Творчество Вяч. Вс. Иванова и В. Н. Топорова органично развивает, обогащает и ставит на новый уровень научные поиски великих учёных двадцатого века — Михаила Бахтина и Ольги Фрейденберг. Вместе они являют нам гармоничный образ совокупного духовного усилия человека, явленного в слове — от наиболее ранних откровений до мятежных выплесков поэзии (и «правды»!) двадцатого века.
Мне думается, что этим можно было бы завершить этот обзор истории русской науки о литературе в двадцатом веке. Но важно отметить, что этим содержание этой истории вовсе не исчерпывается, хотя в этом, наверное, её наиболее яркие страницы и самые вершинные достижения.
Во-первых, само семиотическое литературоведение продолжалось и продолжается в трудах как прямых учеников и последователей Вяч. Вс. Иванова и В. Н. Топорова, так и в том, что можно назвать «традиционным литературоведением», которое усвоило и интегрировало положения этой школы.
Во-вторых, за последние тридцать лет, и особенно после падения коммунизма, достигнут определённый прогресс в построении истории русской литературы двадцатого века в том, что касается публикации архивов, эпистолярных источников, мемуаров, воспоминаний и документальных материалов прессы и проч.
В-третьих, возобновились прекращённые во время коммунизма работы по религиозно-философской интерпретации литературы (особенно и специально русской, но не только).
В-четвёртых, тут и там (особенно на страницах московского журнала «Новое литературное обозрение») имеют место попытки обращения к современной американской и западноевропейской «теории литературы» и «критической теории» для освещения тех или иных фрагментов русской литературы.
В том, что касается процессов, достижений и проблем, связанных с деятельностью московско-тартуской школы как таковой, то многое было сказано в сборниках статей, опубликованных на эту тему в девяностые и двухтысячные годы. Многое в этих процессах имеет отношение к социальной истории и, соответственно, к гражданской и научной биографии тех или иных учёных, бывших частью этой школы. Этих вопросов я касаться не буду.
Скажу лишь то необходимое, что следует отметить касательно четырёх моментов. Это — вклад собственно тартуской школы и особенно её основателя Ю. М. Лотмана, развитие фольклорно-мифологического направления, связанного с именем Е. М. Мелетинского, историко-литературные работы по изучению русского символизма и отдельно — труды, связанные с так называемой «поэтикой выразительности».
Я начну с последнего, поскольку это направление, созданное трудами двух московских филологов-лингвистов А. Жолковского, ныне профессора в USC в Лос-Анджелесе, и Ю. Щеглова, недавно умершего профессора Университета штата Висконсин (Мэдисон), единственное попыталось, по крайней мере, в начале своего существования, пойти дальше в направлении создания совершенно автономного литературоведения, связанного с традицией лишь через некоторую преемственность от формальной школы. Остальные направления, о которых пойдёт речь ниже, являлись, по сути дела, развитием идей структурализма и семиотики в проблематике и методике традиционных литературоведческих дисциплин. Первые манифесты и исследования Жолковского и Щеглова сыграли в высшей степени активную, будоражащую и позитивную роль в становлении послесталинского русского литературоведения. Статьи двух авторов, в которых они намечали развитие литературоведения от формализма Шкловского к теории монтажа режиссёра Сергея Эйзенштейна, далее к трудам Проппа и к современному структурному литературоведению, к которому они, несомненно, причисляли себя, были своего рода вызовом всей официальной линии и вызвали горячую дискуссию — восторг у научной молодёжи и страх и отталкивание у традиционалистов. Надо сказать, что в имевшей место тогда (в середине шестидесятых годов) дискуссии на тему о структурализме, которая протекала на страницах весьма официального (в то время!) журнала «Вопросы литературы», резко обозначилось противостояние структурного и семиотического литературоведения и уже вполне конституированного к этой поре литературоведения традиционного и официального. Это противостояние будет продолжаться и в семидесятые, и в восьмидесятые годы, хотя со временем, как я уже отметил, многие положения и темы структурного литературоведения будут, к вящей пользе дела, усвоены и традиционалистами.
