Институт сообщил мне, что Хейнц давал показания по делу о смерти Гитлера, потому что случайно оказался в бункере Гитлера, когда облитое бензином тело горело, но было еще узнаваемо.
Привет отсюда, Хейнц, если ты это прочтешь.
Я действительно любил тебя, насколько я способен кого-нибудь любить.
Ты, я вижу, тоже хоть кого вокруг пальца обведешь!
Что ты делал в бункере Гитлера – искал свой мотоцикл и своего лучшего друга?
Глава двадцать вторая.
СОДЕРЖИМОЕ СТАРОГО ЧЕМОДАНА…
– Послушай, – сказал я моей Хельге в Гринвич Вилледж после того, как рассказал ей то немногое, что знал о ее матери, отце и сестре, – эта мансарда не может быть любовным гнездышком даже и на одну ночь. Мы возьмем такси. Поедем в какую-нибудь гостиницу. А завтра мы выкинем все это барахло и купим все совершенно новое. А потом поищем действительно приятное место для жилья.
– Я очень счастлива и тут, – сказала она.
– Завтра, – сказал я, – мы найдем кровать, такую же, как наша старая – две мили в длину и три в ширину и с изголовьем, прекрасным, как закат солнца в Италии. Помнишь? О боже, помнишь?
– Да, – сказала она.
– Сегодняшняя ночь в гостинице, а завтрашняя в такой постели.
– Мы едем сию минуту?
– Как скажешь.
– Можно я сначала покажу тебе мои подарки?
– Подарки?
– Подарки для тебя.
– Ты – мой подарок. Что мне еще надо?
– Это тебе, наверное, тоже надо, – сказала она, открывая замки чемодана. – Надеюсь, надо. – Она раскрыла чемодан. Он был набит рукописями. Ее подарком было собрание моих сочинений, моих серьезных сочинений, почти каждое искреннее слово, когда-либо написанное мною, прежним Говардом У. Кемпбэллом-младшим. Здесь были стихи, рассказы, пьесы, письма, одна неопубликованная книга – собрание сочинений жизнерадостного, свободного, молодого, очень молодого человека.
– Какое у меня странное чувство, – сказал я.
– Мне не надо было это привозить?
– Сам не знаю. Эти листы бумаги когда-то были мною. – Я взял рукопись книги – причудливый эксперимент под названием «Мемуары моногамного Казановы». – Это надо было сжечь, – сказал я.
– Я скорее сожгла бы свою правую руку.
Я отложил книгу, взял связку стихов.
– Что мог сказать о жизни этот юный незнакомец? – сказал я и прочел вслух стихи, немецкие стихи:
А в переводе? Примерно так:
Я прочитал это стихотворение вслух, затем еще одно. Я был и остался очень плохим поэтом. Я привожу эти стихи не для того, чтобы мной восхищались. Второе стихотворение, которое я прочел, было, я думаю, предпоследнее из написанных мною. Оно датировалось 1937 годом и называлось: «Gedanken uber unseren Abstand vom Zeitgeschehen», или, в переводе, «Размышления о неучастии в текущих событиях».
Оно звучало так:
В переводе:
– Каким образом все это оказалось у тебя? – спросил я у Хельги.
– Когда я приехала в Западный Берлин, – сказала она, – я пошла в театр узнать, сохранился ли он, остался ли кто-нибудь из знакомых и есть ли у кого-нибудь сведения о тебе. – Ей не надо было объяснять мне, какой театр она имела в виду. Она имела в виду маленький театр в Берлине, где шли мои пьесы и где Хельга часто играла ведущие роли.
– Я знаю, он просуществовал почти до конца войны, – сказал я. – Он еще существует?
– Да, – сказал она. – И когда я спросила о тебе, никто ничего не знал. А когда я рассказала им, кем ты когда-то был для этого театра, кто-то вспомнил, что на чердаке валяется чемодан, на котором написана твоя фамилия.
Я погладил рукописи.
– И в нем было это, – сказал я. – Теперь я вспомнил чемодан, вспомнил, как. я закрыл его в начале войны, вспомнил, как подумал тогда, что чемодан – это гроб, где похоронен молодой человек, которым я никогда больше не буду.
