Кетхен хотелось поблагодарить его, сказать ему, что она во всю свою жизнь не забудет заступничества, спросить — неужели они никогда больше не увидятся, но от смущения и волнения не в силах была произнести ни слова.
«Неужели он сейчас уйдет и я никогда больше не увижу его?» — повторила она про себя, с тоской припоминая его слова.
Этот вопрос так назойливо вертелся у нее в голове, что ни о чем другом не давал ей думать.
Увы, ответ на него не замедлил себя ждать. Помещение жильца находилось над комнатой Кетхен; не прошло двух минут, как она услышала в мезонине возню, не предвещавшую ничего доброго; выдвигали ящики из комода, растворяли шкаф, и, наконец, раздались шаги сначала по лестнице, а затем в сенях. Потом скрипнула входная дверь и все смолкло.
С минуту Кетхен надеялась, что, проводив барина до калитки, Мишка вернется назад, но никто не возвращался, и Кетхен залилась горькими слезами.
Конечно, никогда она не увидит своего щеголя, своего красавца! Ей и на улице никогда с ним не встретиться! Выходит она в сопровождении Анисьи только в кирку по воскресеньям, а ждать, чтобы он прошел когда-нибудь мимо их окон — немыслимо. После того что случилось, он всячески будет избегать той местности, где можно встретиться с портным Клокенбергом.
И что только будет, когда отец проснется и вспомнит происшествия этой ночи! Как Максимов его бил, как его приятели слышали это, а может быть, и видели; недаром же они все так перетрусили, что разбежались, не дождавшись конца драки, не простившись с хозяином и не попытавшись прийти к нему на помощь! Ах, какой скандал! И, разумеется, отец этого так не оставит. Он будет преследовать Максимова и за побои, и за долг, пойдет жаловаться в суд, поднимет всех своих покровителей на ноги… а у него их много! Сам секретарь графа Кутайсова заказывает у него платье. Да и консул за него вступится, и посланник… и пастор! Несчастного Максимова схватят, потащат в тюрьму… сошлют в Сибирь… на каторгу!
Бедная Кетхен не сильна была в понятиях о законе, а на могущество своего отца взирала предубежденными глазами вполне зависящего от него существа, более зависимого, чем его подмастерья и крепостные мальчики, отданные господами ему в ученье. Мало-помалу Кетхен пришла в такой ужас от страшных напастей, которые должны были обрушиться на нее и на милого ее сердцу молодого человека, что самые дикие намерения стали возникать в ее мозгу: то хотела она бежать предупредить Максимова, чтобы он тотчас покинул Петербург и скрылся куда-нибудь подальше от преследования мастера Клокенберга, то приходило ей в голову броситься к ногам отца и умолять его о пощаде, то отправиться к пастору или консулу, рассказать, как было дело, объяснить, что Максимов не так виноват, как кажется, что он заступился за нее. «Порядочному человеку нельзя позволить, чтобы при нем били женщину». Это — его собственные слова. И какие прекрасные, великодушные! Неужели найдется в мире человек, который не пришел бы от них в умиление?
Но, разумеется, несостоятельность этих планов обнаруживалась по мере того, как они возникали в мозгу Кетхен. Надежды спасти Максимова одна за другой лопались, как мыльные пузыри, озарив ей душу радужным блеском на одно только мгновение. Снова отчаяние взяло верх в ее сердце над всеми прочими чувствами.
Теперь только поняла она, как сильно любит Максимова. Она не может без него жить, это ясно как день. Что было до встречи с ним, чем волновалась, печалилась или радовалась она — Кетхен теперь не могла бы сказать: это время для нее теперь не существовало. Ей кажется, что она только с той минуты живет, как увидала Максимова. Раньше, кроме тоски, скуки и вечного страха не угодить отцу, ничего не было. Дни шли за днями с таким убийственным однообразием, что она не может запомнить ни одного светлого впечатления, ничего такого, на чем отрадно было бы мысленно остановиться.
