Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Учитель - Шарлотта Бронте на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Servez-vous, mon garçon[53], – мягко произнес он, дождавшись, когда я положу два огромных комка континентального сахара в его чашку. – А заодно расскажите, что вас задержало у мадемуазель Ретер. Мне известно, что уроки в нее в пансионе заканчиваются, как и в моем, в четыре, а вы вернулись в шестом часу.

– Мадемуазель пожелала поговорить со мной, месье.

– Вот как? Можно узнать о чем?

– Мадемуазель, в сущности, говорила ни о чем, месье.

– Изобретательно! Неужели этот разговор она завела в классе, в присутствии учениц?

– Нет. Как и вы, месье, она пригласила меня к себе в гостиную.

– А старая дуэнья, мадам Ретер, с которой сплетничает моя матушка, присутствовала при этом?

– Нет, месье. Мне выпала честь остаться с мадемуазель наедине.

– C’est joli – cela, – произнес месье Пеле и улыбнулся, глядя в огонь.

– Honi soit qui mal y pense, – негромко, но многозначительно откликнулся я.

– Je connais un peu ma petite voisine – voyez-vous[54].

– В таком случае вы наверняка поможете мне понять, зачем мадемуазель заставила меня битый час сидеть на диване и слушать, как она многословно и неутомимо распространяется о пустяках.

– Она изучала вас.

– И мне так показалось, месье.

– Она узнала, в чем ваша слабость?

– А в чем она состоит?

– В сентиментальности, в чем же еще. Любой женщине достаточно вонзить копье поглубже, чтобы обнаружить в вашей груди неиссякающий источник сентиментальности, Кримсуорт.

Мне показалось, что сердце мое облилось кровью, прежде чем вспыхнули щеки.

– Это под силу далеко не всем женщинам, месье.

– А мадемуазель Ретер? Говорите не таясь, mon fils; elle est encore jeune, plus âgée que toi peut-étre, mais juste assez pour unir la tendresse d’une petite maman а l’amour d’une épouse dévouée; n’est-ce pas que cela t’iràit supêrieu-rement?[55]

– Месье, я предпочел бы видеть свою жену женой, а не заменой моей матери.

– Стало быть, для вас она старовата?

– Если бы речь шла только о возрасте, он ни в коем случае не стал бы помехой.

– Чем же она вам не угодила, Уильям? Ведь она мила, не так ли?

– Очень. Ее волосами и цветом лица я могу лишь восхищаться, а сложена она на редкость грациозно для бельгийки.

– Браво! А ее лицо? Его черты? Как они вам?

– Резковаты, особенно рот.

– Ах да! Рот. – Месье Пеле подавил усмешку. – Ее рот – признак твердости характера, зато улыбка прелестна, вы не находите?

– Ей недостает искренности.

– Верно, но виной тому брови – вы заметили, какие у нее брови?

Я ответил отрицательно.

– Значит, не обращали внимание, как она опускает глаза?

– Нет.

– А стоило бы. Понаблюдайте за ней, когда она вяжет или занята другой женской работой и сидит – олицетворение покоя, невозмутимая, занятая своими спицами и шелком, а между тем вокруг ведут разговоры, в которых неизбежно выказывают особенности характера или затрагивают насущные интересы, но она не принимает в них участия; единственная забота ее смиренного женственного ума – ее вязанье; ее лицо – как маска: ни одобрительной улыбки, ни укоризненной гримасы; маленькие ручки прилежно выполняют немудреную работу; ей бы только закончить кошелек или греческую шапочку – и довольно с нее. Если к ней приблизится джентльмен, она лишь погрузится глубже в свою безмятежность, на ее лице отразятся кротость и скромность, окутывая, как дымкой, ее привычное выражение. Взгляните в этот момент на ее брови, et dîtes-moi s’il n’y a pas du chat dans l’un et du renard dans l’autre[56].

– Непременно присмотрюсь, как только представится возможность, – пообещал я.

– А потом, – продолжал месье Пеле, – веки дрогнут, светлые ресницы приподнимутся, голубые глаза метнут краткий, испытующий, внимательный взгляд и снова спрячутся.

Мы обменялись улыбками, помолчали несколько минут, потом я спросил:

– Как думаете, она когда-нибудь выйдет замуж?

