самоубийств среди военных тем выше, чем меньше общая масса гражданского населения проявляет склонности к самоубийству, и наоборот. Дания по части самоубийств классическая страна, и солдаты в ней убивают себя не чаще, чем остальная масса населения. По числу самоубийств за нею следом идут Саксония, Пруссия, Франция; в них армия не особенно сильно страдает от самоубийств; коэффициент увеличения колеблется между 1,25 и 1,77. Напротив, этот коэффициент очень значителен для Австрии, Италии, Соединенных Штатов и Англии; все это те страны, где случаи самоубийства среди гражданского населения очень немногочисленны. Розенфельд в уже цитированной нами раньше статье классифицировал главные европейские страны с точки зрения числа самоубийств среди военных и, не задаваясь целью вывести из этой классификации какое-нибудь определенное заключение, пришел к тем же результатам.
За исключением того, что Австрия должна была бы стоять выше Италии, обратная пропорциональность здесь вполне выдержана. Австро-Венгрия дает нам еще более поразительную картину. Наиболее высокий коэффициент наблюдается там в тех частях войск, которые расположены в областях с наименьшим числом самоубийств среди гражданского населения, и обратно.
Существует только одно исключение в лице территории Инсбрука, где уровень самоубийств среди гражданского населения стоит низко, а коэффициент увеличения не поднимается выше среднего. В Италии из всех военных округов меньше всего самоубийств насчитывается в Болонье (180 случаев на 1 млн), но прочее население чаще всего прибегает к самоубийству именно здесь (89,5). Апулия и Абруцца, наоборот, насчитывают больше всего самоубийств среди военных (370 и 400 на 1 млн и только 15 или 16 среди гражданских элементов). Для Франции можно сделать вполне аналогичное замечание. Парижский военный округ имеет 260 самоубийств на 1 млн жителей и значительно уступает Бретани, где мы имеем 440. Даже в Париже коэффициент увеличения должен быть незначительным, ибо в департаменте Сены на 1 млн холостых в возрасте 20–25 лет приходится 214 самоубийств.
Все эти факты доказывают нам, что причины частых самоубийств в армии не только различны, но и диаметрально противоположны тем, которые вызывают самоубийство среди гражданского населения. В современных сложных европейских обществах самоубийства граждан обязаны своим существованием крайне развитому индивидуализму, неизбежно сопровождающему нашу цивилизацию. Самоубийство в армии должно зависеть от противоположного психического предрасположения, от слабого развития индивидуальности, т. е. от того, что мы назвали альтруизмом. И действительно, те народы, у которых особенно часто случаются самоубийства в армии, являются в то же время наименее цивилизованными, и нравы их ближе всего подходят к обществам низшего порядка. Традиционализм, этот главный противник всякого проявления индивидуализма, гораздо больше развит в Италии, Австрии и даже в Англии, чем в Саксонии, Пруссии и Франции. Он более живуч в Заре, Кракове, чем в Граце и Вене, в Апулии, чем в Риме и Болонье, в Бретани, чем в департаменте Сены. Так как традиционализм предохраняет от эгоистического самоубийства, то легко понять, что там, где он еще в силе, гражданское население мало склонно к самоубийству. Но он сохраняет свое профилактическое влияние только до тех пор, пока действует с умеренной силой. Если традиционализм переходит известный предел, то он сам становится источником самоубийств. Но, как мы уже знаем, армия неизбежно стремится его преувеличить и способна преступить меру тем решительнее, чем больше ее собственное действие поддерживается и усиливается влиянием окружающей среды. Воспитание, которое она дает, приводит к результатам тем более ярким, чем лучше оно согласовано с идеями и чувствами самого гражданского населения, потому что тогда оно не встречает никакого сопротивления. Напротив, там, где военный дух беспрестанно и энергично осуждается общественной моралью, он не может быть так же силен, как там, где вся окружающая среда влияет на молодого солдата в том же самом направлении. Теперь понятно, что в таких странах, где начало альтруизма развито достаточно для того, чтобы в известной мере защитить общую массу населения, армия развивает его до такой степени, что оно становится причиной значительного возрастания самоубийств.
2. Во всех армиях специальные, избранные войска обладают в то же время и наибольшим коэффициентом возрастания самоубийств.
Последняя цифра, взятая по отношению к холостякам 1889–1891 гг., значительно преуменьшена, и все же она много выше, чем в ординарных войсках. Точно так же в алжирской армии, которая считается среди войсковых частей образцовой, за период 1872–1878 гг. число самоубийств было вдвое больше по сравнению с войсками, расквартированными в самой Франции (570 самоубийств на 1 млн вместо 280). Наименее подверженными самоубийству оказываются понтоньеры, саперы, санитарные служители, рабочие в администрации, т. е. все те, на ком менее всего отражается военный дух. Точно так же в Италии, в то время как армия вообще за период 1878–1881 гг. давала только 430 случаев на 1 млн, у стрелков было 580 случаев, у карабинеров – 800 и в военных школах и учебных батальонах – 1010.
Специальные части войск отличаются особенно интенсивным развитием духа военного самоотвержения и самоотречения. Значит, самоубийство в армии варьирует в прямой зависимости от этого морального состояния.
3. Последним доказательством этого закона является то, что самоубийство среди военных всюду уменьшается. В 1862 г. во Франции приходилось 630 случаев на 1 млн, в 1890 г. их было уже только 280. Некоторые полагают, что подобное уменьшение объясняется новым законом, сократившим срок службы. Но это уменьшение началось значительно раньше введения нового закона, а именно в 1862 г., и продолжалось непрерывно, если не считать довольно значительного повышения в 1882–1888 гг. С этим явлением мы встречаемся всюду. Число самоубийств в прусской армии вместо 716 случаев на 1 млн в 1877 г. спустилось до 550 в 1890 г.; в Бельгии вместо 391 в 1885 г. их насчитывалось 185 в 1891 г.; в Италии вместо 431 в 1876 г. – 389 в 1892 г. В Австрии и Англии уменьшение числа самоубийств мало заметно, но, во всяком случае, нет и увеличения (1209 в 1892 г. в первой из этих стран и 210 – во второй в 1890 г. вместо 1277 и 217 в 1876 г.).
Если предполагаемое нами объяснение правильно, то дело именно так и должно происходить. Можно считать установленным, что во всех странах одновременно наблюдается падение старого военного духа. Хорошо это или худо, но только прежние привычки пассивного послушания, абсолютного подчинения – одним словом, полного безличия мало-помалу пришли в противоречие с требованиями общественной совести и потеряли под собой почву. В соответствии с новыми веяниями дисциплина стала менее требовательной и стеснительной для индивида. Замечательно, что за этот же период времени в этих же самых странах число самоубийств среди гражданского населения безостановочно увеличивалось. Новое доказательство того, что причины, от которых оно зависит, по природе своей противоположны причине, обусловливающей специфическую наклонность к самоубийству среди солдат.
Все убеждает нас в том, что самоубийство в армии представляет собою только известную форму альтруистического самоубийства. Конечно, мы не желаем сказать этим, что все частные случаи самоубийства в полках носят этот определенный характер или имеют только такое происхождение.