Но с того дня, как Максимов переступил порог их дома, она все помнит, начиная с первой минуты, когда он вошел в мастерскую заказать себе фрак из вишневого сукна, а затем, разговорившись с ее отцом и узнав, что у них сдается мезонин, выразил желание осмотреть его. В лавке были заказчики, отец не мог отлучиться и крикнул Анисье, чтобы она показала молодому господину комнаты наверху. А та месила тесто на пироги и послала вместо себя барышню.
Точно это вчера было, так хорошо помнит Кетхен все подробности этих десяти минут, проведенных с ним наедине в мезонине, пока он осматривал помещение и любовался видом из окна.
Как он весело шутил с ней! Спрашивал, кто будет приносить ему утром кофе — она или Анисья? И на наивный ее вопрос: «Зачем ему знать это?» — ответил:
— Чтобы знать, вкусный ли будет кофе или нет.
— У нас кофе всегда вкусен, — заметила она.
— Из таких прекрасных ручек, как ваши, все должно быть вкусно, — подхватил Максимов и при этом так посмотрел на нее, прищурившись, что ей вдруг стало чего-то стыдно.
Густая краска залила ее щеки, она невольно опустила глаза и долго не могла решиться поднять их.
Когда же, наконец, она взглянула на него, он рассматривал комод и, озабоченно покачивая головой, заметил, что его вещи не уместятся.
— Надо бы шкаф.
— У меня есть шкаф, и, наверное, отец ничего не будет иметь против того, чтобы его сюда поставить, — сказала Кетхен.
Ей так хотелось, чтобы он у них остался, что она с радостью опустошила бы всю комнату для него.
— Если будет шкаф, то мне и желать больше нечего, — сказал он и стал расспрашивать про кушанья: что у них подают к обеду, к ужину, хорошо ли стряпают?
— Мы будем стараться, чтобы вы остались довольны, — поспешила она ответить.
«Мы», то есть она с Анисьей. В кухне они обе распоряжались полновластными хозяйками, и Кетхен мысленно дала себе слово каждый день подавать ему теплую булку к кофе, самое свежее масло и самые густые сливки с пенками, а к обеду каждый день печь для него либо фланкухен, либо вафли с вареньем, либо пышки — все, что она сама любила и что, по ее убеждению, все должны были любить.
Какое счастье было ей заботиться о Максимове и угождать ему! С мыслью о нем она и просыпалась, и засыпала.
Когда утром, уходя на службу, он проходил мимо кухни, она, давно одетая, тщательно причесанная, вся розовая от радостного волнения и с весело сверкающими глазками, ждала его на пороге растворенной двери, чтобы сделать ему книксен и услышать его приветствие: «Доброго утра, Кетхен». Только три слова — ничего больше. Таким шутливым и разговорчивым, как при первом их свидании, когда она показывала ему комнаты в мезонине, она уже больше не видела его.
Отец тогда очень сердился за то, что не Анисья, а его дочь показывала мезонин новому жильцу, и строго-настрого запретил Кетхен ходить наверх. Должно быть, Максимов проведал про это через своего Мишку, потому что с этих пор совсем перестал обращать на нее внимание и при встречах не глядел на нее, так что все ее невинные старания казаться красивее пропадали даром. Но это не мешало ей постоянно думать о нем, и, когда она заплетала свои длинные белокурые косы, укладывала их вокруг маленькой грациозной головки и оправляла кисейную прозрачную косыночку на белых плечиках, ей все мерещилось красивое молодое лицо их жильца со смеющимися глазами.
Ни днем, ни ночью не покидал девушку этот образ. Днем она прислушивалась к шагам Максимова наверху и к его голосу, когда, забыв притворить дверь на лестницу, он разговаривал с Мишкой, и с нетерпением поджидала минуту увидеть его хотя бы мельком, а ночью он являлся ей во сне.
Теперь, кроме этих грез, у нее ничего не осталось, и она будет просыпаться не с радостным чувством, что он от нее близко, в одном с нею доме и что она сейчас увидит его, а с тоскливой неизвестностью относительно его. И всегда так будет, всю жизнь. К Рождеству приедет длинный Фриц, ее выдадут за него замуж, и тогда она будет еще несчастнее — у нее не останется ни одной светлой надежды на будущее.