– Замуж? А как же иначе? Конечно, она решительно настроена выйти замуж, как только представится достойная партия, и кому, как не ей, знать, какое впечатление она способна производить? Кому по душе больше, чем ей, втихомолку прибирать добычу к рукам? Вряд ли я ошибусь, предположив, что в вашем сердце, Кримсуорт, уже остались следы ее вкрадчивых шагов.

– Ее следы? Ну уж нет! Мое сердце не половица, чтобы по нему расхаживать.

– Нежные прикосновения patte de velours[57] ему не навредят.

– Никаких patte de velours я покамест не заметил: со мной она чопорна и сдержанна.

– Это лишь начало, дабы уважение стало фундаментом, симпатия – первым этажом, любовь – надстройкой; мадемуазель Ретер сведуща в архитектуре.

– А заинтересованность, месье Пеле? Как же она? Неужели мадемуазель Ретер не принимает ее во внимание?

– Принимает, вне всякого сомнения: подобно цементу, заинтересованность скрепит между собой камни. Но довольно о директрисе: поговорим об ученицах. N’y a-t-il pas de belles études parmi ces jeunes têtes?[58]

– Достойных внимания? Есть любопытные – по крайней мере так мне показалось, но вряд ли можно судить о них по первому впечатлению.

– А-а, скрытничаете!.. Но скажите, неужели этот цветник ничуть не смутил вас?

– Поначалу мне было не по себе, но я взял себя в руки и провел урок как ни в чем не бывало.

– Не верю.

– Тем не менее это правда. Поначалу они казались мне ангелами, но этому заблуждению было не суждено продлиться: трое самых старших и миловидных взяли на себя труд просветить меня и действовали так умно, что уже через пять минут я понял, что по меньшей мере эти трое – сущие кокетки.

– Je les connais! – встрепенулся месье Пеле. – Elles sont toujours au premier rang à l’église et à la promenade; une blonde superbe, une jolie espiégle, une belle brune[59].

– Да, они.

– Все они прелестницы, модели для художников, какую живописную группу они образовали бы вместе! Элали – да, я знаю, как их зовут, – с ее шелковыми заплетенными волосами и гладким, как слоновая кость, лбом. Ортанс с каскадами каштановых локонов – заплетенных, уложенных, скрученных, словно она уже не знала, как справиться с этим изобилием, с ее карминовыми губками, щеками цвета дамасской розы, с проказливыми, смешливыми глазами. И Каролина де Блемон! Вот она, красота! Красота совершенства. Как вьются смоляные кудри вокруг этого лица – лица гурии! Как пленительны губы! Как роскошны черные глаза! Ваш Байрон боготворил бы ее, а вы, холодный и черствый уроженец острова, рядом с несравненной Афродитой наверняка притворились строгим и равнодушным?

Меня насмешило бы воодушевление директора, если бы я поверил в его искренность, но его тон намекал – это притворный восторг. Казалось, он изображал увлеченность, только чтобы усыпить мою бдительность, вызвать во мне ответный прилив откровенности, потому я даже не улыбнулся. Он продолжал:

– Согласитесь, Уильям, приятная внешность Зораиды Ретер невзрачна и заурядна в сравнении с очарованием некоторых ее учениц.

Эти слова насторожили меня, я уже не сомневался в том, что месье Пеле по каким-то причинам (известным ему самому, но непостижимым в то время для меня) пытается навязать мне мысли и желания, в моем представлении далекие от благопристойных. В этом противозаконном подстрекательстве таилось противоядие от него, и когда месье Пеле добавил, что «за каждой из этих трех красавиц дают недурное приданое; при умелом обхождении неглупый и хорошо воспитанный молодой человек вроде вас мог бы завладеть рукой, сердцем и кошельком любой из этих трех граций», я поразил его взглядом в упор и недоуменным «что, месье?».

Он принужденно засмеялся, заверил, что просто пошутил, и стал допытываться, как меня угораздило принять его слова всерьез. В этот момент колокол возвестил, что час игр и отдыха окончен; по вечерам месье Пеле обычно читал своим ученикам какие-нибудь пьесы или романы. Не дожидаясь моего ответа, он поднялся и направился к двери, напевая что-то из куплетов Беранже.