Теория Жолковского и Щеглова была изложена в их статьях, посвящённых описанию самых разных произведений литературы. Жолковский занимался и занимается Пушкиным, Пастернаком, Мандельштамом, а также прозаиками Зощенко, Бабелем — им он посвятил отдельные книги — наряду с Олешей, Львом Толстым и многими другими авторами, включая Платона. Ю. К. Щеглов много лет работал над созданием подробного многотомного комментария (реального и интеллектуального) к романам Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» и «Золотой телёнок». Сущность поэтики выразительности состоит в том, что выделяются элементарные приёмы выразительности, своего рода «литературные жесты-тропы», выходящие за пределы трансформации значения путём замещения по сходству или смежности, и являющееся некоторыми аналогами минимальных сюжетов, событий, например, приём «отказного движения», которому авторы уделили много внимания. Предполагается, что реальный текст произведения искусства является результатом цепи смысловых преобразований, в ходе которых первоначальный приём или набор приемов, применяются к набору базисных значений, своего рода «семантических множителей».
В ряде статей А. Жолковский представил возможность формальной записи семантики текста с применением приёмов выразительности. Эти работы имели большой резонанс и могли бы стать, возможно, началом нового формального направления, но отъезд обоих учёных на Запад привёл к тому, что это не нашло продолжения. У поэтики выразительности многообещающее будущее, если найдутся энтузиасты этого направления, обязанного своим возникновением замечательным творческим и теоретическим трудам великого Эйзенштейна.
Тот факт, что дальнейшие занятия Жолковского и Щеглова пошли в направлении более обычных литературных штудий в области поэтики семантики текста, даёт, быть может, некоторое указание на определённую внутреннюю логику развития новой научной школы, которая, в конце концов, находит определённую нишу среди уже сложившихся дисциплин, а главное, обогащает их своими смыслами и методиками.
Именно это мы видим в тартуской школе русского литературоведения. Именно в этом огромная заслуга замечательного историка литературы, теоретика культуры и семиотика Юрия Михайловича Лотмана (1922–1993). Научная деятельность Ю. М. Лотмана протекала в Тартуском университете в Эстонии, входившей тогда в состав Советского Союза. По целому ряду причин политического, национального и социального характера в Тартуском университете в 60-е годы, когда Ю. М. Лотман заведовал тамошней кафедрой русской литературы, ещё сохранялись обычаи и некоторые правила старинного немецкого университета, каким он и был до революции. Это позволило Ю. М. Лотману подобрать научные кадры и создать академическую и студенческую атмосферу, в корне отличную от того, что было принято в остальных советских университетах. Главное — это позволило Ю. М. Лотману и его кафедре в очень трудных условиях советской академической жизни, ещё до того, как Ю. М. Лотман открыл для себя принципы структурализма и семиотики, создать такую кафедру, где было воссоздано настоящее академическое литературоведение в его подлинном, а не советизированном виде. После того как Ю. М. Лотман активно включился в структурно-семиотическое движение, которому он предоставил немалые и совершенно уникальные ресурсы своей кафедры, он собственноручно и с помощью своих сотрудников совершенно изменил, реформировал советское академическое литературоведение, а особенно такую весьма консервативную дисциплину, как история русской литературы XIX и XX веков.
Консерватизм истории русской литературы проистекал (и проистекает до сих пор!) не только из некоего внутреннего качества, присущего этой дисциплине как таковой, но и из особенных обстоятельств, связанных с характером истории вообще как дисциплины, с характером специально русской истории как процесса социальной и индивидуальной жизни и с вытекающими отсюда условиями бытования русской литературы в историческом разрезе. Соответственно, многое в творчестве историков русской литературы вообще и Ю. М. Лотмана, его соратников и учеников, в частности, определяется этими специфическими моментами, связанными с историей во всех ее видах, формах и аспектах.
Если говорить об «исконном консерватизме» истории русской литературы, то, кажется, он связан, прежде всего, с необыкновенной сохранностью основных ценностей, оценок и критических шкал, относящихся к русской литературе в широкой среде так называемой образованной интеллигентной публики. Здесь и постоянные характеристики творчества и личностей и постоянное размещение по рангу всех основных русских писателей, поэтов и драматургов, и удивительно стабильное предпочтение — до сих пор! — ценностей народнической критики, среди которых главные — это любовь к простому народу и любовь к России.
Я не берусь судить, насколько подобный консерватизм характерен для самого современного, по-настоящему сегодняшнего, этапа русской культурной истории, но более или менее очевидно, что он был характерен для всего двадцатого века. Соответственно, построение любой общей или частной истории русской литературы должно иметь дело с этим консерватизмом: либо идти, так или иначе, в его струе (но при этом сознательно, понимая, что могут быть и другие возможности), либо как-то с этим консерватизмом критически разобраться, выдвигая свои шкалы ценностей, свои критические критерии, свои, наконец, литературные процессы, явления, фигуры и факты.