Усиливаясь с минуты на минуту, тоска сжимала сердце Кетхен так нестерпимо больно, что она кидалась от кровати к окну и обратно, не будучи в силах даже и минуту просидеть или пролежать на одном месте. Никогда еще не страдала она от одиночества так, как в эту роковую ночь. Жизнь бы, кажется, с радостью отдала она, чтобы кому-нибудь поведать свою печаль и на чьей-нибудь груди выплакать свое горе.
— Мама! Мама! — стонала она, уткнувшись головой в подушки. — Зачем ты от меня ушла, мама? Зачем ты бросила твою бедную, маленькую Кетхен? Если ты не можешь сделать, чтобы он опять был здесь, чтобы я хоть украдкой могла на него смотреть и слышать его голос, возьми меня к себе!
Хоть бы Анисья была дома! Она услышала бы, как убивается ее Катенька, и пришла бы утешить ее.
Впрочем, ничего не случилось бы, если бы Анисья не ушла за пивом. Может быть, отец и прибил бы их обеих, но, чтобы Максимов принужден был за них заступиться, до этого не дошло бы.
Бедная Анисья! Сколько уж она из-за нее вынесла! Лучше умереть, чтобы и самой не страдать, и Анисью освободить. Она уедет в деревню, там у нее родные, знакомые, ей будет хорошо.
Если бы Кетхен было можно куда-либо уйти, она тоже ушла бы, да ей некуда, у нее никого нет на свете и никогда никого не будет. Чем дальше, тем хуже. Теперь ее бьет отец, а потом ею будут помыкать длинный Фриц и вся его семья. Его мать такая злая, алчная, а отец — дурак и ничего в доме не значит. В этой семье за нее заступиться некому будет. Недолго протянет она между ненавистным мужем и жестокой свекровью, зачахнет, как мать, и умрет.
— Боже, хоть бы скорее! Чтобы не дожить до утра, не видеть гнева отца, не слышать, как он будет ругать Максимова, грозить ему, преследовать его. Этой пытки ей не вынести, она с ума сойдет, сделает над собой что-нибудь, утопится.
Чем больше думала Кетхен, тем больше убеждалась, что другого исхода у нее нет. От жизни ждать нечего, значит, надо умереть.
За стеной послышался шорох.
«Господи! Не отец ли? — пришло в голову девушке. — Как хорошо, что я заперлась!»
Этим она тоже обязана Максимову. Она была в таком волнении, что ей и в голову не пришло бы запереться. Она зарылась бы лицом в подушки и терпела бы до тех пор, пока ее не убили бы.
А что, если отцу вздумается стучать к ней в дверь и требовать, чтобы она отперла? Разве она посмеет ослушаться? Он придет тогда в еще пущую ярость и засечет ее до смерти. Как у него страшно налились глаза, когда он произнес эту угрозу! Она больше от страха, чем от боли, лишилась чувств. Как жить в таком вечном ужасе, да еще одной. Нельзя, надо умереть. Если отец сейчас не войдет к ней и не убьет ее, она не станет дожидаться до завтра, оденется, тихо выйдет из дома и бросится в Мойку. Помешать ей некому, Анисьи нет. А Максимов навсегда ушел. Надо скорее умереть.
Эти мысли вихрем проносились в голове девушки. Вся трепещущая, прильнула она ухом к замочной скважине, прислушиваясь к тяжелым, неровным шагам отца. Глухо кряхтя, он направлялся к кухне, откуда вскоре послышался плеск воды, а затем шаги опять стали приближаться к ее двери.
— Боже, пронеси его мимо! Дай мне умереть менее жестокой смертью! — лепетала Кетхен похолодевшими губами.