Глава 12

Продолжая посещать пансион мадемуазель Ретер, я каждый день пользовался случаем, чтобы сравнить идеал с действительностью. Что я знал о женской натуре до приезда в Брюссель? Немногое. Какой она мне представлялась? Туманной, неопределенной, хрупкой, заманчивой. Теперь же, соприкоснувшись с ней, я обнаружил, что она вполне материальна, тверда и порой тяжела; в ней присутствовали металлы – свинец и железо.

Идеалисты, мечтающие об ангелах во плоти и живых цветах! Обратите внимание: я достаю из папки пару набросков карандашом с натуры. Они были сделаны во втором классе пансиона мадемуазель Ретер, где не ощущалось недостатка в объектах для изучения – здесь собралось более сотни экземпляров вида jeune fille[60]. Разнообразие их происхождения было таким, что я, сидя на своем возвышении и обводя взглядом длинные ряды парт, видел перед собой француженок и англичанок, уроженок Бельгии, Австрии и Пруссии. Большинство принадлежало к буржуазным кругам, но были здесь и графини, дочери двух генералов и нескольких полковников, капитанов, видных чиновников, а с ними соседствовали будущие demoiselles de magasins[61] и коренные жительницы этих мест, фламандки. Почти одинаковая одежда, мало различающиеся манеры; исключения встречались, но тон задавало большинство, а тон этот был бесцеремонный, шумный, лишенный снисходительности друг к другу или учителям, свидетельствующий о стремлении только к личной выгоде и удобствам, о жестоком равнодушии к интересам и удобствам всех прочих. В корыстных целях чуть ли не все были способны на дерзкую ложь. Все были любезными ради своей выгоды, но едва любезность переставала быть выгодной, моментально и умело выказывали ледяную холодность. Открытые ссоры случались редко, но злые слухи за спиной распускались постоянно. Школьные правила запрещали близкую дружбу, и уважение учениц друг к другу проявлялось лишь в той мере, которая была необходима, чтобы без труда найти себе компаньонку в минуты досадной скуки и одиночества. Всем до единой полагалось вырасти, не имея ни малейшего представления о пороке. Девиц воспитывали если не невинными, то невежественными, принимая для этой цели многочисленные меры предосторожности. Тогда почему же по достижении четырнадцати лет лишь некоторые из них были способны скромно и прилично смотреть в лицо мужчине? Ответом на самый обычный мужской взгляд становился либо дерзкий до бесстыдства флирт, либо развязные, глупые усмешки. Я не посвящен в тайны римского католичества и не силен в богословии, но сдается мне, корень этой ранней нечистоты, столь очевидной и повсеместной в католических странах, – в укладе, если не в учении, римско-католической церкви. Я описываю то, что видел своими глазами. Эти девушки принадлежали к так называемым респектабельным слоям общества, выросли под строгим и внимательным надзором, тем не менее в массе были испорчены. Довольно общих замечаний, перейдем к конкретным примерам.

Первый из них – портрет в полный рост Аурелии Козлоу, немецкой фрейлейн, точнее, наполовину немки, наполовину русской. Эту восемнадцатилетнюю девицу отослали в Брюссель завершать образование, она среднего роста и худощавого сложения, с длинным телом и короткими ногами, с развитым, но бесформенным бюстом; талия безжалостно стянута тугим корсетом, платье аккуратно оправлено, большие ступни вбиты в узкие ботинки; головка маленькая, волосы гладкие, заплетенные, прилизанные, словно приклеенные к голове все до последнего волоска; лоб очень низкий, мстительные серые глаза крошечные, как бусинки, в лице есть что-то татарское – довольно плоский нос, слишком высокие скулы, хоть в целом оно не уродливо; цвет лица неплох. Такова внешность. Что касается умственных способностей, Аурелия плачевно необразованна и невежественна, не способна правильно писать даже на родном немецком; при своей неуспеваемости по французскому и тщетных, более похожих на фарс попытках выучить английский, она просидела в школе двенадцать лет, но продвигалась вперед еле-еле, так как все упражнения, все задания выполняли за нее другие, а уроки она отвечала, подглядывая в спрятанный на коленях учебник. У меня не было возможности наблюдать за Аурелией постоянно, поэтому я не знал ее привычек, но, судя по состоянию ее парты, книг и тетрадей, я сказал бы, что она неопрятна и даже грязна; как я уже отмечал, ее платье содержалось в порядке, но, проходя мимо ее скамьи, я замечал, что Аурелии давно пора вымыть шею, а по ее волосам, сальным и вдобавок блестящим от помады, не хочется провести ладонью и уж тем более погрузить в них пальцы. Поведение Аурелии в классе, по крайней мере в моем присутствии, изумляет и явно свидетельствует о ее глупости. Завидев меня в дверях, она толкает в бок соседку и сдавленно прыскает; пока я иду на свое место на возвышении, буквально ест меня глазами, словно решив привлечь мое внимание, а если удастся – всецело завладеть им, для чего она пробует на мне силу самых разных взглядов: томных, дерзких, насмешливых, хищных. Для такого обстрела я неуязвим – ибо мы пренебрегаем тем, что нам дарят в изобилии и без всяких просьб, – поэтому Аурелия начинает издавать звуки: вздыхает, стонет, бормочет что-то бессвязное на несуществующем языке. Когда я расхаживаю по классу, она выставляет ногу из-под парты и старается задеть мою ногу; если по неосторожности я задеваю ее ботинок, она чуть не бьется в конвульсиях, с трудом подавляя смех, а если вовремя замечаю ловушку и обхожу ее, то слышу, как Аурелия еле слышно бранит меня на скверном французском с невыносимым нижненемецким акцентом.