Солдат, надевающий военную форму, не делается совершенно новым человеком; следы его предыдущей жизни, влияние полученного им воспитания – все это не может исчезнуть как бы по мановению волшебной палочки; и кроме того, он не настолько отделен от остального общества, чтобы совершенно не участвовать в общественной жизни. Самоубийство солдата по своим мотивам и по своей природе может иногда не иметь ничего военного. Но если устранить эти отдельные случаи, не имеющие между собою никакой связи, то остается сплоченная однородная группа, обнимающая собой большинство самоубийств в армии; и здесь определяющую роль играет то состояние альтруизма, вне которого не может быть военного духа. В лице этой группы мы имеем как бы пережиток самоубийств, свойственных обществам низшего порядка; ведь и сама военная мораль некоторыми своими сторонами составляет как бы пережиток морали первобытного человечества. Под влиянием этого предрасположения солдат лишает себя жизни при первом столкновении с жизнью, по самому ничтожному поводу: вследствие отказа в разрешении отпуска, вследствие выговора, незаслуженного наказания или неудачи по службе; убивает себя по причине ничтожного оскорбления, мимолетной вспышки ревности или даже просто потому, что на его глазах кто-нибудь покончил с собой. Здесь мы находим объяснение тех явлений заражения, которые так часто наблюдаются в армии. Выше мы приводили целый ряд относящихся сюда примеров.
Подобные факты были бы необъяснимы, если бы самоубийство в корне своем зависело от индивидуальных причин. Нельзя же допустить, чтобы простой случай собрал именно в одном полку, на одной территории такое большое число лиц, по своему органическому сложению предрасположенных к самоубийству. С другой стороны, еще менее допустимо предположение, чтобы была возможна такая эпидемия подражания со стороны индивидов, нисколько не предрасположенных к самоубийству; но все легко объясняется, если согласиться с тем, что военная карьера развивает в человеке такой строй души, который непреоборимо тянет его расстаться с жизнью. Вполне естественно, что этот душевный строй встречается в той или другой степени у большинства людей, отбывающих военную службу, а так как именно он представляет почву, наиболее благоприятную для самоубийств, то нужен очень небольшой толчок для того, чтобы претворить в действие готовность убить себя, скрытую в человеке рассматриваемого морального склада. Для этого достаточно простого примера, и поэтому-то поступок одного лица с силою взрыва распространяется среди людей, заранее подготовленных следовать ему.
Теперь читателю будет более понятно наше желание дать объективное определение факту самоубийства и неизменно придерживаться его в ходе изложения. Хотя альтруистическое самоубийство и содержит в себе все характерные черты самоубийства вообще, но в своих наиболее ярких и поразительных проявлениях приближается к той категории человеческих поступков, к которым мы привыкли относиться с полным уважением и даже восторгом; поэтому мы очень часто отказываемся даже признать в нем факт самоубийства.
В глазах Эскироля и Фальрэ смерть Катона и жирондистов не была самоубийством. Но если те самоубийства, которые своею видимой и непосредственной причиной имеют дух отречения и самоотвержения, не заслуживают такой квалификации, то последняя не может быть применена и к тем самоубийствам, которые происходят от того же морального расположения, хотя и менее очевидного; ибо вторые отличаются от первых только некоторыми оттенками. Если житель Канарских островов, бросающийся в пропасть в честь своего бога, не самоубийца, то нельзя дать этого названия и последователю секты Джина, если он убивает себя для того, чтобы войти в Ничто; точно так же дикарь, отказывающийся под влиянием аналогичного умственного состояния от жизни после какого-нибудь незначительного оскорбления или даже просто для того, чтобы доказать свое презрение к жизни, в свою очередь не может быть назван самоубийцей, равно как и разорившийся человек, не желающий пережить своего позора, и, наконец, те многочисленные солдаты, которые ежегодно увеличивают сумму добровольных смертей. Все эти явления имеют своим общим корнем начало альтруизма, которое в равной степени является и причиной того, что можно было бы назвать героическим самоубийством. Быть может, все эти факты надо отнести к категории самоубийств и исключить из нее только те случаи, в которых имеется налицо совершенно чистый мотив самоубийства? Но раньше всего, что может нам послужить критерием для такого разделения? С какого момента мотив перестает быть достаточно похвальным, чтобы руководимый им поступок мог быть квалифицирован как самоубийство? Разделяя коренным образом эти две категории фактов, мы тем самым лишаем себя возможности разобраться в их природе, потому что характерные для этого типа черты всего резче выступают в обязательном альтруистическом самоубийстве; все остальные разновидности составляют только производные формы. Итак, нам приходится или признать недействительной обширную группу весьма поучительных фактов, или же, если не отбрасывать их целиком, то, помимо того что мы можем сделать между ними только самый правильный выбор, мы поставим себя в полную невозможность распознать общий ствол, к которому относятся те факты, которые мы сохраним. Таковы те опасности, которым подвергается человек, если он определяет самоубийство в зависимости от внушаемых ему субъективных чувств.
Кроме того, те доводы и те чувства, которыми оправдывается подобное исключение, и сами-то по себе не имеют никакого основания. Обыкновенно опираются на тот факт, что мотивы, вызывающие некоторые самоубийства альтруистического характера, повторяются в слегка только измененном виде, в основе тех актов, на которые весь мир смотрит как на глубоко нравственные. Но разве дело обстоит иначе относительно эгоистического самоубийства? Разве чувство индивидуальной автономии не имеет нравственного достоинства так же, как и чувство обратного порядка? Если альтруистическое чувство есть предпосылка известного мужества, если оно закаляет сердца и даже при дальнейшем развитии очерствляет их, то чувство индивидуалистическое размягчает сердца и открывает к ним доступ милосердия. В той среде, где властвует альтруистическое самоубийство, человек всегда готов пожертвовать своею жизнью, но зато он так же мало дорожит и жизнью других людей. Наоборот, там, где человек настолько высоко ставит свою индивидуальность, что вне ее не видит никакой цели в жизни, он с таким же уважением относится и к чужой жизни. Культ личности заставляет его страдать от всего того, что может ее умалить даже у себе подобных. Более широкая способность симпатически переживать человеческое страдание заступает на место фанатического самоотвержения первобытных времен.
Итак, и тот, и другой тип самоубийства являются только преувеличенной или уклонившейся от правильного развития формой какой-либо добродетели. Но в таком случае пути их воздействия на моральное сознание не настолько разнятся между собою, чтобы дать нам право создавать так много зависящих от этого отдельных видов.
Глава V
Аномичное самоубийство
Общество является не только тем объектом, на который с различной интенсивностью направляются чувства и деятельность индивидов; оно представляет собой также управляющую ими силу. Между способом проявления этой регулирующей силы и социальным процентом самоубийств существует несомненное соотношение.
Известно, что экономические кризисы обладают способностью усиливать наклонность к самоубийству.
В 1873 г. в Вене разразился такой кризис, достигший своего апогея в 1874 г., и в то же самое время можно было констатировать увеличение числа самоубийств. В 1872 г. насчитывался 141 случай, в 1873 г. их было уже 153, в 1874 г. – 216, т. е. число их увеличилось на 51 % по отношению к 1872 г. и на 41 % – по отношению к 1873 г. Что это увеличение единственной своей причиной имело экономическую катастрофу, доказывается тем, что особенно высоко оно было в самый острый момент кризиса, а именно в течение первых 4 месяцев 1874 г. С 1 января по 30 апреля 1871 г. зарегистрировано 48 самоубийств, в 1872 г. – 44 и в 1873 г. – 43; в 1874 г. их насчитывалось за тот же период 73. Мы имеем здесь, следовательно, увеличение на 70 %. Тот же самый кризис охватил одновременно Франкфурт-на-Майне. В течение годов, предшествовавших 1874 г., среднее годовое число самоубийств равнялось там 22, в 1874 г. их было уже 32, т. е. на 45 % больше.