Одно мгновение, когда, споткнувшись у ее двери, он, тяжело дыша и кряхтя, громко заругался и стал пьяным голосом изрыгать угрозы и проклятия, ее от ужаса как варом обдало. Ноги подкосились, и, чтобы не упасть, она схватилась холодеющей рукой за край близстоявшего стола. Но он побрел дальше, и вскоре раздался стук захлопнутой им за собой двери в его спальню.
Гроза благополучно пронеслась мимо. У Кетхен вырвался вздох облегчения. Теперь уже никто не помешает ей уйти с этой гадкой жестокой земли, где ей так холодно, тоскливо и страшно. Никому она не нужна живая, а мертвая… «Кто знает, может быть, когда меня принесут сюда мертвую, отцу станет жалко, что он так безжалостно мучил меня, перестанет сердиться на Максимова и простит его!» — думала Кетхен, обряжаясь на смерть.
Она вынула из комода чистое белье, белое перкалевое платье, в котором конфирмовалась, и переплела косы покрепче, чтобы не расплелись в воде. Аккуратной немочке не хотелось умирать растрепой.
Может быть, Максимов увидит ее мертвой, а если не увидит, то во всяком случае услышит, как ее нашли, принесли домой и похоронили. Что он тогда почувствует? Будет ли ему хоть немножко жаль маленькую Кетхен? И догадается ли он, что она умерла потому, что ей нельзя было жить без него? Ах, если бы он догадался! Если бы он крошечку, хоть самую крошечку пожалел ее!
Над кроватью Кетхен, в простой черной раме, висел портрет матери, безобразное произведение одного из приятелей ее отца, вывесочного мастера. На этом портрете фрау Клокенберг была изображена с лиловым цветом лица, с малиновыми щеками, кобальтовыми глазами и с желтой розой в руке. Но Кетхен не замечала недостатков в этом портрете и глядя на него сквозь призму сентиментальной чувствительности, нередко умилялась до слез и раньше; теперь же, в том восторженном настроении; в котором она находилась, ей казалось, будто портрет ей одобрительна улыбается.
С благоговением прижалась она горячими губами к холодному полотну и, накинув на себя темный плащ с капюшоном, тихо вышла из дома.
В первый раз в жизни очутилась она ночью одна на улице, и ей стало очень жутко. Черные тени от домов, таинственно тянувшиеся во все стороны, меняли местность до неузнаваемости, и никак не могла Кетхен сообразить, в какую сторону ей надо повернуть, чтобы дойти до Мойки. А тут еще, на ее беду, раздалось громкое «слу-у-уша-а-ай» с ближайшей кордегардии и, протяжно разливаясь в воздухе на далекое пространство, повторилось, как эхо, из будки в будку по всему городу!
Каждую ночь слышала Кетхен этот возглас, лежа в постели у себя в комнате, но никогда не обращала на него внимания и не могла себя представить, какой ужас может он вселить в душу такой глупой девочки, как она, среди темной ночи, на пустой площади. Она похолодела от ужаса и как вкопанная остановилась на месте, опасаясь даже оглядываться по сторонам.
И вдруг ей показалось, что из соседней будки свирепый солдат бежит к ней с алебардой. Сейчас он схватит ее, потащит в часть, там ее запрут в ужасную кутузку.
Страх придал девушке сил, и она как безумная побежала куда глазм глядят.
— Слу-уша-а-ай! — продолжало между тем раскатываться по городу.
— Стой! Держи! — слышалось Кетхен, и она бежала, бежала, подгоняемая воображаемой погоней.
Остановилась она тогда только, когда бежать было некуда: перед ней тянулся гранитный парапет набережной.
Здесь на нее повеяло прохладой и спокойствием, точно она достигла давно желанной цели. В тихо журчавших волнах, переливающихся перламутровым блеском в белесоватом сумраке летней ночи, ей слышались привет и ласка. Броситься в них, как в объятья матери, и заснуть, чтобы проснуться в другом мире, где нет ни пьяного отца, ни длинного Фрица, где нет и Максимова. Но все равно он для нее потерян: она никогда больше не увидит его, и, чтобы заставить его вспомнить о ней, надо умереть.