Недалеко от мадемуазель Козлоу сидит юная Адель Дронсар – невысокая, коренастая бельгийка, широкая в талии, с короткими шеей и конечностями. У нее здоровый румянец, крупные и правильные черты лица, чистый разрез ясных карих глаз, светло-каштановые волосы, крепкие зубы. В свои без малого пятнадцать лет она развившаяся, как двадцатилетняя здоровая англичанка. Судя по описанию, простоватая, но симпатичная девица, верно? Так вот, когда бы я ни обводил класс взглядом, он неизменно встречался со взглядом Адели, вечно и зачастую успешно подстерегающей меня. Этот цепкий взгляд придавал девушке, такой юной, свежей и цветущей, сходство с Горгоной. О подозрительности и тяжелом, угрюмом характере говорил ее лоб, о порочных наклонностях – глаза, о зависти и коварстве, достойном пантеры, – рот. Как правило, Адель сидела неподвижно, ее крупная фигура, казалось, была начисто лишена гибкости, а большая голова, широкая в основании и узкая у макушки, с трудом поворачивалась на короткой шее. У Адели имелось всего два выражения лица, из которых преобладало неприязненное, недовольное и угрюмое, изредка его сменяла убийственно-злорадная усмешка. Ученицы избегали ее: дрянных натур среди них было немало, но ни одна не была настолько дрянной, как Адель.

Аурелия и Адель были ученицами первого отделения второго класса, во втором отделении которого училась пансионерка Хуанна Триста, особа смешанного испанского и бельгийского происхождения. Ее мать-фламандка умерла, отец-каталонец занимался коммерцией на *** островах, где родилась Хуанна и откуда ее отправили на учебу в Европу. Я нередко гадал, кто бы согласился принять под крышу своего дома эту девицу, увидев ее голову и внешность. Форма черепа у нее была в точности как у папы Александра VI, шишки доброжелательности, почтительности, совестливости и преданности странно малы, зато шишки самолюбия, упрямства, агрессии и воинственности – до нелепости велики; голова, скошенная на манер односкатной крыши, сужалась ближе ко лбу и расширялась к затылку. Хуанна была миловидна, несмотря на крупные и отчетливые черты, обладала жестким и желчным темпераментом. У нее были смуглая бледная кожа, черные глаза и волосы, угловатая и негибкая, но соразмерная фигура. Ей минуло пятнадцать.