Школа Ю. М. Лотмана реагировала на этот фундаментальный вызов, который характерен для традиционной картины истории русской литературы. Одним из ответов на такого рода вызовы был поиск новых парадигматических фигур литературного плана, пропущенных традиционной консервативной историей русской литературы, особенно в том, что касается допушкинского и пушкинского периодов русской литературы. Параллельно этому, уже в конце двадцатого века появляется целый ряд фундаментальных работ, которые подобную же задачу выполняют для периода первой половины двадцатого века. Здесь следует отметить классические труды Е. Д. Тоддеса, А. В. Лаврова, Р. Д. Тименчика, Н. А. Богомолова.
Сам характер истории как дисциплины ставит много сложных проблем перед историей литературы. С нашей точки зрения, одной из таких мучительных проблем является напряжение, существующее между традиционным подходом к истории, опирающимся на хронотопическую систему координат, и попытками найти какие-то иные, внутренне не менее релевантные исходные системы построения истории. В первом случае совершенно естественно предполагается, что история может быть только историей какого-то определенного пространства, места, страны, народа. Соответственно, история литературы в этом смысле — это всегда история литературы, проецируемая на соответствующую хронотопическую историю, и обратно. В альтернативном подходе за исходный исторический субъект принимается либо какая-то отдельная, партикулярная группа людей, а не народ или этническое единство (например, социальный класс, профессия, группа людей, объединяемая общим интересом, или общей судьбой), или любой развивающийся феномен, представляющий интерес — знаковый или производственный комплекс, набор привычек или знаний, комплекс приемов и проч.
В истории литературы напряжение между историей национальной литературы и транснациональной историей литературных жанров, форм, влияний, а также историей литературных институций, традиций и проч., равно, как и более очевидное для обыкновенного читателя напряжение между историями разных литератур существует и существовало всегда. Это напряжение может носить весьма плодотворный характер, когда точка зрения на данную литературную историю с позиции иной истории литературы может давать интересные перспективы и менять сложившиеся консервативные соотношения ценностей. До сих пор не сложился, но в принципе может быть очень интересным и многообещающим подход к созданию многонациональной истории литературы, когда литературные явления на разных языках заполняли бы какие-то важные ниши, некоторые из которых могли бы отсутствовать в отдельно взятой истории литературы, но в целом являли бы более полную и, в каком-то смысле, идеальную картину. В этом плане, например, интересно было бы создать некую гипотетическую совместную историю польской и русской литератур, когда окажется, что в определенные периоды развитие тех или иных жанров в каждой из этих литератур восполняет соответствующие пробелы в другой.
Школа Ю. М. Лотмана — это специфически построенная руссоцентрическая история русской литературы. Это совершенно естественное и само собой разумеющееся обстоятельство накладывает важный отпечаток на работы, выполненные и выполняемые в рамках этого направления. При этом и здесь весьма существенны моменты обращения к инонациональным литературным школам, традициям и направлениям. Так, для работ Ю. М. Лотмана по истории русской литературы конца XVIII — начала XIX века очень важно обращение к материалу французской литературы. Для исследований по истории новейшей русской литературы начала двадцатого века (А. В. Лавров, Н. А. Богомолов) важен выход за рамки русской литературы в параллельно существовавшие тогда тенденции символизма в других европейских литературах.
Рискуя повториться, скажу, что на характер складывающейся в России картины истории русской литературы, наложило свой неповторимый и, увы, тяжелый отпечаток и само историческое время, в котором происходило складывание этой картины. Невозможно даже бегло перечислить все чудовищные потери в поле литературы и связанных с ней явлений культуры, которые были нанесены всеми катастрофами, войнами и революциями, которые произошли в России. Среди них гибель литераторов и их творческого наследия — это, конечно, центральная трагическая перипетия. Но не менее существенно и истребление библиотек, закрытие и недоступность литературных и культурных архивов, выведение из культурного обихода целых огромных пластов культурного наследия и современной культурной жизни — насильственное прекращение деятельности важнейших литературных и культурных институций и проч. и проч.