– У тебя есть копии этих вещей? – спросила она.
– Совершенно ничего, – сказал я.
– Ты больше не пишешь?
– Не было ничего, что я хотел бы сказать.
– После всего, что ты видел и пережил, дорогой?
– Именно из-за всего, что я видел и пережил, я и не могу сейчас ничего сказать. Я разучился быть понятным. Я обращаюсь к цивилизованному миру на тарабарском языке, и он отвечает мне тем же.
– Здесь было еще одно стихотворение, наверное, последнее, оно было написано карандашом для бровей на внутренней стороне крышки чемодана, – сказала она.
– Неужели? – сказал я.
Она продекламировала его мне:
В переводе:
Он был очень взбудоражен, потому что исчезла его кукурузная трубка. Я впервые видел его без трубки, впервые он продемонстрировал, как необходима трубка для его спокойствия. Он был так расстроен, что чуть не плакал.
– Кто-то взял ее или куда-то засунул. Не понимаю, кому она понадобилась, – скулил он. Он ожидал, что мы с Хельгой разделим его горе, видно, он считал исчезновение трубки главным событием дня.
Он был безутешен.
– Почему кто-то вообще трогал трубку? – сказал он. – Кому это было надо?
Он разводил руками, часто мигал, сопел, вел себя как наркоман с синдромом абстиненции, хотя никогда ничего не курил.
– Скажите мне, – повторял он, – почему кто-то взял мою трубку?
– Не знаю, Джордж, – сказал я раздраженно. – Если мы ее найдем, дадим тебе знать.
– Можно я поищу ее сам?
– Давай.
И он перевернул все вверх дном, гремя кастрюлями и сковородками, хлопая дверьми буфета, с лязгом шуруя кочергой под батареями.
Что сделал этот спектакль для нас с Хельгой, так это сблизил нас, привел нас к таким близким отношениям, к которым мы пришли бы еще не скоро.
Мы стояли бок о бок, возмущенные вторжением в наше государство двоих.
– Это ведь не очень ценная трубка? – спросил я.
– Очень ценная – для меня, – сказал он.
– Купи другую.
– Я хочу эту, я к ней привык. Я хочу именно эту. – Он открыл хлебницу, заглянул туда.
– Может, ее взяли санитары? – предположил я.
– Зачем она им? – сказал он.
– Может, они подумали, что она принадлежит умершему. Может, они сунули ее ему в карман? – сказал я.
– Вот именно! – заорал Крафт и выскочил в дверь.
Глава двадцать третья.
ГЛАВА ШЕСТЬСОТ СОРОК ТРИ…
Как я уже говорил, в чемодане Хельги среди прочего была моя книга. Это была рукопись. Я никогда не собирался ее публиковать. Я считал, что ее может напечатать разве только издатель порнографии.
Она называлась «Мемуары моногамного Казаковы». В ней я рассказывал, как обладал сотнями женщин, которыми для меня была моя жена, моя единственная Хельга. В этом было что-то патологическое, болезненное, можно сказать, безумное. Это был дневник, запись день за днем нашей эротической жизни первых двух военных лет – и ничего больше. Там не было даже никаких указаний ни на век, ни на континент.
Там были только мужчина и только женщина в самых разных настроениях. Обстановка обрисовывалась весьма приблизительно и то лишь в самом начале, а затем и вовсе исчезла.
Хельга знала, что я веду этот странный дневник. Это был один из многих способов поддержать на накале наш секс. Книга была не только описанием эксперимента, но и частью самого эксперимента – неловкого эксперимента мужчины и женщины, безумно привязанных друг к другу сексуально.
И более того.
Являвшихся друг для друга целиком и полностью смыслом существования, достаточным, даже если бы не было никакой другой радости.
Эпиграф к книге, я думаю, попадал прямо в точку.
Это стихотворение Вильяма Блейка «Ответ на вопрос»:
Здесь уместно добавить последнюю главу к «Мемуарам», главу 643, где описывается ночь, которую я провел с Хельгой в нью-йоркском отеле после того, как прожил столько лет без нее.