Излишней худобой Хуанна не страдала, но выглядела изнуренной, в ее глазах горели ярость и голод, на узком лбу едва хватило бы места, чтобы высечь два слова – «бунт» и «ненависть»; а еще на ее лице оставила характерный отпечаток трусость – по-моему, в глазах. Мадемуазель Триста сочла своим долгом нарушить ход моих первых уроков, старательно создавая череду помех: фыркала как лошадь, брызжа слюной, отпускала непристойности. Она сидела в окружении немыслимо вульгарных, неразвитых фламандок, в том числе двух-трех образцов такой тупости и нравственного уродства, распространенность которых в этой стране и ее окрестностях словно доказывает, что в подобном климате человек вырождается душой и телом. Вскоре я обнаружил, что эти ученицы полностью подпали под влияние мадемуазель Триста, с их помощью она однажды закатила настолько хамский скандал, что мне пришлось сначала поднять ее и еще двух учениц с мест, заставить простоять пять минут, а потом выставить из класса: сообщниц – в соседний с классом зал, зачинщицу в чулан, заперев его на ключ, который положил в карман. Суд я вершил в присутствии растерянной мадемуазель Ретер: столь суровые наказания в ее заведении доныне не практиковались. На испуг директрисы я ответил сначала невозмутимым взглядом, а потом улыбкой, которая ее успокоила. Хуанна Триста прожила в Европе достаточно долго, поэтому успела отплатить черной неблагодарностью всем, кто был к ней добр, а потом отправилась на острова, к отцу и его рабам, которых, как она сама говорила, можно бить и пинать сколько угодно.

Вот три портрета, взятые из жизни. Мне помнятся и другие, столь же выразительные и еще менее приятные, однако я умолчу о них.

Несомненно, читатель уже ждет от меня чего-то противоположного, каких-нибудь отрадных подробностей – очаровательных девичьих головок, словно окруженных нимбом, олицетворений невинности, голубок, прижимаемых к груди. Нет, ничего подобного мне не встречалось, следовательно, нечего изображать.

Среди учениц самым добрым нравом обладала маленькая местная уроженка Луиза Пат: она была достаточно благожелательна и покладиста, но ей недоставало образованности и хороших манер; мало того, и она была заражена притворством, не ведала, что такое честь и принципы, даже не слышала о них.

Менее всех прочих порицания была достойна бедная малышка Сильвия, о которой я уже упоминал. Сильвия была благовоспитанной, сообразительной и даже искренней, насколько позволяла ее религия, но изъян заключался в ее физическом состоянии, слабое здоровье препятствовало развитию и охлаждало пыл, и поскольку ей было суждено уйти в монастырь, душевно она уже настраивалась на монастырский лад, и по тихому, заученному послушанию становилось ясно, что она уже приготовилась к своему будущему, вверила независимость мыслей и поступков какому-нибудь деспотичному духовнику. Она не имела своего мнения, не выбирала компаньонок или занятия, во всем подчиняясь чужой указке. Как бледный и бездушный автомат, она целыми днями выполняла то, что было велено, но не то, что нравилось, или то, что подсказывала внутренняя убежденность. Несчастная будущая монахиня заранее научилась подчинять свой рассудок воле духовного наставника. В заведении мадемуазель Ретер она была образцовой ученицей – бледное, болезненное существо, в котором едва теплилась жизнь, а душой владели чары папизма!

Нескольких англичанок, обучавшихся в том же пансионе, можно было отнести к двум группам. Первую составляли англичанки с континента, главным образом дочери разорившихся авантюристов, изгнанных за пределы родины долгами или бесчестьем. Эти бедняжки не знали преимуществ установившегося домашнего уклада, соблюдения приличий или добротного протестантского образования; успевали поучиться то в одной, то в другой католической школе, пока их родители кочевали из страны в страну – из Франции в Германию, из Германии в Бельгию, усваивали мало знаний, зато много дурных привычек, теряли всякое представление о началах религии и морали, питали нелепое безразличие ко всему, что возвышает человека. Их отличала неизменная мрачная подавленность, вызванная потерей чувства собственного достоинства, а также тем, что ученицы-католички, ненавидя их как англичанок и презирая как еретичек, постоянно их запугивали.

Во вторую группу входили англичанки из Великобритании. За все время моего посещения пансиона я не насчитал бы и десятка таковых. Все они носили чистую, но незатейливую одежду, небрежно (по сравнению с тугими и приглаженными прическами иностранок) укладывали волосы, держались прямо, обладали гибкостью стана, белизной и тонкостью рук, лица хоть и отличались неправильностью черт, но по сравнению с бельгийскими выглядели умнее, выражения лиц были скромными и серьезными; этим девушкам от природы досталось умение соблюдать приличия и вести себя благопристойно, благодаря чему мне хватало одного взгляда, чтобы отличить дочерей Альбиона и протестантской церкви от выкормышей Рима, подопечных иезуитства. Вдобавок британки были горды; зная, что сверстницы с континента завидуют им и в то же время высмеивают, они отражали оскорбления строгой вежливостью и молчаливой надменностью, сторонились компаний и в окружении людей выглядели одинокими.