Огромная заслуга Ю. М. Лотмана и его школы состоит в том, что они стали первыми, кто начал еще в 60-е годы систематическую работу по подготовке реальной базы для историко-литературоведческих исследований, работу, которая активно ведется и в наши дни. Это масштабные систематические исследования по спасению и описанию литературного наследия, благодаря которым — несмотря на огромное институциональное сопротивление — удается включить в культурный оборот художественные ценности, которые всего двадцать лет назад казались навсегда погибшими в водовороте социальных бурь и преследований. Более того, эта деятельность по спасению культуры двадцатого века приобрела более широкие рамки, когда уже в самое последнее время стала разворачиваться работа по открытию и упорядочению архивов русской эмиграции и диаспоры.
Эти внутри- и вненаучные обстоятельства и традиции и определили во многом лицо истории русской литературы, которое складывается к настоящему времени и которое можно подытожить следующим образом: с одной стороны, отсутствие исторической и культурной непрерывности институтов и обычаев привело к тому, что история русской литературы не располагает галереей академических биографий поэтов, писателей и других деятелей литературы, которые были бы выполнены в спокойном объективном и стоящим над скандалами и полемикой духе; с другой же стороны, история русской литературы все время занята заполнением лакун в других параллельных историях — истории языка, истории идей, истории общественных и политических движений, которые, увы, находятся пока в еще более печальном состоянии, чем история русской литературы. Работы Ю. М. Лотмана и его школы во многом стремились восполнить разнообразные лакуны, оставленные сложным и жестоким временем в понимании литературы и ее роли в истории.
В рамках этого обзора невозможно будет даже бегло упомянуть о всех важнейших исследованиях Ю. М. Лотмана и его школы в этой области. Скажу лишь о тех, которые, по моему мнению, оказали наибольшее влияние на ландшафт русского литературоведения — а изменения в этом ландшафте под влиянием Лотмана и его школы были поистине гигантскими. Прежде всего я должен упомянуть об исследованиях многолетней соратницы Ю. М. Лотмана в его трудах, его жены Зары Григорьевны Минц. Эти исследования более близки мне по своей тематике: история и поэтика русского символизма. По сути дела, З. Г. Минц сама, в единственном числе, основала эту интереснейшую исследовательскую область и во многом определила её лицо вплоть до сегодняшнего дня. Её замечательные статьи о творческом пути, биографии и поэтике стихов Александра Блока, руководимый ею великолепный «Блоковский сборник», много лет выходивший в Тарту, в котором печатались работы о Блоке, — всё это вернуло живого Блока, во всём богатстве его облика и во всей неизъяснимой прелести его стихов, в русскую культуру, а через неё и в мировую культуру. Отдельно следует отметить, что всё это новое блоковедение и по духу своему, и по методике своей было абсолютно новым, современным, конгениальным тому юному Блоку, стихи которого в начале XX века создали новый мир современной русской поэзии. Помимо неоспоримых и колоссальных успехов в методологии традиционного литературоведения, особенно во всём, что касалось источниковедения, З. Г. Минц (и, конечно, сам Ю. М. Лотман) активно применяли к своим объектам исследования самые новые методы анализа. Так, созданные ими частотные словари лексики изучавшихся ими поэтов (вслед за пионерскими исследованиями в этой области Ю. И. Левина) внесли много нового и дотоле неизвестного в понимание поэзии.
З. Г. Минц внесла огромный вклад в возобновление, после многих лет запрета и забвения, живого интереса к культуре русского символизма. Её работы в этом направлении явились подлинно пионерскими, особенно в связи с философским наследием Владимира Соловьёва.
Работы самого Ю. М. Лотмана были крайне разносторонними, весьма фундаментальными и всегда полными особых, часто неожиданных наблюдений, связей и заключений. Он писал много и крайне плодотворно о литературе XVIII и XIX веков. Особенно следует отметить большой цикл его весьма весомых и подробных работ о творчестве Карамзина, Пушкина и Лермонтова, включая ставший классическим и очень популярным объемный комментарий к «Евгению Онегину». Как специальный и в высшей степени оригинальный вклад Ю. М. Лотмана в историю русской литературы следует обязательно отметить его интереснейшие и полные детальных наблюдений и редких фактов работы по истории и семиотике русской бытовой, поведенческой и «кодовой» культуры начала XIX века. Эти работы, зачастую касавшиеся центральных событий русской истории того времени (война с Наполеоном, декабрьское восстание 1825 года), создали ценнейшую и незабываемую картину русской жизни, которая абсолютно необходима для правильного понимания русской литературы, равно как и обстоятельств жизни русских писателей и поэтов.