Еще очень ярко у всех сохранилось в памяти воспоминание о знаменитом крахе, постигшем парижскую биржу в 1882 г. Последствия его дали себя чувствовать не только в одном Париже, но и во всей Франции. С 1874 до 1876 г. увеличение среднего годового числа самоубийств не превышало 2 %; в 1882 г. оно достигает 7 %. Кроме того, увеличение это равномерно распределялось на протяжении всего года, но особенно ярко выразилось в течение трех первых месяцев, т. е. как раз в момент этого краха. На эти три месяца приходится 0,59 общего увеличения. Ясно, что это возрастание зависит от исключительных обстоятельств, так как его не только не наблюдалось в 1881 г., но оно исчезло в 1883 г., хотя этот последний имеет в общем немного большее число самоубийств, чем предыдущий.
Соотношение между экономическим состоянием страны и процентом самоубийств наблюдается не только в нескольких исключительных случаях; оно является общим законом. Цифра банкротств может служить барометром, отражающим с достаточной чувствительностью изменения, происходящие в экономической жизни. Если наблюдается, что при переходе от одного года к следующему цифра эта внезапно увеличивается, можно быть уверенным, что произошла какая-нибудь значительная пертурбация в финансовом мире. В период 1845–1869 гг. 3 раза наблюдалось внезапное повышение банкротств – этот характерный симптом кризиса; в продолжение этого периода годовое увеличение числа банкротств равнялось 3,2 %; в 1847 г. оно достигает 26 %, в 1854 г. – 37, в 1861 г. – 20 %. Именно в эти моменты можно было констатировать также исключительно быстрый рост числа самоубийств; в то время как на протяжении этих 24 лет годовая сумма самоубийств увеличивается только на 2 %, в 1847 г. увеличение достигало 17 %, в 1854 г. – 8, в 1864 г. – 9 %.
Но чему именно должны мы приписать такое влияние кризисов? Не потому ли происходит это явление, что с потрясением общественного благосостояния растет нищета? Не потому ли, что условия жизни становятся тяжелее, расставаться с ней более легко? Подобное объяснение соблазнительно по своей несложности, тем более что совпадает с общепринятым мнением о самоубийстве; тем не менее факты противоречат ему.
В самом деле, если число добровольных смертей увеличивается в силу того, что условия жизни становятся тяжелее, оно должно было бы заметно уменьшаться в тот период, когда благосостояние страны улучшается. Но, в то время как чрезмерное возрастание стоимости предметов первой необходимости действительно вызывает повышение числа самоубийств, это последнее, как показывает опыт, не опускается ниже среднего уровня в тот период, когда наблюдается обратное движение цен. В Пруссии в 1850 г. цена на хлеб была так низка, как еще ни разу на протяжении всего периода с 1848 по 1881 г. 50 килограммов стоили 6 марок 91 пф., а тем не менее число самоубийств вместо 1527 в 1849 г. повысилось до 1736, т. е. увеличилось на 13 %, и продолжало увеличиваться в течение 1851, 1852 и 1853 гг., хотя низкие цены держались устойчиво. В 1858–1859 гг. имело место новое падение цен, но число самоубийств продолжало увеличиваться. В 1857 г. оно было 2038, в 1858 г. – 2126, в 1859 г. – 2146. В продолжение 1863–1866 гг. цены, достигшие 11 м. 04 пф. в 1861 г., постепенно понижаются до 7,95 м. в 1864 г. и остаются весьма умеренными до конца этого периода. За то же самое время число самоубийств увеличилось на 17 % (2112 – в 1862 г. и 2485 – в 1886 г.).
В Баварии наблюдаются аналогичные факты: согласно кривой, установленной Мауег’ом в его книге
И однако, несмотря на легкое и временное понижение, обязанное событиям политического характера, о которых мы уже говорили выше, число самоубийств осталось на том же уровне. В 1847 г. насчитывалось 217 случаев, в 1848 г. их было 215, а после того, как в 1849 г. число их на один момент сократилось до 189, начиная с 1850 г. кривая опять пошла вверх и достигла 250.
Насколько трудно приписать возрастание числа самоубийств влиянию растущей нищеты, видно из того, что даже счастливые кризисы, во время которых благосостояние страны быстро повышается, оказывают на самоубийство такое же действие, как экономические бедствия.
Завоевание Рима Виктором Эммануилом в 1870 г. окончательно завершило объединение Италии и было для всей страны тем моментом, когда началось ее обновление, ведущее ее к положению одной из великих держав Европы. Торговля и промышленность получили энергичный толчок, и все преобразилось с необыкновенной быстротой. В то время как в 1876 г. потребности итальянской промышленности удовлетворялись 4455 паровыми котлами, дававшими в общем 54 000 л. с., в 1887 г. число машин поднялось до 9983 с общей мощностью 167 000 л. с., т. е. за это время утроилось.
Само собою разумеется, что количество вырабатываемых продуктов увеличилось в такой же пропорции. Обмен прогрессировал в том же размере: не только развился торговый флот, улучшились пути сообщения и транспорт, но удвоилось также количество перевезенных товаров и людей. Чрезвычайное оживление хозяйственной деятельности повлекло за собой увеличение заработной платы (за период 1873–1889 гг. увеличение ее равняется 35 %), материальное положение рабочих улучшилось, тем более что как раз в это время упала цена на хлеб. Наконец, по расчетам Бодио, состояние частных лиц поднялось с 451/2 млрд в среднем за период 1875–1880 гг. до 51 млрд в 1880–1885 гг. и до 541/2 млрд – в 1885–1890 гг.
И вот параллельно этому коллективному возрождению констатируется исключительное возрастание числа самоубийств. За период 1866–1870 гг. число это держалось почти на одном и том же уровне; в 1871–1877 гг. оно увеличилось на 36 %. И с этого момента повышение все продолжалось. Общая сумма самоубийств в 1877 г. равнялась 1139, в 1889 г. она поднялась до 1463, иначе говоря, мы имеем здесь новое увеличение на 28 %.
В Пруссии то же явление повторялось 2 раза. В 1866 г. это королевство получило первые приобретения: оно присоединило к себе несколько важных провинций и в то же время сделалось центром северной конфедерации. Эта полоса славы и мощи знаменуется внезапной вспышкой самоубийств. В период 1856–1860 гг. на год приходилось в среднем 123 случая на 1 млн населения и только 122 – за 1861–1865 гг. За пятилетие (1866–1870 гг.), несмотря на уменьшение числа самоубийств в 1870 г., среднее их число повысилось до 133. В 1867 г., непосредственно после победы, число самоубийств достигает самой высшей точки за все время начиная с 1816 г. (1 самоубийство на 5432 жителя, тогда как в 1864 г. приходился 1 случай на 8739).
После кампании 1870 г. происходит новая счастливая перемена. К этому времени Германия объединилась и восторжествовала гегемония Пруссии. Громадная контрибуция после удачной войны широкой рекой влилась в народное благосостояние; промышленность и торговля получили благодаря этому могучий толчок. Между тем никогда еще развитие самоубийств не шло таким быстрым темпом, как в течение этого времени. За период 1875–1886 гг. число самоубийств увеличилось на 90 % – с 3278 возросло до 6212.
Всемирные выставки, если они бывают удачны, считаются счастливым событием для той страны, где они организуются. Выставки оживляют торговый оборот, привлекают в страну денежные капиталы и как бы увеличивают национальное богатство, особенно в том городе, где они открываются. Но, несмотря на все это, в конечном счете они, вероятно, также оказывают положительное влияние на увеличение числа самоубийств. Особенно ясно это влияние сказалось во время выставки 1878 г. В этом году увеличение числа самоубийств превзошло по величине всякий другой период, считая с 1874 года и кончая 1886 г. Уровень самоубийств был на 8 % выше, чем во время кризиса 1882 г.
У нас нет основания искать другого повода для объяснения этого явления, кроме выставки, потому что 0,86 этого увеличения приходится на те 6 месяцев, в течение которых она продолжалась.