Этим пестрым собранием руководили три учительницы, все француженки. В мадемуазель Пелажи и мадемуазель Сюзетт не было ничего примечательного: заурядная внешность, заурядные манеры, темперамент, мысли, чувства и взгляды, и если бы мне вздумалось посвятить им главу, я решительно ничего не смог бы добавить к сказанному. Внешность и манеры мадемуазель Зефирины выглядели несколько достойнее, по характеру она была истинной парижской кокеткой – коварной, меркантильной и черствой. Иногда я видел и четвертую классную даму, которая ежедневно приходила преподавать шитье, плетение, или починку кружев, или еще какое-нибудь столь же замысловатое рукоделие, но видел лишь мимоходом, когда она сидела в окружении старших учениц с пяльцами, потому не мог понаблюдать за ней. Я заметил только, что для наставницы вид у нее слишком девический, а в остальном малопримечательный, а характер, по-видимому, излишне мягкий, так как ученицы, похоже, постоянно оспаривали ее авторитет. Эта учительница не жила в пансионе и звали ее, кажется, мадемуазель Анри.

В этом скопище изъянов и ничтожеств, в том числе порочных и невзрачных (к этим последним многие отнесли бы двух-трех сдержанных, молчаливых, вежливых и скромно одетых британок), благоразумная, проницательная и учтивая директриса сияла неизменно, как звезда над блуждающими огоньками болота. Прекрасно сознавая свое превосходство, внутренне она блаженствовала и потому не теряла присутствия духа, несмотря на все заботы и ответственность, естественные в ее положении; потому и в душе ее царило спокойствие, лоб оставался гладким, манеры сдержанными. Ей нравилось – а кому бы не понравилось? – входить в класс и видеть, что одного ее появления достаточно, чтобы вокруг воцарился порядок, которого подчиненные зачастую не могли добиться никакими увещеваниями и угрозами; нравилось отличаться, притом разительно, от тех, кто ее окружал, и знать, что ей полагается пальма первенства не только за таланты, но и за внешность (все три учительницы были дурнушками). С ученицами она управлялась так снисходительно и ловко, неизменно оставляя себе привилегию награждать и хвалить и предоставляя подчиненным бранить и наказывать, что девицы чтили ее, если не обожали; наставницы недолюбливали директрису, но подчинялись потому, что сознавали свое приниженное положение во всем; приходящие учителя в той или иной степени находились под ее влиянием: одного она подчинила, зная его вспыльчивый нрав, другого – тем, что помнила о его мелких прихотях, третьего – лестью, четвертого, самого робкого, запугивала строгим выражением лица, а за мной по-прежнему наблюдала, испытывала меня самыми хитроумными способами, ходила вокруг меня кругами, озадаченная, но упорная; видимо, я представлялся ей гладким скалистым утесом, на котором нет ни выступа, ни древесного корня, ни пучка травы, за которые можно ухватиться, взбираясь на вершину. Мадемуазель Ретер то льстила мне, проявляя безукоризненный такт, то читала нравоучения, то пыталась выведать, насколько уязвим я для меркантильности, то делала вид, что в ней пробуждаются чувства, зная, что некоторых мужчин легко покорить слабостью, и тут же, вспомнив, что другим порой приходит в голову восхищаться умными женщинами, принималась демонстрировать блеск ума. Уклоняться от этих стрел было приятно и совсем нетрудно; как мне нравилось, дождавшись, когда она почти поверит в свою победу, вдруг увернуться и с едва заметной насмешкой улыбнуться ей прямо в глаза, а потом наблюдать, как она сносит едва прикрытое, хоть и безмолвное унижение. И все-таки она продолжала упорствовать, и я вынужден признаться, что в конце концов ее пальчик, ощупав ларчик со всех сторон, коснулся скрытой пружины, и крышка тут же открылась, а искательница протянула руку за лежащим внутри сокровищем. Продолжайте читать, и вы узнаете, что было дальше – украла она находку, сломала или же крышка вдруг захлопнулась, прищемив ей пальцы.

Это случилось в тот день, когда я был не расположен давать урок: я сильно простудился, кашлял, за два часа непрерывного говорения охрип и выбился из сил, а когда наконец покинул класс и брел по коридору, то повстречавшаяся мне мадемуазель Ретер с тревогой заметила, что я выгляжу бледным и усталым.