Роль Ю. М. Лотмана в распространении гуманитарного просвещения как в академической среде, так и, особенно в восьмидесятые и девяностые годы XX века, среди широких слоёв грамотной публики совершенно уникальна и может быть сравнима лишь с ролью другого великого подвижника русской культуры Дмитрия Сергеевича Лихачёва. Д. С. Лихачёв, историк древнерусской литературы, в молодости в конце двадцатых годов был подвергнут репрессиям и провёл несколько лет в заключении в лагерях уничтожения на Соловецких островах. После того, как ему чудом удалось избежать смерти и освободиться из заключения, он возобновил свои академические занятия, и после Второй мировой войны стал ведущим специалистом по древнерусской литературе. Этот очень достойный, видный и весьма эрудированный человек воспринял некоторое послабление режима после смерти Сталина как знак того, что необходимо вернуться к старым основам русской культуры для того, чтобы сохранить их и память об их значении для будущих поколений.
Работы Д. С. Лихачёва о культуре Древней Руси, а потом о культуре садов петербургского периода стали таким же вдохновением для молодого поколения ревнителей этой почти уничтоженной коммунистами русской культуры, как работы Ю. М. Лотмана, которые воодушевили русскую интеллигенцию на поиски и сбережение почти истреблённого поэтического наследия дореволюционной, революционной и послереволюционной поры.
Постепенно интерес к подлинной, неизменной русской литературе и культуре, равно как и к связанным с нею направлениям мировой культуры, оказался сильнее, чем замшелые марксистско-ленинские (и сталинские!) постулаты, которые силой насаждались начиная с двадцатых годов. Свежая струя, связанная с исследованиями Ю. М. Лотмана и других академических историков литературы, таких как Ю. Г. Оксман, историк русской литературы 19 века из поколения учителей Ю. М. Лотмана, проведший многие годы в сталинских лагерях, Л. Е. Пинский, исследователь Шекспира, также ставший жертвой политических репрессий, несмотря на все арьергардные бои, которые здесь и там им пыталась дать уже одряхлевшая марксистско-ленинская «школа» (критические выступления против семиотики таких «светил», как бывший при Сталине главой Комитета по делам искусств М. Храпченко, А. Дымшиц, видный советский критик и бывший соратник Г. Лукача М. Лифшиц, включая уж совсем одиозных секретных сотрудников НКВД-КГБ Р. Самарина и Я. Эльсберга), проникла в умы молодых исследователей.
Деятельность тартуской школы и особенно З. Г. Минц оказала весьма благотворное воздействие на целую плеяду тогда совсем молодых ученых, начинавших заниматься поэтикой и историей русского символизма. Среди них особенно значительны труды Н. Котрелева, приложившего много усилий к созданию научной биографии великого русского поэта-символиста Вячеслава Иванова. Он опубликовал и откомментировал много материалов, посвящённых самому раннему периоду жизни поэта. Огромный, поистине титанический по объему и значению труд по открытию, публикации и систематизированию материалов творчества и жизни русских символистов А. Блока, А. Белого, Вяч. Иванова, Р. Иванова-Разумника, Д. Мережковского и 3. Гиппиус проделан А. Лавровым, Н. Богомоловым, А. Галушкиным и Р. Тименчиком (последние двадцать лет в Еврейском университете в Иерусалиме). Отдельно следует отметить пионерский труд М. Чудаковой, которая сделала доступными широкому читателю богатейшие архивные материалы, связанные с жизнью и творчеством Михаила Булгакова. Ею реконструирован по оставшимся обрывкам черновика первоначальный текст романа Булгакова «Мастер и Маргарита». М. Чудакова была очень активна в последние десятилетия в организации и последующей публикации «Тыняновских чтений». Особое место в этих трудах занимают исследования Е. Тоддеса, в частности, посвящённые важным этапам советской литературной и литературоведческой истории 30-50-х годов XX века.