Я оставляю на усмотрение деликатного и искушенного издателя заменить невинными многоточиями все то, что может шокировать читателя.
Мемуары моногамного Казановы, глава 643
Мы были в разлуке шестнадцать лет. Вожделение мое этой ночью началось с кончиков пальцев. Постепенно оно охватило… другие части моего тела, и они были удовлетворены вечным способом, удовлетворены полностью, с… клиническим совершенством. Ни одна клеточка моего тела и, я уверен, моей жены тоже не осталась неудовлетворенной, не могла пожаловаться ни на досадную поспешность, ни на тщетность усилий, ни на… непрочность постройки. И все же наибольшего совершенства достигли кончики моих пальцев…
Это вовсе не означает, что я оказался стариком, не способным дать женщине ничего, кроме радостей… любовной прелюдии. Напротив, я был не менее… проворным любовником, чем семнадцатилетний… юноша со своей… девушкой.
И так же полон жажды познавать.
И эта жажда жила в моих пальцах.
Дерзкие, изобретательные, умные, эти… труженики, эти… стратеги…, эти… разведчики, эти… меткие стрелки исследовали свою территорию.
И все, что они находили, было прекрасно…
Этой ночью моя жена была… рабыней в постели… императора, она, казалось, ничего не слышала и даже не могла произнести ни слова на моем языке. И тем не менее, как выразительна она была, все говорили ее глаза, ее… дыхание, она не могла, не хотела сдерживать их…
И как до каждой жилки было знакомо и просто то, что говорило ее… тело… Это был рассказ ветра о ветре, розового куста о розе…
После нежных умных благодарных моих пальцев вступили другие инструменты наслаждения, полные нетерпения, лишенные памяти и условностей. Их моя рабыня принимала с жадностью… пока Мать-Природа, повелевавшая нашими самыми непомерными желаниями, уже не могла требовать большего. Мать-Природа сама возвестила конец игры… Мы откатились друг от друга…
Мы заговорили членораздельно впервые после того, как легли.
– Привет, – сказала она.
– Привет, – сказал я.
– Добро пожаловать домой, – сказала она.
На следующее утро небо было чистое, высокое, ясное, словно волшебный купол, хрупкий и звенящий, словно огромный стеклянный колокол.
Мы с Хельгой бойко вышли из отеля. Я был неистощим в своей учтивости, а моя Хельга была не менее великолепна в своем внимании и благодарности. Мы провели фантастическую ночь.
Я был одет не в свои военные излишки. Я был в том, что надел, когда удрал из Берлина и сорвал с себя форму Свободного Американского Корпуса. На мне было пальто с меховым воротником, как у импресарио, и синий шерстяной костюм – то, в чем меня схватили.
Причуды ради я был с тростью. Я делал потрясающие штуки с этой тростью: демонстрировал затейливые ружейные приемы, вращал ее, как Чаплин, играл ею, как в поло, объедками в водосточных канавах.
И все это время маленькая ручка моей Хельги скользила в бесконечном эротическом исследовании чувственной зоны между локтем и тугим бицепсом моей левой руки.
Мы шли покупать кровать, такую, как была у нас в Берлине.
Но все магазины были закрыты. День не был воскресеньем и, как мне казалось, не был праздником. Когда мы дошли до Пятой авеню, там, насколько видел глаз, развевались американские флаги.
– Великий Боже! – воскликнул я в изумлении.
– Что это значит? – спросила Хельга.
– Может, ночью объявили войну? – сказал я. Она судорожно сжала пальцами мою руку.
– Ты ведь так не думаешь, правда? – сказала она. Она думала, что это возможно.
– Я шучу, – сказал я. – Наверное, какой-то праздник.
– Какой праздник? – спросила она.
Я был в недоумении.
– Как твой хозяин в этой чудесной стране я должен был бы объяснить тебе глубокое значение этого великого дня в нашей национальной жизни, но мне ничего не приходит в голову.
– Ничего?
– Я так же озадачен, как и ты. Или как принц Камбоджи.