— Я, однако, хочу предложить вам шанс заработать ваш пудинг, де Зут, — лишь из уважения к выбору Анны. Директор Ост-Индского дома ходит в мой клуб. Если вы хотите стать моим зятем так же сильно, как говорите об этом, он может устроить вас на должность клерка на Яве. На пять лет. Официальное жалованье незначительно, но молодой человек со способностями может многого добиться. Ответ вы должны дать сегодня: «Фадреландет» отплывает из Копенгагена через две недели…
— Новые друзья? — Ван Клиф смотрит на него из двери в зал.
Якоб отворачивается от миноги:
— К сожалению, я не могу позволить себе роскошь выбора, господин заместитель директора.
Ван Клиф хмыкает, услышав искренние слова.
— Господин Ворстенбос желает видеть вас.
— Вы присоединитесь к нам?
— Чугунные чушки сами по себе не взвесятся и не погрузятся, де Зут, о чем мне остается только сожалеть.
Глядя на термометр, висящий рядом с портретом Вильгельма Молчаливого, Унико Ворстенбос щурится. Он порозовел от жары и блестит от пота.
— Я попрошу Туоми сделать мне полотняный веер наподобие тех, что англичане привезли из Индии… ох, это слово никак не приходит на ум…
— Может, вы думаете о слове «пунка», господин директор?
— Точно. Пунка, вместе с пунка-валлой, чтобы затягивать шнур.
Входит Купидо, неся на подносе знакомый чайник из нефрита и серебра.
— Переводчик Кобаяши должен прийти в десять, — говорит Ворстенбос, — вместе со сворой чиновников, чтобы познакомить меня с придворным этикетом для так долго откладывающейся аудиенции с магистратом. Античный фарфор должен сигнализировать, что этот директор — человек тонкого вкуса: на Востоке надо все время посылать какие‑то сигналы, де Зут. Напомните‑ка мне, для какого высокородного изготовили этот набор, по рассказам того еврея в Макао?
— Он утверждал, что набор из приданого жены последнего императора династии Мин[15], господин директор.
— Последнего императора династии Мин, точно. И я бы желал, чтобы вы присоединились к нам попозже.
— Для встречи с переводчиком Кобаяши и чиновниками?
— Для встречи с магистратом Шираи… Шило… Помогайте мне.
— Магистратом Широямой, господин директор… Я поеду в Нагасаки?
— Если, конечно, вы не хотите остаться здесь и считать чугунные чушки.
— Попасть на японскую землю мне… — «Петер Фишер, — думает Якоб, — сдохнет от зависти», — … будет необычайно интересно. Спасибо вам.
— Директор нуждается в личном секретаре. А сейчас, позвольте продолжить наш разговор в моем кабинете…
Солнечный свет падает на секретер в маленькой соседней комнате.
— Итак, — Ворстенбос усаживается, — после трех дней на берегу — как вы находите жизнь на самом далеком аванпосту Компании?
— Более полезной для здоровья, — стул Якоба скрипит под ним, — чем на Хальмахере.
— Да уж, жуткое там местечко! Что раздражает вас больше всего: соглядатаи, ограниченность места, недостаток свободы… или невежество наших соотечественников?
Якоб подумывает: а не рассказать ли Ворстенбосу о сегодняшней стычке за завтраком, но решает, что ничего этим не добьется. «Уважение, — думает он, — не завоевывается по команде сверху».
— Работники смотрят на меня с некоторым… подозрением, господин директор.
— Естественно. Приказ «частная торговля отныне запрещена» лишь добавит изощренности их планам, а намеренная неопределенность ситуации сейчас — самая лучшая профилактика. Местным это, конечно же, не нравится, но они не посмеют выплеснуть свою злость на меня. Основной удар придется выдержать вам.
— Я не хочу выглядеть неблагодарным в ответ на ваше покровительство, господин директор.
— Нет нужды опровергать утверждение, что Дэдзима — унылое, скучное место. Дни, когда человеку хватало прибыли всего после двух торговых сезонов на то, чтобы отойти от дел на покой, канули в Лету. Болотная лихорадка и крокодилы здесь, в Японии, вас не погубят, а монотонность — может. Но мужайтесь, де Зут: через год мы вернемся в Батавию, где вы узнаете, как я вознаграждаю преданность и усердие. И, говоря об усердии, как идет процесс восстановления бухгалтерских книг?