– Мне нездоровится, – подтвердил я.

Она вдруг встрепенулась:

– Вы не уйдете отсюда, пока не освежитесь и не переведете дух.

Она уговорила меня пройти в гостиную и все время моего пребывания там была сама доброта и мягкость.

На следующий день она отнеслась ко мне еще добрее, заглянула в класс проверить, закрыты ли окна, нет ли сквозняков, с дружеским усердием советовала не переутомляться, а когда я уходил, первая подала мне руку, и я почтительным, мягким пожатием дал ей понять, что оценил ее жест. В ответ она радостно улыбнулась, и я решил, что она очаровательна. Остаток вечера я изнывал от нетерпения, ожидая, когда же наконец наступит следующий день и я снова увижу мадемуазель Ретер.

Не разочаровав меня, она провела в классе весь мой следующий урок и часто поглядывала на меня почти с симпатией. Пробило четыре, мадемуазель Ретер вслед за мной вышла из класса, заботливо осведомилась о моем здоровье и мягко упрекнула за то, что я говорил слишком громко и переутомился; выслушивая ее, я остановился у застекленных дверей, которые вели в сад; двери были распахнуты, выдался чудесный день, я любовался солнцем, цветами и чувствовал, что счастлив. Приходящие ученицы уже покидали классы и собирались в коридоре.

– Вы не подождете в саду несколько минут, пока они не разойдутся? – предложила мадемуазель Ретер.

Я молча спустился в сад, потом обернулся со словами:

– Вы со мной?

Через минуту мы с директрисой уже брели по аллее между плодовыми деревьями, стоявшими в то время в цвету, с ветками, усыпанными белыми бутонами среди нежно-зеленых листьев. Небо было голубым, воздух – неподвижным, майский день благоухал и прельщал красками.

Очутившись после душного класса в окружении цветов и листвы, рядом с милой, улыбчивой и заботливой дамой, кем я чувствовал себя? Человеком, которому можно лишь позавидовать. Казалось, сбылись все романтические мечты, рожденные моим воображением еще в то время, когда сад скрывали от меня злополучные доски на окнах. Когда же аллея сделала поворот и он вместе с высокими кустами скрыл из виду пансион и дом месье Пеле, а также другие дома, амфитеатром окружавшие этот зеленый уголок, я подал руку мадемуазель Ретер и повел ее к садовой скамье под сиренью. Она села, я устроился рядом. Слушая ее непринужденный разговор, я вдруг осознал, что почти влюблен. Прозвонили к ужину – и в пансионе, и в доме месье Пеле, нам предстояло расстаться, но я задержал ее.

– Я хотел бы получить кое-что, – сказал я.

– Что именно? – просто спросила Зораида.

– Всего один цветок.

– Сорвите сами – один, два или двадцать, как пожелаете.

– Нет, довольно одного, но чтобы его сорвали вы и дали мне.

– Что за причуды! – воскликнула она, но приподнялась на цыпочки, выбрала красивую гроздь сирени, сорвала и протянула мне изящным жестом.

Я принял дар и направился прочь, довольный настоящим и обнадеженный на будущее.

Тот майский день был прекрасен, и он завершился лунной ночью, теплой и безмятежной, совсем как летом. Я хорошо запомнил ее, потому что после многочасовых бдений над тетрадками, усталый и угнетенный теснотой своей комнаты, открыл прежде заколоченное окно – с тех пор, как я стал учителем в пансионе для девиц, я убедил мадам Пеле убрать доски, так как, наблюдая за играми своих учениц в саду, я не нарушал никаких правил приличия. Я присел в оконной нише, оперся рукой о подоконник и выглянул наружу: надо мной простиралось безоблачное ночное небо, лунный свет приглушил мерцание звезд, а внизу, под окном, раскинулся сад, словно сотканный из серебристого света и густых теней, освеженный росой, источающий благоухание закрывшихся на ночь бутонов, и вся эта картина была неподвижна, ни один листок не шевелился в застывшем воздухе.