В 1889 г. аналогичное явление не наблюдалось на всем протяжении Франции. Но вполне возможно, что буланжистская авантюра своим отрицательным влиянием на развитие самоубийств нейтрализовала аффект, произведенный выставкой. Во всяком случае, известно, что в самом Париже, где расходившиеся политические страсти, казалось, должны были бы оказать такое же воздействие на ход самоубийств, как и во всей остальной стране, положение сложилось такое же, как и в 1878 г. В продолжение 7 месяцев, пока функционировала выставка, число самоубийств увеличилось почти на 10 % (вернее, на 9,66 %), тогда как в остальное время года уровень его был ниже, чем в 1888 г. и чем в следующем 1890 г.
Можно предполагать, что если бы не влияние буланжистов, то повышение числа самоубийств выразилось бы еще резче.
Но еще более убедительным доказательством того, что экономическое расстройство не имеет приписываемого ему усиливающегося влияния на возрастание числа самоубийств, служит тот факт, что в действительности наблюдается как раз обратное влияние. В Ирландии жизнь крестьянина полна всевозможных лишений, а самоубийство там явление чрезвычайно редкое. Среди жалкого и дикого населения Калабрии, собственно говоря, совершенно не бывает самоубийств; в Испании число самоубийств в 10 раз меньше, чем во Франции. В известном смысле бедность предохраняет от самоубийства. В различных департаментах Франции тем выше число самоубийств, чем больше число людей, живущих на проценты со своих капиталов.
Если промышленный и финансовый кризисы имеют усиливающее влияние на число самоубийств, то это происходит не потому, что они несут с собой бедность и разорение, – ведь кризисы расцвета дают те же результаты, – но просто потому, что они – кризисы, т. е. потрясения коллективного строя.
Всякое нарушение равновесия даже при условии, что следствием его будет увеличение благосостояния и общий подъем жизненных сил, толкает к добровольной смерти. Каждый раз, когда социальное тело терпит крупные изменения, вызванные внезапным скачком роста или неожиданной катастрофой, люди начинают убивать себя с большей легкостью. Чем это объясняется? Каким образом то, что обычно считается улучшением жизни, может отнять ее?
Чтобы ответить на эти вопросы, необходимо несколько предварительных замечаний.
Всякое живое существо может жить, а тем более чувствовать себя счастливым только при том условии, если его потребности находят себе достаточное удовлетворение. В противном случае, т. е. если живое существо требует большего или просто иного, чем то, что находится в его распоряжении, жизнь для него неизбежно становится непрерывною цепью страданий. Стремление, не находящее себе удовлетворения, неизбежно атрофируется, а так как желание жить есть по существу своему производное от всех других желаний, то оно не может не ослабеть, если все прочие чувства притупляются.
У животных, когда они находятся в нормальном состоянии, это равновесие устанавливается с автоматической
Но совсем иначе обстоит дело с человеком, так как большинство его потребностей не в такой полной степени зависит от его тела. Строго говоря, можно считать определимым количество материальной пищи, необходимое для поддержания физической жизни человека, хотя это определение будет уже менее точно, чем в предыдущем случае, и поле более широко открыто для свободной игры желаний, ибо сверх необходимого минимума, которым природа всегда готова довольствоваться, когда она действует инстинктивно, более живой интеллект заставляет предусматривать лучшие условия, которые кажутся желательными целями и которые возбуждают к деятельности. Однако же можно допустить, что подобного рода аппетиты рано или поздно достигают известной границы, перейти которую они не в состоянии. Но каким же образом мы можем определить ту степень благополучия, комфорта и роскоши, к которой может вполне законно стремиться человеческое существо? Ни в органическом, ни в психическом строении человека нельзя найти ничего такого, что могло бы служить пределом для такого рода стремлений. Существование индивида вовсе не требует, чтобы эти стремления к лучшему стояли именно на данном, а не на другом уровне; доказательством этого служит то обстоятельство, что с самого начала истории они непрерывно развивались, что человеческие потребности все время получали более и более полное удовлетворение, и тем не менее в среднем степень физического здоровья не понизилась. В особенности трудно было бы определить, каким образом данные стремления должны варьировать в зависимости от различных условий, профессий, службы и т. д. Нет такого общества, где бы на разных ступенях социальной иерархии подобные стремления получали равное удовлетворение. И однако, в существенных чертах человеческая природа почти тождественна у всех членов общества. Значит, не от нее зависит та изменчивая граница, которой определяется величина потребностей на каждой данной социальной ступени. Следовательно, поскольку подобного рода потребности зависят только от индивида, они безграничны. Наша восприимчивость, если отвлечься от всякой регулирующей ее внешней силы, представит собой бездонную пропасть, которую ничто не может наполнить.
Итак, если извне не приходит никакого сдерживающего начала, наша восприимчивость становится для самой себя источником вечных мучений, потому что безграничные желания ненасытны по своему существу, а ненасытность небезосновательно считается признаком болезненного состояния. При отсутствии внешних препонов желания не знают для себя никаких границ и потому далеко переходят за пределы данных им средств и, конечно, никогда не находят покоя. Неутомимая жажда превращается в сплошную пытку. Правда, говорят, что это уже свойство самой человеческой деятельности – развиваться вне всякой меры и ставить себе недостижимые цели. Но трудно понять, почему такое состояние неопределенности должно лучше согласоваться с условиями умственной жизни, нежели с требованиями физического существования. Какое бы наслаждение ни давало человеку сознание того, что он работает, двигается, борется, но он должен чувствовать, что усилия его не пропадают даром и что он подвигается вперед. Но разве человек может совершенствоваться в том случае, если он идет без всякой цели или что почти то же самое, если эта цель по природе своей бесконечна? Раз цель остается одинаково далекой, как бы ни был велик пройденный путь, то стремиться к ней – все равно что бессмысленно топтаться на одном и том же месте. Чувство гордости, с которым человек оборачивается назад для того, чтобы взглянуть на уже пройденное пространство, может дать только очень иллюзорное удовлетворение, потому что путь от этого нисколько не уменьшился. Преследовать какую-нибудь заведомо недостижимую цель – это значит обрекать себя на вечное состояние недовольства. Конечно, часто случается, что человек надеется не только без всякого основания, но и вопреки всяким основаниям, и эта надежда дает ему радость. На некоторое время она может поддержать человека, но она не могла бы пережить неопределенное время повторных разочарований опыта. Что может дать лучшего будущее в сравнении с прошлым, если невозможно достигнуть такого состояния, на котором можно было бы остановиться, если немыслимо даже приблизиться к желанному идеалу? И поэтому, чем большего достигает человек, тем соответственно большего он будет желать: приобретенное или достигнутое будет только развивать и обострять его потребности, не утоляя их. Быть может, скажут, что деятельность и труд сами по себе приятны? Но для этого надо прежде всего ослепить себя, чтобы не видеть полной бесплодности своих усилий. Затем, чтобы почувствовать такое удовольствие, чтобы оно могло успокоить и замаскировать неизбежно сопровождающую его болезненную тревогу, бесконечное движение должно по крайней мере развиваться вполне свободно, не встречая на своем пути никаких препятствий. Но стоит ему встретиться с какой-нибудь преградой, и ничто тогда не умиротворит и не смягчит сопутствующего ему страдания. Но было бы истинным чудом, если бы человек на своем жизненном пути не встретил ни одного непреодолимого препятствия. При этих условиях связь с жизнью держится на очень тонких нитях, каждую минуту могущих разорваться.