— Книги — абсолютно жуткое месиво, но господин Огава — замечательный помощник, и данные по девяносто четвертому и девяносто пятому годам по большей части восстановлены.
— Безобразие, конечно, что мы должны полагаться на японские архивы! Но подойдите сюда, нам предстоит заняться более срочными делами. — Ворстенбос отпирает ящик стола и достает слиток японской меди. — Самая красная во всем мире, богатая золотом и, уже сотню лет — невеста, для которой мы, голландцы, танцуем в Нагасаки, — он бросает слиток Якобу, тот ловко ловит его. — Эта невеста, однако, с каждым годом все худеет и мрачнеет. Согласно вашим цифрам… — Ворстенбос заглядывает в листок бумаги, лежащий на столе, — …в 1790–м мы экспортировали восемь тысяч пикулей[16]. В девяносто четвертом — шесть тысяч. Гейсберт Хеммей, который проявил деловое чутье только в одном — умер до того, как его сняли за некомпетентность, — уменьшил нашу квоту до менее чем четырех тысяч, а за год сниткеровской вакханалии мы получили ничтожные три тысячи двести, и все слитки ушли на дно с «Октавией», где бы сейчас ни лежали ее обломки.
Часы «Альмело» отмеряют время тонкими стрелками, украшенными драгоценными камнями.
— Помните, де Зут, мой визит в Старый форт перед нашим отплытием?
— Помню, господин директор, да. Генерал-губернатор беседовал с вами два часа.
— Это была очень тяжелая беседа, ни больше ни меньше — о будущем голландской Явы. И вы держите его в ваших руках, — Ворстенбос указывает на медный слиток. — Вот оно.
Смятение на лице Якоба отражается на металлической поверхности.
— Я не понимаю…
— Унылая картина будущего Компании, нарисованная Сниткером, увы, не гипербола. Не упомянул он только одного, потому что никто за пределами Совета этого не знает: сокровищница Батавии пуста.
Плотники стучат молотками на другой стороне улицы. Свернутый нос Якоба ноет от боли.
— Без японской меди Батавия не сможет чеканить монеты, — пальцы Ворстенбоса крутят вырезанный из слоновой кожи нож для бумаг. — Без монет батальоны дикарей вернутся назад, в свои джунгли. Не буду приукрашивать действительность, де Зут: правительство сможет удержать наши гарнизоны на половине жалованья лишь до июля. Наступит август — побегут первые дезертиры. Придет октябрь — вожди племен почувствуют нашу слабость; а к Рождеству Батавия станет жертвой анархии, грабежей, убийств и Джона Буля.
Воображение де Зута невольно рисует картины катастрофического будущего.
— Каждый директор за всю историю Дэдзимы, — продолжает Ворстенбос, — пытался выжать как можно больше драгоценного металла из Японии. Все, что они получали — это лишь выкручивание рук и невыполненные обещания. Колеса коммерции буксуют от подобного безразличия, но, если и мы потерпим неудачу, де Зут, Нидерланды потеряют Восток.
Якоб кладет медный слиток на стол. «Как мы можем преуспеть, если…»
— Столько людей ничего не добились смелостью, дерзостью и этим историческим письмом, — Ворстенбос сдвигает к клерку письменный прибор. — Сделайте черновую копию.
Якоб кладет перед собой доску, откупоривает чернильницу и погружает в нее перо.
— «Я, генерал-губернатор голландской Ост-Индии П. Г. ван Оверстратен… — Якоб смотрит на директора, но нет никакой ошибки, — …в этот…» Мы покинули Батавию шестнадцатого мая?
Племянник пастора сглатывает слюну.
— Четырнадцатого, господин директор.
— «…в этот… девятый день мая 1799 года салютую святейшим превосходительствам Совета Старейшин и, как верный друг, доверяю самые сокровенные мысли своим друзьям без никакой лести, страха и неприязни, заботясь об освященной веками гармонии отношений между Японской империей и Батавской Республикой», точка.
— Японцы не были уведомлены о революции.
— Тогда пусть будет «Объединенные провинции Нидерландов» — пока. «Много раз слуги сегуна в Нагасаки меняли условия торговли, пользуясь бедностью компании…» — нет, напишите «невыгодным положением». Далее: «Так называемый цветочно — денежный налог превратился в ростовщический; риксдалер трижды девальвировался за последние десять лет, тогда как квота на медь уменьшилась до ручейка…» Точка.