Мое окно выходило прямо на одну из дорожек сада мадемуазель Ретер, прозванную «l’allee défendue»[62], – на ней, проходящей почти вплотную к забору школы для мальчиков, ученицам запрещалось появляться. Здесь сирень и ракитник разрослись особенно пышно, образуя подобие беседки и заслоняя скамью – ту самую, где сегодня днем я сидел рядом с молодой директрисой. Без лишних слов ясно, что, пока я сидел, перегнувшись через подоконник, а мой взгляд блуждал то по дорожкам и бордюрам сада, то по окнам дома, фасад которого белел среди листвы, мысли мои были только о мадемуазель Ретер. Я гадал, где находится ее комната, пока узкие полоски света, проникавшие сквозь решетчатые ставни на одном из окон, не подсказали мне ответ.

«Поздно она ложится, – думал я, – сейчас, должно быть, около полуночи. Удивительная женщина, – мысленно продолжал я, – она оставляет приятные воспоминания; да, красавицей ее не назовешь, зато ее облик гармоничен, и это мне нравится; каштановые волосы, голубые глаза, свежие щеки, белая шея – все мне по душе. И потом, я ценю ее ум; мне ненавистна мысль о женитьбе на кукле или глупышке: даже самая красивая, но безмозглая кукла хороша для медового месяца, но когда страсть остынет[63], как страшно узнать, что пригрел на груди комок воска и пару деревяшек, сжимать в своих объятиях тупицу и вспоминать, что я сделал ее равной себе – нет, возвел на пьедестал! – и в результате вынужден до конца своих унылых дней жить рядом с существом, не понимающим моих слов, неспособным оценить мои мысли или хотя бы посочувствовать мне! Итак, у Зораиды Ретер есть такт, – продолжал я, – характер, рассудок и проницательность, а вот есть ли у нее сердце? Какая славная, наивная улыбка играла у нее на губах, когда она протянула мне веточку сирени! Я считал Зораиду хитрой, скрытной, корыстной – а вдруг это не столько проявление скрытности и лицемерия, сколько попытки сдержанной натуры незаметно преодолеть досадные трудности? А что касается корысти, так она просто ищет свой путь в жизни, и кто вправе осудить ее? Даже если ей и вправду недостает твердых нравственных принципов, разве это ее вина, а не беда? Ее воспитали в духе католичества; если бы она родилась англичанкой и воспитывалась в лоне протестантской церкви, возможно, к ее достоинствам прибавилась бы цельность. А если бы вышла за англичанина-протестанта, неужели она, такая рассудительная и умная, не признала бы вскорости превосходство праведности над выгодой, честности над уловками? На такой эксперимент не жаль времени; завтра же возобновлю наблюдения. Она знает, что я слежу за ней, но как она спокойна под пристальным взглядом! Словно он не раздражает, а радует ее».

Мой мысленный монолог прервала музыкальная фраза: кто-то искусно играл на рожке – в парке или на Плас-Рояль. Мелодия звучала так сладко, так ласкала слух в этот поздний час, в тишине безмолвного царства луны, что я, забыв о своих размышлениях, прислушался. Рожок играл все тише, пока не умолк совсем, и я приготовился вновь насладиться ночной тишиной. Но не тут-то было: что за шепот нарушил ее – приглушенный, но звучащий совсем близко и постепенно приближающийся? Очевидно, чей-то разговор, хоть и вполголоса, но все равно различимый, происходивший чуть ли не под моим окном. Первому собеседнику ответил второй; если первый голос принадлежал мужчине, то второй – женщине, и вскоре я разглядел обоих, медленно бредущих по аллее. Поначалу я видел лишь силуэты, но в конце аллеи оба шагнули в лунный луч, оказались прямо передо мной, и стало ясно, что это мадемуазель Зораида Ретер, идущая то ли за руку, то ли под руку (забыл, как именно) с моим начальником, доверенным лицом и советчиком, месье Франсуа Пеле, который проговорил:

– A quand donc le jour des noces, ma bien-aimée?[64]

Послышался ответ мадемуазель:

– Mais, François, tu sais bien qu’il me serait impo-ssible de me marier avant les vacances[65].

– Значит, еще июнь, июль и август! – воскликнул директор. – Выдержу ли я так долго? Я способен сию же минуту испустить дух у твоих ног, лишившись терпения!

– Что ж, если ты умрешь, все удастся уладить без нотариусов и контрактов, а траурные платья шьют быстрее, чем свадебные.



Поделиться книгой:



Регистрация