Изменить это положение вещей можно лишь при том условии, если человеческие страсти найдут себе определенный предел. Только в этом случае можно говорить о гармонии между стремлениями и потребностями человека, и только тогда последние могут быть удовлетворены. Но так как внутри индивида нет никакого сдерживающего начала, то оно может истекать только от какой-либо внешней силы. Духовные потребности нуждаются в каком-нибудь регулирующем начале, играющем по отношению к ним ту же роль, какую организм выполняет в сфере физических потребностей. Эта регулирующая сила, конечно, должна быть в свою очередь морального характера. Пробуждение сознания нарушило то состояние равновесия, в котором дремало животное, и потому только одно сознание может дать средство к восстановлению этого равновесия. Материальное принуждение в данном случае не может иметь никакого значения; сердца людей нельзя изменить посредством физико-химических сил. Поскольку стремления не задерживаются автоматически с помощью физиологических механизмов, постольку они могут остановиться только перед такой границей, которая будет ими признана справедливой. Люди никогда не согласились бы ограничить себя в своих желаниях, если бы они чувствовали себя вправе перейти назначенный для них предел. Однако ввиду соображений, уже указанных нами выше, приходится признать, что люди не могут продиктовать сами себе этот закон справедливости; он должен исходить от лица, авторитет которого они уважают и перед которым добровольно преклоняются. Одно только общество – либо непосредственно, как целое, либо через посредство одного из своих органов – способно играть эту умеряющую роль; только оно обладает той моральной силой, которая возвышается над индивидом и превосходство которой последний принужден признать. Никому другому, кроме общества, не принадлежит право намечать для человеческих желаний тот крайний предел, дальше которого они не должны идти. Одно только оно может определить, какая награда должна быть обещана в будущем каждому из служащих ему в интересах общего блага.
И действительно, в любой момент истории в моральном сознании общества можно найти смутное понимание относительной ценности различных социальных функций и того вознаграждения, которого достойна каждая из них; а следовательно, общество сознает, какой степени жизненного комфорта заслуживает средний работник каждой профессии. Общественное мнение как бы иерархизует социальные функции, и каждой из них принадлежит тот или иной коэффициент жизненного благополучия в зависимости от места, занимаемого ею в социальной иерархии. Например, согласно идеям, установившимся в обществе, существует известный предел для образа жизни рабочего, выше которого не должны простираться его стремления улучшить свое существование, и, с другой стороны, устанавливается известный жизненный минимум, ниже которого, кроме каких-нибудь исключительных отрицательных случаев, не могут опускаться потребности рабочего. Уровень материального обеспечения, конечно, разнится для городского и сельского работника, для слуги и поденщика, для приказчика и чиновника. Если богатый человек ведет жизнь бедняка, то общественное мнение резко порицает его, но точно так же неодобрительно относится оно к нему, если жизнь его утопает в изысканной роскоши. Экономисты протестуют напрасно; в глазах общества всегда будет казаться несправедливым и возмутительным тот факт, что частное лицо может расточительно потреблять громадные богатства; и по-видимому, эта нетерпимость к роскоши ослабевает только в эпоху моральных переворотов. Мы имеем здесь настоящую регламентацию, которая всегда носит юридическую форму и с относительной точностью постоянно фиксирует тот максимум благосостояния, к достижению которого имеет право стремиться каждый класс. Необходимо отметить, впрочем, что вся эта социальная лестница отнюдь не есть что-либо неподвижное. По мере того как растет или падает коллективный доход, меняется и она вместе с переменой моральных идей в обществе. То, что в одну эпоху считается роскошью, в другую оценивается иначе. Материальное благосостояние, признававшееся в течение долгого времени законным уделом одного только класса, поставленного в исключительно счастливые условия, начинает в конце концов казаться совершенно необходимым для всех людей без различия.
Под этим давлением каждый в своей сфере может отдать себе приблизительный отчет в том, до какого предела могут простираться его жизненные требования. Если субъект дисциплинирован и признает над собою коллективный авторитет, т. е. обладает здоровой моральной конструкцией, то он чувствует сам, что требования его не должны подниматься выше определенного уровня. Индивидуальные стремления заключены в этом случае в определенные рамки и имеют определенную цель, хотя в подобном самоограничении нет ничего обязательного или абсолютного. Экономический идеал, установленный для каждой категории граждан, в известных пределах сохраняет подвижность и не препятствует свободе желаний; но он небезграничен. Благодаря этому относительному ограничению и обузданию своих желаний люди могут быть довольны своей участью, сохраняя при этом стремление к лучшему будущему; это чувство удовлетворенности дает начало спокойной, но деятельной радости, которая для индивида точно так же, как и для общества, служит показателем здоровья. Каждый, по крайней мере в общем, примиряется со своим положением и стремится только к тому, на что он может с полным правом надеяться как на нормальную награду за свою деятельность. Человек вовсе не осужден пребывать в неподвижности; перед ним открыты пути к улучшению своего существования, но даже неудачные попытки в этом направлении вовсе не должны повлечь за собою полного упадка духа. Индивид привязан к тому, что он имеет, и не может вложить всю свою душу в добывание того, чего у него еще нет; поэтому даже в том случае, если все то новое, к чему он стремится и на что надеется, обманет его, жизнь не утратит для него всякой ценности. Самое главное и существенное останется при нем. Благополучие его находится в слишком прочном равновесии, чтобы какие-нибудь преходящие неудачи могли его ниспровергнуть.
Конечно, было бы совершенно бесполезно, если бы каждый индивид считал справедливой признанную общественным мнением иерархию функции, не признавая в то же самое время справедливым тот способ, каким рекрутируются исполнители этих функций. Рабочий не может находиться в гармонии со своим социальным положением, если он не убежден в том, что занимает именно то место, которое ему следует занимать. Если он считает себя способным исполнять другую функцию, то его работа не может удовлетворять его. Поэтому недостаточно того, чтобы общественное мнение только регулировало для каждого положения средний уровень потребностей; нужна еще другая, более точная регламентация, которая определила бы, каким образом различные социальные функции должны открываться частным лицам. И действительно, нет такого общества, где не существовала бы подобная регламентация; конечно, она изменяется в зависимости от времени и места. В прежнее время почти исключительным принципом социальной классификации было происхождение; в настоящее время удержалось неравенство по рождению лишь постольку, поскольку оно создается различиями в унаследованных имуществах. Но под этими различными формами вышеупомянутая регламентация имеет всюду дело с одним и тем же объектом. Равным образом повсюду существование ее возможно только при том условии, что она предписывается индивиду властью высшего авторитета, т. е. авторитета коллективного. Ведь никакая регламентация не может установиться без того, чтобы от тех или других – а чаще всего и от тех, и от других – членов общества не потребовалось известных уступок и жертв во имя общего блага.
Некоторые авторы думали, правда, что это моральное давление сделается излишним, как только исчезнет передача по наследству экономического благосостояния. Если, говорили они, институт наследства будет уничтожен, то каждый человек будет вступать в жизнь с равными средствами, и если борьба между конкурентами будет начинаться при условии полного равенства, то нельзя будет назвать ее результаты несправедливыми. Все должны будут добровольно признать существующий порядок вещей за должный.
Конечно, не может быть никакого сомнения в том, что, чем больше человеческое общество будет приближаться к этому идеальному равенству, тем меньше будет также и нужды в социальном принуждении. Но весь вопрос заключается здесь только в степени, потому что всегда останется налицо наследственность или так называемое природное дарование. Умственные способности, вкус, научный, художественный, литературный или промышленный талант, мужество и физическая ловкость даруются нам судьбой вместе с рождением точно так же, как передаваемый по наследству капитал, точно так же, как в прежние времена дворянин получал свой титул и должность. Как и раньше, нужна будет известная моральная дисциплина, для того чтобы люди, обделенные природой в силу случайности своего рождения, примирились со своим худшим положением. Нельзя идти в требованиях равенства настолько далеко, чтобы утверждать, что раздел должен производиться поровну между всеми, без всякого отличия для более полезных и достойных членов общества. При таком понимании справедливости нужна была бы совершенно особая дисциплина, чтобы выдающаяся индивидуальность могла примириться с тем, что она стоит на одной ступени с посредственными и даже ничтожными общественными элементами.