Кончик пера ломается под нажимом Якоба, он достает другое перо.
— «В то же самое время прошения компании отклоняются под бесконечными предлогами. Опасности путешествия из Батавии к вашей отдаленной империи продемонстрировало крушение «Октавии», когда двести голландцев потеряли свои жизни. Без справедливой компенсации торговля в Нагасаки теряет всякий смысл». Новый абзац. «Руководство Компании в Амстердаме издало окончательный меморандум касательно Дэдзимы. Содержимое документа вкратце можно описать следующим образом…»
Перо Якоба проскакивает мимо отверстия в чернильнице.
— «Без увеличения медной квоты до двадцати тысяч пикулей… — подчеркните эти слова, де Зут, и напишите их еще цифрами, — семнадцати директорам голландской Ост-Индской компании придется сделать вывод, что их японские партнеры более не заинтересованы в поддержании иностранной торговли. Мы эвакуируем Дэдзиму, вывезем наши товары, наш скот и содержимое наших складов, и незамедлительно». Вот так. Думаю, переполох начнется, как от лисы в курятнике, ведь так?
— Не от одной, господин директор, а целых шести. Значит, генерал-губернатор решил взять их на испуг?
— Азиатский менталитет уважает force majeure[17]. Это наилучший способ убедить их согласиться.
А ответ будет, Якоб это видит, отрицательным.
— Вдруг японцы назовут письмо блефом?
— Блефом называют то, что пахнет, как блеф. Отныне вы участник этой стратегии, так же, как ван Клиф, капитан Лейси и я, и более никого. Так, в заключение: «С квотой в двадцать тысяч пикулей на следующий год я пришлю еще один корабль. Если же Совет сегуна предложит… — подчеркните — …на один пикуль меньше двадцати тысяч, тем самым они, по существу, возьмут топор и срубят древо торговли, согласятся с тем, что главный порт Японии прекратит свое существование, и заложат кирпичами единственное окно Японии, открытое в мир»… так?
— Кирпичи здесь не в ходу. «Забьют досками»?
— Напишите, как надо. «Такая потеря лишит сегуна возможности следить за прогрессом в Европе, к радости русских и других врагов, не спускающих жадных глаз с вашей империи. Ваши еще не рожденные потомки просят вас в этот час сделать правильный выбор, как прошу и я». — С новой строки: «Ваш преданный союзник, и т. д. и т. д., П. Г. ван Оверстратен, генерал-губернатор Ост-Индии, кавалер Ордена Оранжевого Льва», и любые другие титулы, которые придут вам в голову, де Зут. Две чистые копии к полудню — достаточно времени для Кобаяши. Закончите обе подписью ван Оверстратена — поточнее, как сможете — и на одной поставьте вот эту печать, — Ворстенбос передает ему перстень с выгравированной аббревиатурой «VOC», голландской Veerenigde Jost‑indische compagnie.
Якоб поражен последними двумя указаниями.
— Мне подписывать письма и заверять печатью, господин директор?
— Вот… — Ворстенбос находит образец, — …подпись ван Оверстратена.
— Подделка подписи генерал-губернатора… — Якоб знает, что это такое: преступление, караемое смертной казнью.
— Не надо делать такого мученического лица, де Зут! Я бы подписал сам, но наша хитрость требует мастерской работы над росписью ван Оверстратена, а не мою криворукую мазню. Думайте о генерал — губернаторской благодарности, когда мы вернемся в Батавию с трехкратным увеличением экспорта меди: мое место в совете уже никто не поставит под сомнение. Разве я тогда забуду о моем верном секретаре? Конечно, если… сомнения и нервная дрожь не позволяют вам исполнить мою просьбу, я могу позвать господина Фишера.
«Делай сейчас, — думает Якоб, — волнуйся потом».
— Я подпишу, господин директор.
— Тогда нет времени на болтовню: Кобаяши будет здесь… — директор смотрит на часы, — …через сорок минут. Нам хочется, чтобы сургуч на письмах к тому времени засох, так?
Досмотрщик у Сухопутных ворот заканчивает работу, и Якоб залезает в свой паланкин. Петер Фишер щурится от безжалостного полуденного солнца. «Дэдзима на два часа ваша, господин Фишер, — говорит ему Ворстенбос из директорского паланкина. — Вернете ее мне в прежнем виде».
— Конечно, — пруссак надувает щеки в комичной натуге. — Конечно.