Кетхен торопливо прочитала молитву Богородице, которую Анисьч приучила ее читать утром и вечером, перекрестилась по-русски, как этя самая Анисья, сбросила с себя плащ, вскочила на парапет и бросилась в воду.
II
Кетхен кинулась в воду с такой твердой уверенностью умереть, что, когда полицейские служители вытащили ее, не дав ей даже захлебнуться, она вообразила себе, что попала в ад в наказание за содеянное преступление самоубийства. Вокруг нее при багровом блеске зажженных факелов возились какие-то страшные существа, между которыми мелькали черти со светлыми пуговицами и красными воротниками, похожие на полицейских солдат. Пригнувшись к ней головой, обросшей рыжими волосами, один из этих монстров [3] закричал, оборачиваясь к своему командиру, зычным голосом распоряжавшемуся действиями подведомственной ему толпы.
— Дышит, ваше благородие!
— Тащите ее, ребята! — повелительно гаркнул тот, которого Кетхен принимала за самого Вельзевула.
Сильные руки подхватили ее и понесли. От ужаса глаза ее сомкнулись, и она снова лишилась чувств.
Пришла Кетхен в себя в большой, грязной, с низким закопченным потолком комнате, освещенной с одной стороны фонарем из сеней, а с другой — сальной свечкой, горевшей на столе у окна.
С того места, где она лежала на рогоже, головой к окну, ногами к двери, она ни стола со свечой, ни человека, стоявшего у этого стола, видеть не могла; первое, что ей бросилось в глаза, — это странные чужие лица, теснившиеся в дверях сеней и глазевшие на нее с жадным любопытством. Ей было холодно, и она чувствовала грубые пальцы, ощупывавшие ее грудь, но от слабости не могла пошевелиться и тогда только оттолкнула от себя волосатую руку в красном обшлаге, когда эта рука поднесла к ее носу что-то крепкое и отвратительно вонючее. При колеблющемся свете фонаря, который спускался на веревке с потолка сеней, все принимало фантастическое очертание, а лица, теснившиеся в дверях, продолжая с напряженным вниманием следить за каждым ее движением, с каждой секундой казались Кетхен страшнее.
И вдруг ей показалось, что она узнает одно из этих лиц… Но это длилось одно только мгновение: свет фонаря упал на другую фигуру, и та, что показалась ей знакомой, слилась с окружающими тенями.
— Очнулась, ваше благородие, — громко произнес волосатый зверь, возившийся над нею.
— А ты осторожнее, Климов, не вороши ее больше, дай ей опомниться, — раздался голос за ее головой.
Волосатый поднялся на ноги, уступая место своему начальнику. Это был человек средних лет, с умным, энергичным лицом, в опрятном, невзирая на ночное время, мундире и напудренном парике с косой.
Но не успел он опуститься на колени перед Кетхен и осторожно приподнять ее голову с пола, как в толпе, теснившейся в дверях, раздался неистовый вопль, и знакомый Кетхен голос вскрикнул:
— Батюшки родимые! Да ведь это — наша Катенька!
А затем поднялась возня, сопровождаемая глухой бранью и визгливыми возгласами.
Испуганный восклицанием Анисьи солдат, кинувшись на нее сзади, одной рукой тащил ее в сени, а другой пытался зажать ей рот; но ему не удавалось заставить ее замолкнуть: обезумев от испуга и изумления, она продолжала визжать и рваться к спасенной утопленнице, в которой узнала свою питомицу.
— Кто это там кричит? — строго спросил квартальный офицер, оборачиваясь к сеням.
В толпе произошло смятение; солдат, тащивший Анисью назад в сени, выпустил ее из рук и, протолкавшись через толпу, предстал перед начальством.
— Что за баба? — спросил офицер. — Откуда взялась? Чего кричит?!
— По приказанию вашего благородия за шатание по улице в неурочный час до утра в холодную посажена.
— Как же она здесь очутилась?