Но само собой разумеется, что подобная дисциплина, так же как и в предыдущем случае, только тогда может быть полезной, если подчиненные ей люди признают ее справедливой. Если же она держится только по принуждению и привычке, то мир и гармония существуют в обществе лишь по видимости, смятение и недовольство уже носятся в общественном сознании, и близко то время, когда по внешности сдержанные индивидуальные стремления найдут себе выход. Так случилось с Римом и Грецией, когда поколебались те верования, на которых покоилось, с одной стороны, существование патрициата, а с другой – плебса; то же повторилось и в наших современных обществах, когда аристократические предрассудки начали терять свой престиж. Но это состояние потрясения по характеру своему, конечно, исключительно, и оно наступает только тогда, когда общество переживает какой-нибудь болезненный кризис. В нормальное время большинство обыкновенно признает существующий общественный порядок справедливым. Когда мы говорим, что общество нуждается в авторитете, противополагающем себя стремлениям частных лиц, то меньше всего мы хотим, чтобы нас поняли в том смысле, что насилие в наших глазах – единственный источник порядка. Поскольку такого рода регламентация имеет своей целью сдерживать индивидуальные страсти, постольку источником своим она должна иметь начало, возвышающееся над индивидами, и подчинение ей должно вытекать из уважения, а не из страха.
Итак, ошибается тот, кто утверждает, что человеческая деятельность может быть освобождена от всякой узды. Подобной привилегией на этом свете не может пользоваться никто и ничто, потому что всякое существо, как часть вселенной, связано с ее остальною частью; природа каждого существа и то, как она проявляется, зависят не только от этого существа, но и от всех остальных существ, которые и являются, таким образом, для него сдерживающей и регулирующей силой. В этом отношении между каким-нибудь минералом и мыслящим существом вся разница заключается только в степени и форме. Для человека в данном случае характерно то обстоятельство, что сдерживающая его узда по природе своей не физического, но морального, т. е. социального, свойства. Закон является для него не в виде грубого давления материальной среды, но в образе высшего, и признаваемого им за высшее, коллективного сознания. Большая и лучшая часть жизненных интересов человека выходит за пределы телесных нужд и потому освобождается от ярма физической природы, но попадает под ярмо общества.
В момент общественной дезорганизации – будет ли она происходить в силу болезненного кризиса или, наоборот, в период благоприятных, но слишком внезапных социальных преобразований – общество оказывается временно не способным проявлять нужное воздействие на человека, и в этом мы находим объяснение тех резких повышений кривой самоубийств, которые мы установили выше.
И действительно, в момент экономических бедствий мы можем наблюдать, как разразившийся кризис влечет за собой известное смешение классов, в силу которого целый ряд людей оказывается отброшенным в разряд низших социальных категорий. Многие принуждены урезать свои требования, сократить свои привычки и вообще приучиться себя сдерживать. По отношению к этим людям вся работа, все плоды социального воздействия пропадают, таким образом, даром, и их моральное воспитание должно начаться сызнова. Само собой разумеется, что общество не в состоянии единым махом приучить этих людей к новой жизни, к добавочному самоограничению. В результате все они не могут примириться со своим ухудшившимся положением; и даже одна перспектива ухудшения становится для них невыносимой; страдания, заставляющие их насильственно прервать изменившуюся жизнь, наступают раньше, чем они успели изведать эту жизнь на опыте.
Но то же самое происходит в том случае, если социальный кризис имеет своим следствием внезапное увеличение общего благосостояния и богатства. Здесь опять-таки меняются условия жизни, и та шкала, которою определялись потребности людей, оказывается устаревшей; она передвигается вместе с возрастанием общественного богатства, поскольку она определяет в общем и целом долю каждой категории производителей. Прежняя иерархия нарушена, а новая не может сразу установиться. Для того чтобы люди и вещи заняли в общественном сознании подобающее им место, нужен большой промежуток времени. Пока социальные силы, предоставленные самим себе, не придут в состояние равновесия, относительная ценность их не поддается учету и, следовательно, на некоторое время всякая регламентация оказывается несостоятельной. Никто не знает в точности, что возможно и что невозможно, что справедливо и что несправедливо; нельзя указать границы между законными и чрезмерными требованиями и надеждами, а потому все считают себя вправе претендовать на все. Как бы поверхностно ни было это общественное потрясение, все равно, те принципы, на основании которых члены общества распределяются между различными функциями, оказываются поколебленными. Поскольку изменяются взаимоотношения различных частей общества, постольку и выражающие эти отношения идеи не могут остаться непоколебленными. Тот социальный класс, который особенно много выиграл от кризиса, не расположен больше мириться со своим прежним уровнем жизни, а его новое, исключительно благоприятное положение неизбежно вызывает целый ряд завистливых желаний в окружающей его среде. Общественное мнение не в силах своим авторитетом сдержать индивидуальные аппетиты; эти последние не знают более такой границы, перед которой они вынуждены были бы остановиться. Кроме того, умы людей уже потому находятся в состоянии естественного возбуждения, что самый пульс жизни в такие моменты бьется интенсивнее, чем раньше. Вполне естественно, что вместе с увеличением благосостояния растут и человеческие желания; на жизненном пиру их ждет более богатая добыча, и под влиянием этого люди становятся требовательнее, нетерпеливее, не мирятся больше с теми рамками, которые им ставил ныне ослабевший авторитет традиции. Общее состояние дезорганизации, или
При таком положении вещей действительность не может удовлетворить предъявляемых людьми требований. Необузданные претензии каждого неизбежно будут идти дальше всякого достижимого результата, ибо ничто не препятствует им разрастаться безгранично. Это общее возбуждение будет непрерывно поддерживать само себя, не находя себе ни в чем успокоения. А так как такая погоня за недостижимой целью не может дать другого удовлетворения, кроме ощущения самой погони, то стоит только этому стремлению встретить на своем пути какое-либо препятствие, чтобы человек почувствовал себя совершенно выбитым из колеи. Одновременно с этим самая борьба становится более ожесточенной и мучительной как потому, что она менее урегулирована, так и потому, что борцы особенно разгорячены. Все социальные классы выходят из привычных рамок, так что определенного классового деления более не существует. Общие усилия в борьбе за существование достигают высшей точки напряжения именно в тот момент, когда это менее всего продуктивно. Как же при таких условиях может не ослабеть желание жить?
Наше объяснение подтверждается тем исключительным иммунитетом в смысле самоубийства, которым пользуются бедные страны. Бедность предохраняет от самоубийства, потому что сама по себе она служит уздой. Что бы ни делал человек, но его желания до известной степени должны сообразоваться с его средствами; наличное материальное положение всегда служит в некотором роде исходным пунктом для определения того, что желательно было бы иметь. Следовательно, чем меньшим обладает человек, тем меньше у него соблазна безгранично расширять круг своих потребностей. Бессилие приучает нас к умеренности, и, кроме того, в той среде, где все обладают только средним достатком, ни у кого не является достаточного повода завидовать. Напротив, богатство дает нам иллюзию, будто мы зависим только от самих себя. Уменьшая сопротивление, которое нам противопоставляют обстоятельства, богатство позволяет нам думать, что они могут быть бесконечно побеждаемы. Чем меньше человек ограничен в своих желаниях, тем тяжелее для него всякое ограничение. Поэтому не без основания множество религиозных учений восхваляло благодеяния и нравственную ценность бедности; последняя служит лучшей школой к тому, чтобы человек приучился к самообузданию. Принужденный неустанно дисциплинировать самого себя, индивид легче приспособляется к коллективной дисциплине; наоборот, богатство, возбуждая индивидуальные желания, всегда несет с собой дух возмущения, который есть уже источник безнравственности. Конечно, все вышесказанное нельзя истолковать в том смысле, что следует препятствовать человеку в его борьбе за улучшение материального положения; но если против той моральной опасности, которую влечет за собой рост благосостояния, известны противоядия, то все-таки не следует упускать ее из виду.