Гримаса Фишера становится злой, когда мимо него проносят паланкин Якоба.
Процессия минует Сухопутные ворота, следует по Голландскому мосту.
В море отлив: Якоб видит мертвую собаку на илистом дне…
…и вот он уже парит на высоте трех футов над запретной территорией Японии.
Они на широкой площади, под ногами носильщиков песок и гравий, вокруг никого, если не считать нескольких солдат. Называется она, ван Клиф ему говорил, площадь Эдо, чтобы напомнить населению Нагасаки, где находится настоящая власть. На одной стороне площади — Башня сегуна: камни — валуны, высокие стены и лестницы. Пройдя еще одни ворота, процессия углубляется в тенистую улицу. Лоточники зазывают, нищие просят, жестянщики гремят кастрюлями, десять тысяч деревянных колодок стучат по булыжникам. Охрана голландцев громко кричит, отгоняя жителей в сторону. Якоб старается запомнить каждую мелочь, чтобы описать их в письмах к Анне, своей сестре Герти и своему дяде. Сквозь решетку паланкина до него доносятся запахи вареного риса, сточных вод, благовоний, лимонов, опилок, дрожжей и гниющих водорослей. Он видит сгорбленных старух, монахов с оспенными следами на лицах, незамужних девушек с выкрашенными в черный цвет зубами. «Если бы у меня был альбом для рисования, — думает иноземец, — и три дня здесь, чтобы его заполнить». Дети, сидящие на глиняной стене, делают совиные глаза большим и указательным пальцами, приговаривая: «Оранда — ми, Оранда — ми, Оранда — ми». Якоб понимает, что они дразнятся, изображая круглые глаза европейцев, и вспоминает, как малолетние беспризорники ходили по пятам за китайцем в Лондоне. Беспризорники пальцами растягивали глаза в узкие щелочки и пели: «Китаец, сиамец или ты японец».
Люди толпятся у входа в небольшой храм, ворота которого напоминают знак «пи».
Ряд каменных идолов, листки бумаги, привязанные к веткам сливового дерева.
Неподалеку уличные артисты громко поют и бьют в барабаны, зазывают на свое представление.
Паланкины переносят по мосту через реку с берегами — дамбами: вода воняет.
Подмышки, пах, кожа под коленями Якоба зудят от пота, он обмахивается рабочей папкой.
Девушка в окне верхнего этажа; красные фонари свисают с карнизов, а она лениво щекочет шею гусиным пером. Тело десятилетней девочки, но глаза женщины, которая намного старше.
Глициния в цвету пенится на крошащейся стене.
Волосатый нищий стоит на коленях, кажется, у лужи блевотины. Потом Якоб понимает, что «лужа» — это дворняга.
Минуту спустя процессия останавливается перед воротами из дуба и железа.
Они открываются, и охрана салютует паланкинам, которые заносят во двор.
Двадцать копейщиков маршируют под неистовым солнцем.
В тени широкого навеса паланкин Якоба опускают на землю.
Огава Узаемон открывает дверцу:
— Добро пожаловать в магистратуру, господин де Зут.
Длинная галерея заканчивается темным вестибюлем. «Здесь мы ждем», — говорит им переводчик Кобаяши, и слуги приносят напольные подушки, чтобы они могли присесть. С правой стороны вестибюля — ряд раздвижных дверей, украшенных полосатыми бульдогами с чрезмерно длинными ресницами. «Тигры, наверное, — комментирует ван Клиф. — За этими дверями цель нашего прихода: Зал шестидесяти циновок». Слева более скромная дверь с хризантемой. Якоб слышит доносящийся из глубины дома плач младенца. Впереди — вид поверх стены магистратуры и раскаленных крыш: панорама бухты, где в синеватой дымке стоит на якоре «Шенандоа». Запах лета смешан с запахами пчелиного воска и чистой бумаги. Голландцы сняли обувь у входа, и Якоб благодарен ван Клифу за своевременный совет надеть чулки без дырок. «Если бы отец Анны увидел меня сегодня, — думает он, — ожидающим приема у высшего представителя сегуна в Нагасаки!» Чиновники и переводчики напряженно молчат. «Половые доски, — доверительно шепчет ван Клиф, — скрипят, чтобы выдать наемных убийц».
— Убийцы, — спрашивает Ворстенбос, — серьезная опасность в этих местах?
— Сейчас, скорее всего, — нет, но старые привычки умирают с трудом.