— По глупости, ваше благородие… Захотелось на утопленницу посмотреть… по женской своей слабости, значит, — с возрастающим замешательством и путаясь в словах отвечал солдат, предчувствуя неминуемый нагоняй за льготу, предоставленную Анисье, которая не задумалась выделить целую гривну из денег, взятых у Кетхен на пиво, чтобы спастись от ночевки в неприятном клоповнике.
— Она как будто знает эту личность, ваше благородие, — поспешил на выручку к товарищу другой солдат.
— Привести ее сюда, — приказал офицер.
Когда взволнованное, оплаканное лицо Анисьи снова появилось в дверях, Кетхен, не дожидаясь приглашения встать, сорвалась с места и кинулась в ее объятия.
— Катенька, родная!.. Да пустите меня, черти вы этакие. Как ты сюда попала, голубка? Мокрая вся… Господи, мать Пресвятая Богородица! Кто это тебя? Царь мой небесный! — вопила Анисья, дрожащими! от волнения пальцами ощупывая девушку, прижимавшуюся к ней. Вымокла вся, ласточка… Господин офицер, окажите Божескую милость, прикажите нас отпустить. Это — наша барышня, дочка портного мастера Клокенберга. Я уж у них десятый год живу… хоша и немцы, а все ж христиане… у них свой дом на площади. Катечка, милая, болезная ты моя, как это тебя лукавый на такой грех подманул? — визжала Анисья, обращаясь то к приставу, то к Кетхен. — Пустите нас домой, господин офицер, заставьте за себя Бога молить! — И порывистым движением выпутавшись из объятий девушки, она кинулась квартальному офицеру в ноги.
— Подожди, матушка, надо сначала вам обеим допрос учинить, — добродушно возразил квартальный и, обратившись к Кетхен, пригласила ее следовать за собой в канцелярию.
Неожиданная встреча с Анисьей вывела Кетхен из оцепенения, в котором она пребывала с той минуты, как очутилась на берегу Мойки. Она поняла, наконец, что находится не в аду, а в полицейском участке, и это открытие привело ее в отчаяние. Дорого она дала бы, чтобы опять лишиться чувств. Но забвение не возвращалось, и представления самого реального свойства, и одно неприятнее другого, возникали в ее уме, волнуя невыразимым страхом, стыдом и смущением.
Опустив глаза, бледная и трепещущая, с замирающим сердцем, сидела она на стуле, обитом кожей, перед чиновником в мундире, который, перелистывая тетрадь в синей обложке, по временам пытливым взглядом посматривал на нее и холодным, официальным тоном предлагал ей вопросы: как ее зовут, сколько ей лет, есть ли у нее родители, чем занимается ее отец и тому подобное. На все это она отвечала довольно внятно; но, когда ее спросили о причине, побудившей ее к самоубийству, ей сделалось так жутко при мысли снова очутится во власти отца, после того как все узнают, что она от него кинулась в воду, что, вместо ответа, она горько заплакала.
Пристав понял ее отчаяние по-своему и стал увещевать ее быть откровеннее. Чтобы облегчить ей эту задачу, он начал высказывать вслух предположения, невольно приходившие ему на ум при взгляде на хорошенькую девушку с темными глазами, которая перед ним обливалась слезами.
— Успокойтесь, сударыня, скажите прямо… стыдиться нечего… мы все равно узнаем… Вам, верно, полюбился какой-нибудь молодой человек? Кто он такой?
Кетхен продолжала молча плакать. Но мучитель ее не унывал.
— Вы живете одна с отцом? — спросил он.
— Теперь одна, — чуть слышно отвечала Кетхен.
— А прежде?
— Прежде у нас жил господин Максимов.
— Кто такой этот господин Максимов?
— Дворянин… чиновник.
— Молодой?
— Молодой, — ответила девушка, опуская голову еще ниже.
Ей было нестерпимо больно вспоминать про Максимова при постороннем человеке и в такой обстановке.
А противный пристав, точно назло, настаивал:
— В качестве кого же жил у вас господин Максимов? Родственника?.. Жильца?