Если бы аномия проявлялась всегда, как в предыдущих случаях, в виде перемежающихся приступов и острых кризисов, то, конечно, время от времени она могла бы заставить колебаться социальный процент самоубийств, но не была бы его постоянным и регулярным фактором. Существует между тем определенная сфера социальной жизни, в которой аномия является хроническим явлением; мы говорим о коммерческом и промышленном мире.
В течение целого века экономический прогресс стремился главным образом к тому, чтобы освободить промышленное развитие от всякой регламентации. Вплоть до настоящего времени целая система моральных сил имела своей задачей дисциплинировать промышленные отношения. Сначала влияние это оказывала религия, которая в равной степени обращалась и к рабочим, и к хозяевам, к беднякам и к богатым. Она утешала первых и учила их довольствоваться своей судьбой, внушая им, что социальным порядком руководит Провидение, что доля каждого класса определена самим Богом и что в будущей загробной жизни их ждет справедливая награда за те страдания и унижения, которые они претерпели на земле. К богатым религия обращалась со словом увещания, напоминая им, что земные интересы не составляют всей природы человека и не исчерпывают ее, что они должны быть подчинены другим, более высоким целям, а потому в этой жизни следует обуздывать и ограничивать себя. Со своей стороны светская власть, занимая главенствующее положение в экономической области, подчиняя себе до известной степени хозяйственную деятельность, регулировала ее проявления. Наконец, внутри самого делового мира ремесленная корпорация, регламентируя заработную плату, цены на продукты и даже самое производство, косвенным образом фиксировала средний уровень дохода, которым, естественно, определяется в значительной мере и самый размер потребностей. Описывая эту организацию, мы, конечно, вовсе не желаем выставлять ее как образец. Само собой разумеется, что весь этот порядок вещей не может быть без глубоких преобразований приложен к современному обществу. Мы сейчас только констатируем тот факт, что он имел свои положительные стороны и что в настоящее время уже нет ничего подобного.
В самом деле, религия, можно сказать, потеряла громадную долю своей власти. Правительственная власть, вместо того чтобы быть регулятором экономической жизни, сделалась ее слугой и орудием. Самые противоположные школы, ортодоксальные экономисты, с одной стороны, и крайние социалисты – с другой, согласны с тем, что правительство должно занять более или менее пассивную роль посредника между различными социальными функциями. Одни хотят свести роль государства до простого охранителя индивидуальных договоров; другие склонны возложить на него обязанность вести коллективную отчетность, т. е. регистрацию запросов потребителей, передачу их производителям, делать опись общей суммы дохода и раскладывать его на основании установленной формулы. Но и те, и другие не признают за правительственной властью никаких способностей к тому, чтобы подчинить себе остальные социальные органы и заставлять их служить какой-либо одной доминирующей цели. С той и с другой стороны заявляют, что нация своим главным, если не единственным, попечением должна иметь промышленное преуспевание страны; это предполагает догма экономического материализма, но это же лежит в основе и других систем, на первый взгляд столь ему враждебных. Все эти теории только отражают господствующее общественное мнение; фактически промышленность, вместо того чтобы служить средством к достижению высшей цели, уже сделалась сама по себе центром конечных стремлений как индивидуумов, так и общества. В силу этого индивидуальные аппетиты разрастаются беспредельно и выходят из-под влияния какого бы то ни было сдерживающего их авторитета. Этот апофеоз материального благополучия их освятил и поставил, так сказать, над всяким человеческим законом. Ставить на этом пути какие-либо препятствия считается в настоящее время оскорблением святыни, и поэтому даже та чисто утилитарная регламентация промышленности, которую мог бы осуществить сам промышленный мир при помощи своих корпораций, не в состоянии пустить корни. Самое развитие промышленности и беспредельное расширение рынков неизбежно благоприятствуют в свою очередь безудержному росту человеческих желаний. Пока производитель мог сбывать свои продукты только своим непосредственным соседям, умеренность возможной прибыли не могла, конечно, возбудить чрезмерных притязаний. Но теперь, когда производитель может считать своим клиентом почти целый мир, можно ли думать, что человеческие страсти, опьяненные этой широкой перспективой, удержатся в прежних границах?
Вот откуда происходит это крайнее возбуждение, которое от одной части общества передалось и всем остальным. В промышленном мире кризис и состояние аномии суть явления не только постоянные, но, можно даже сказать, нормальные. Алчные вожделения охватывают людей всех слоев и не могут найти себе определенной точки приложения. Ничто не может успокоить их, потому что цель, к которой они стремятся, бесконечно превышает все то, чего они могут действительно достигнуть. Лихорадочная ненасытная погоня за воображаемым обесценивает наличную действительность и заставляет пренебрегать ею; как только удается достигнуть ближайшей цели и что-нибудь раньше только желанное и возможное становится совершившимся фактом, тотчас же неудержимая страсть к новым возможностям влечет человека еще и еще дальше. Люди мучаются жаждой новых, еще не изведанных наслаждений, не испытанных ощущений; но последние тотчас же теряют свою соль, как только станут известны. И достаточно какой-нибудь превратности судьбы для того, чтобы человек оказался бессильным перенести это испытание. Лихорадочное возбуждение падает, и человек видит, как бесплодно было все это смятение и как все это море беспредельных желаний не оставляет после себя никакого солидного запаса благополучия, который можно было бы использовать в годы тяжелых испытаний. Разумный человек умеет найти удовлетворение в том, чего ему удалось достигнуть, и не испытывает неустанной жажды погони за чем-либо большим, и потому в момент несчастного стечения обстоятельств он не склоняется под ударами судьбы и не падает духом. Но тот, кто всю свою жизнь жил только будущим, отдавал ему все силы души, тот не может найти на страницах своего прошлого ничего такого, что бы помогло ему перенести горечь настоящего, ибо вся прошлая его жизнь была только одним нетерпеливым ожиданием будущих благ. Ослепленный этим ожиданием, он искал далекого счастья, все время только ускользавшего от него. Когда какое-либо препятствие остановит такого человека, то все планы его окажутся разрушенными, и ни позади себя, ни перед собой ему не на чем будет остановить своего взора. В конце концов даже одно ощущение усталости способно породить безнадежное разочарование, ибо трудно не почувствовать всей бессмысленности погони за недостижимым.
И поэтому с полным основанием можно спросить себя: не в силу ли вышеуказанных причин морального порядка экономические кризисы были за последнее время столь плодовиты самоубийствами? В разумно дисциплинированном обществе отдельный индивид легче переносит все удары судьбы. Будучи заранее приучен к воздержанию и умеренности, человек с гораздо меньшим напряжением воли может претерпеть новые необходимые лишения. Но если человеку ненавистны всякие границы как таковые, то может ли более тесное ограничение не показаться невыносимым? Лихорадочное нетерпение, в котором человек жил до тех пор, менее всего предрасполагает к дальнейшему самоотречению. Как больно сознавать, что жизнь жестоко отбросила его назад, если единственной его жизненной задачей является стремление постоянно превосходить тот пункт, которого он в данный момент достиг. Самая дезорганизация, столь характерная для нашего экономического строя, широко открывает дверь для всякого рода авантюр. Фантазия работает неустанно, и так как над ней нет никакого сдерживающего начала, то она находится всецело во власти случая. Вместе с риском растет и процент неудач, и больше всего крахов наблюдается как раз тогда, когда они особенно убийственны.