Отдельно стоят уникальные биографические книги сына Бориса Пастернака Евгения Борисовича Пастернака, систематически обобщающие уже известный и опубликованный, а главное, совершенно неизвестный находящийся в семье поэта эпистолярный, мемуарный и иной документальный материал о жизни и творчестве поэта. В результате перед широким читателем впервые предстала достоверная и подробная картина жизни поэта во всех её сложностях, триумфах и конфликтах. Работы Е. Б. Пастернака и Е. В. Пастернак по исследованию биографии Бориса Пастернака — это счастливый образец того, как можно было бы приступить к созданию полной академической биографии поэта.
Говоря о возрождении академического литературоведения в Советском Союзе после смерти Сталина, и особенно в семидесятые-девяностые годы XX века, нельзя не упомянуть, плодотворных и интересных исследователей русской литературы — исследователя поэтики Чехова А. Чудакова, чьи книги внесли много нового и оригинального в понимание прозы Чехова, и исследователя творчества Пушкина С. Бочарова, создавшего новую школу прочтения лирики поэта. Особенно велика роль С. Бочарова в собирании, систематизации и публикации научного наследия М. М. Бахтина. Надо отметить, что в творчестве обоих учёных прослеживается явственное присутствие идей структурно-семиотического направления.
Направление, испытавшее на себе весьма благотворное влияние этих идей — это фольклористика в широком смысле слова, включая исследование античной словесности. Здесь мы возвращаемся к плодотворным идеям основателя русского литературоведения Александра Веселовского. Как я уже отметил выше, большое внимание к этим идеям наблюдалось и наблюдается в работах Вяч. Вс. Иванова и В. Н. Топорова, особенно в том, что касается развития малых форм фольклора, «малых жанров», связанных с языковой семантикой. Масштабное осмысливание и освоение всего наследия А. Н. Веселовского началось в работах В. М. Жирмунского. По-настоящему полное и разностороннее развитие наследия Веселовского мы находим в фольклористических и компаративистских работах ученика Жирмунского Елеазара Моисеевича Мелетинского (1918–2005). Работы эти важны и сами по себе, и потому, что из них выросла целая весьма активная школа структурной и семиотической фольклористики, оплодотворившая всю русскую фольклористику, которая теперь немыслима без структурных и семиотических методов. Е. М. Мелетинский — один из наиболее ярких и блестящих представителей русской фольклористики и компаративистики. Его важнейшие работы посвящены поистине центральным проблемам фольклористики и сравнительного литературоведения. Первая большая работа Елеазара Моисеевича сразу привлекла к себе внимание. Она была посвящена центральной проблеме фольклористики: проблеме структуры и семантики героя волшебной сказки[56]. Елеазар Моисеевич обратил внимание на две важнейшие смысловые коллизии сказки: с одной стороны — необычный, сверхъестественный «успех» героя, преодолевающего все препоны, выдерживающего все испытания, побеждающего всех врагов и даже самоё смерть, а с другой стороны — «младшесть» героя, его обязательный миноратный статус, с которым «в жизни» должен был быть связан как раз неуспех героя, невозможность преодолеть определённые совершенно непреоборимые социальные преграды. Анализ Мелетинского помогает разрешить эту ситуацию как в направлении указания на возможные социальные ходы и лазейки, так и в направлении правильного распознавания художественной структуры, использующей миноратность для выделения особых качеств героя.
Важные труды Е. М. Мелетинский посвятил эпосу как в общетеоретическом плане прослеживания его генезиса, так и в плане конкретного анализа древнескандинавского эпического памятника «Эдда»[57], а также поэтике мифа[58]. Эти последние работы кажутся мне особенно ценными, поскольку в них Е. М. Мелетинский широко использует работы и методику западных исследователей мифа и специально Клода Леви-Стросса, с которым позднее он сотрудничал. На Западе широко известны труды Е. М. Мелетинского и его соавторов по структурному описанию волшебной сказки. Эти работы, переведённые на иностранные языки, представляют собой дальнейший шаг в осмыслении структурных отношений в сюжете волшебной сказки[59]. Авторы широко используют семантический анализ, который даёт очень хорошие результаты, позволяя классифицировать сказочные сюжеты, в частности, как «мужские» и «женские», «направленные на объект» и «направленные на субъект» и т. п. Соответственно, сложная сюжетная схема, составленная В. Я. Проппом, может быть представлена в виде последовательности более или менее равносоставных блоков, включающих в себя — в общем виде — недостачу — испытание (предварительное) — испытание (окончательное) — обретение волшебной помощи/средства — главное испытание, конфликт и победа — ликвидация недостачи. Сюда, в зависимости от места этой схемы в сюжете (начало, главное повествование, второй сказочный ход, завершение) могут быть добавлены новые звенья (например, изменение облика, возвращение облика, идентификация, наказание врагов или обретение некоего особого блага поверх ликвидации недостачи) или из этой повествовательности могут быть, соответственно, исключены некоторые звенья, но в целом сказка предстаёт как совершенно самодостаточный и адекватный себе в смысловом отношении жанр, моделирующий не только архаическую схему племенной инициации, но и совершенно панхроническую схему личностной реализации обычного (то есть миноратного) героя (или героини). Такая реализация, имеющая совершенно имагинативный характер, указывает тем не менее на совершенно реалистические обстоятельства, несмотря на часто волшебный и сверхъестественный их облик, ибо требует от героя (героини) обязательного подчинения неким социальным правилам поведения.
В восьмидесятые годы вышли фундаментальные труды Е. М. Мелетинского по компаративистике: исследование о средневековом романе[60] и книга об исторической поэтике романа и эпоса[61]. В период «перестройки» и после Е. М. Мелетинский посвятил много сил организации центра литературных, семиотических и культурологических исследований в Российском государственном гуманитарном университете (РГГУ).
Мне осталось выйти за пределы той научной школы, к которой я принадлежу, и попытаться, в заключение этого обзора как-то отнестись к тем направлениям, которые по-настоящему возникли только после падения коммунизма.
Все они развиваются уже совершенно новым образом и в совершенно новой обстановке. Для описания этой обстановки необходимы новые исследовательские приемы, поскольку здесь речь должна будет пойти о тех новых проблемах, которые возникли в связи с той действительно имевшей место в России перестройкой всей области гуманитарного знания, которая — как это произошло ранее и на Западе — существенно атомизировала и сузила исследовательское поле. Это относится и к жизни всех новых направлений литературоведения, которые возникли после падения коммунизма. Возникли как новые академические, так и не связанные с академической наукой области гуманитарных интересов.
Одни, такие как религиозно-философские труды, привлекающие литературу как объект своего интереса, могут считаться своего рода фениксом, воскресшим из огня, поскольку их предки существовали до 1917 года, а также на Западе у русской эмиграции. Но религиозно-философским внукам еще очень далеко до дедов.
Другие — морфизмы соответствующих западных (главным образом, американских) школ — являются, скорее, чем-то вроде посредственных диктантов, написанных усердными (или не очень) учениками приготовительного класса. И так, и так — уровень, даже не научный, а просто уровень дискурса этих сочинений в
И последнее. Надо подвести какую-то черту под теми экстранаучными, но вошедшими в плоть и кровь соответствующих произведений и посвященного им дискурса, понятиями «новой религиозности» и «новой идейности», которые я широко употреблял в ходе этого обзора. Я смею думать, что оба они никуда не исчезли и не исчезнут, хотя их судьба вырисовывается по-разному. Новой религиозности, конечно, приходится не очень удобно рядом с открывшейся снова и вполне укрепившейся традиционной религиозностью, каков бы ни был её конкретный конфессиональный признак. Тем не менее, мне кажется, что если литературоведение и в будущем захочет говорить о литературе как части огромной исторической традиции, а не просто о социальном факте вне связи с понятиями «внутренней необходимости» и «одухотворённости», то ему не обойтись без опоры на эту новую, внутреннюю религиозность, которая вполне может ощущать себя находящейся где-то рядом, вне, над и проч. по сравнению с традиционной религией. Что же касается новой идейности, то её положение проще: она вырастает стихийно из органического протеста свободной мысли против зажимания ртов и против политкорректности. Здесь у настоящего литературоведения есть чем заняться.
Resume
«Paths and Landmarks», written by Dimitri Segal, one of the active members of the Moscow-Tartu semiotic school, is a concise history of Russian literary criticism and academic scholarship throughout the 20th century. Attention is mainly focused on the emergence and development of the formal school of Russian literary criticism (B. Ejkhenbaum, V. Shklovsky, Yu. Tynyanov) against the background of the relevant ideas of the Russian comparative folkloristics (A. Veselovsky and O. Potebnia). Special place is devoted to the pioneering ideas of Vladimir Propp and Olga Freidenberg concerning, respectively, the genesis of folktale and the dynamics of archaic mythological motifs of death and resurrection. Several chapters deal with the history and ideas of Russian literary semiotics and structuralism.