А между тем эти наклонности настолько укоренились в обществе, что оно уже вполне привыкло к ним и считает их совершенно нормальным явлением. Часто утверждают, что чувство постоянного недовольства заложено в самой природе человека, что он без отдыха и покоя стремится к неопределенной цели. Страсть к бесконечному в настоящее время даже считается признаком морального превосходства, тогда как она может зародиться лишь в сознаниях расстроенных, возвышающих в закон эту беспорядочность, от которой они страдают. Символом веры сделалась доктрина возможно более быстрого прогресса. Но наряду с такими теориями, превозносящими благодеяния неустойчивости, можно наблюдать появление и других, которые, обобщая породившее их положение вещей, объявляют жизнь дурной, более обильной несчастьями, нежели радостями, полной обманчивых соблазнов. Так как этот разлад достигает своего апогея в экономическом мире, то и более всего жертв приходится именно на этот последний.
Промышленные и коммерческие отрасли занятий действительно насчитывают наибольшее число случаев самоубийства в своих рядах. Число это почти равняется тому, которое относится к свободным профессиям, а иногда даже превосходит его; особенно резко чувствуется обилие самоубийств в этой категории по сравнению с земледельческим населением. Это объясняется тем, что именно в сельской промышленности сдерживающие и регулирующие силы больше всего сохранили свое влияние и здесь нет такой благоприятной почвы для всякого рода лихорадочных спекуляций. В этой среде лучше всего сохранились общие основы прежнего экономического порядка. Разница эта была бы еще более значительна, если бы среди самоубийц промышленной среды делали точное различие между хозяином и рабочим, потому что вполне вероятно, что первые сильнее вторых захвачены ослаблением социальных уз. Громадный процент самоубийств среди так называемых рантье (720 человек на 1 млн) достаточно убедительно говорит нам о том, что к самоубийству сильнее всего склонны люди, облагодетельствованные судьбой. Все, что требует от людей известного подчинения, ослабляет влияние вышеуказанного состояния. Умственный горизонт низших классов ограничен пределом, поставленным им классами, стоящими выше, и от этого желания их носят более определенный характер. Но те, кто выше себя чувствует уже одно только пустое пространство, невольно в нем теряются при отсутствии той силы, которая могла бы отодвигать их назад.
Поэтому
Нельзя, конечно, отрицать, что между этим и эгоистическим видом самоубийства существует некоторое родство. И тот, и другой в своем корне определяются отчужденностью, недостаточной близостью общества к индивиду, но «сфера бездействия», если можно так выразиться, в этих двух случаях совершенно различна. В первом, т. е. при эгоистическом виде самоубийства, дефект находится в собственно коллективной деятельности, которая лишается своего смысла и значения. Наоборот, при аномичном самоубийстве решающую роль играют исключительно индивидуальные страсти, которые не встречают на своем пути никакой сдерживающей силы. Поэтому можно сказать, что эти два типа самоубийства, несмотря на то что они имеют целый ряд общих точек соприкосновения, остаются независимыми друг от друга. Можно отдавать на служение обществу все, что только есть в нашем существе по своей природе социального, и в то же время не уметь сдерживать своих желаний; можно, вовсе не будучи по натуре своей эгоистом, пребывать в аномичном состоянии, и наоборот. Эгоистическое и аномичное самоубийства большую часть своих жертв вербуют в разнородных слоях общества: первое распространено по преимуществу среди интеллигенции, в сфере умственного труда; второе наблюдается главным образом в мире торговли и промышленности.
Не одна только экономическая аномия оказывает свое действие на развитие самоубийств. Те случаи, которые имеют место при наступлении критического периода вдовства, объясняются, как мы уже говорили об этом раньше, влиянием домашней аномии, как неизбежного результата смерти одного из супругов. Расстройство семейного очага тяжело отзывается на том, кому приходится пережить своего жизненного спутника. Он не может приспособиться к своему новому одинокому положению, и соблазн самоубийства легче увлекает его. Но существует еще одна разновидность анемичного самоубийства, которая должна обратить на себя наше особое внимание как потому, что она в большинстве случаев имеет право считаться явлением хроническим, так и потому, что она бросает новый свет на самую природу и функцию брака.
В
Если сравнить различные страны с этой двойной точки зрения, то можно легко установить параллелизм этих двух явлений. Мы имеем в данном случае не только совпадение средних чисел, но даже и деталей. Исключение представляет собой только Голландия, где уровень самоубийств не соответствует числу разводов. Мы получим еще лучшее подтверждение этого закона, если повторим сравнение различных случаев по отношению к различным провинциям одной и той же страны. Например, в Швейцарии совпадение между двумя рассматриваемыми явлениями поразительно.
Наибольшее число разводов падает на протестантские кантоны, и в той же самой среде наблюдается всего больше случаев самоубийства. Затем следуют кантоны со смешанным населением, с обеих точек зрения, и наконец кантоны католические. Внутри каждой из этих групп нужно отметить такое же совпадение. Среди католических кантонов Золотурн, Аппенцель, Иннерроден выделяются своим количеством разводов; то же самое приходится заметить относительно числа происходящих там самоубийств.
Во Фрибурге, который представляет собою французский и католический кантон, наблюдается умеренное число разводов и в свою очередь умеренный процент самоубийств. Среди немецких протестантских кантонов всего сильнее в этом смысле выделяется Шафгаузен; он же стоит и во главе самоубийств. Среди кантонов со смешанным населением, за исключением Ааргау, можно наблюдать тот же порядок в обоих отношениях.
Аналогичный результат получается и в том случае, если сравниваются различные французские департаменты. Распределив их на восемь категорий в зависимости от их смертности – самоубийств, мы констатировали, что группы эти сохраняют тот же порядок по отношению к разводу и раздельному жительству супругов.
Установив это состояние, постараемся объяснить его.
Исключительно для памяти мы приведем сначала то объяснение, которое дает нам в общих чертах М. Бертильон. По его убеждению, число самоубийств и разводов варьирует параллельно, потому что и то, и другое явление зависят от одного фактора большего или меньшего количества плохо уравновешенных людей. В самом деле, говорит он, в стране тем большее количество разводов, чем больше число невыносимых супругов. Эти последние встречаются чаще всего среди людей неуравновешенных, с дурным, неустановившимся характером, темперамент которых в той же степени предрасполагает их к самоубийству; поэтому параллелизм этих двух явлений объясняется вовсе не тем обстоятельством, что развод сам по себе имеет влияние на наклонность к самоубийству, но их общим происхождением из одного источника, который они только разным образом выражают.
Совершенно произвольно и бездоказательно, однако, связывать таким образом развод с известными недостатками психопатического характера: нет никакого основания предполагать, чтобы в Швейцарии было в 15 раз больше людей неуравновешенных, чем в Италии, и в 6 или 7 раз больше, чем во Франции, а между тем развод в первой из этих стран встречается в 15 раз чаще, чем во второй, и приблизительно в 7 раз чаще, чем в третьей. Кроме того, мы теперь прекрасно знаем, насколько чисто индивидуальные причины играют слабую роль по отношению к самоубийству. В последующем изложении читатель найдет еще более веские доказательства неудовлетворительности этой теории.