Замысловатые ходы трех царств — Русии, Ирана и Турции — диктуют необходимость включиться в игру четвертого: франков. Зачем? Пригодится. Не следует забывать, что если сейчас народ Грузии защищает свою бедность, то, возможно, скоро придется ему отстаивать свое богатство! Странно, подобно ветру ворвалась эта мысль… может, не напрасно?! Недаром засуетился франк де Сези. Чего он больше жаждет — золота или почета при дворе своего короля? Наверно, и того и другого. Вот римские католики откровенные, они в противовес кресту и мечу пытаются изменить установленный порядок: раньше миссионеры — потом войны… А разве миссионеры уже не проникли в Грузию? Но до завоевания им далеко! Не стоит сейчас засорять голову черными четками. В Картли им пути нет. Католикос не любит делить свою власть, — что ему в фимиаме чужих кадильниц? Сейчас все мысли необходимо направить в одну цель. Хотел бы я, наконец, установить, кто на сегодня меня больше беспокоит: турецкая собака с кличкой Хозрев или греческая блоха, именуемая Кантакузином? Не ради же удовольствия он беспрестанно прыгает из Стамбула в Московию и обратно. А что скучного или веселого для тебя в этом, Георгий Саакадзе? Посол другого дела не знает. Сейчас твоя забота Иран, а не Русия. Могу поклясться, это так! Но забота об Иране и толкает мысль мою к Русии… По словам старцев из квартала Фанар, Кантакузин хитер и пронырлив не хуже любого паши, поэтому и ценим султаном. Но и посольства не всегда подытоживаются удачей! Возможно и Кантакузин не совсем договорился с патриархом Филаретом. Не в срок прибыл? Неважно, единоверцам легче друг друга вокруг креста обвести. Допустим, султан против союза Русии с Ираном. Тогда хитрейший посол Фома Кантакузин смиренно склонится перед умнейшим патриархом Русии, Филаретом, и, не успев принять благословение, начнет умолять не принимать золото от нечестивого шаха Аббаса, ибо оно от дьявола. Умнейший Филарет кротко заверит, что всякое золото от дьявола, ибо оно суть его и распаляет у паствы ненависть и жажду стяжательства. Безумцы забывают о божьей благодати, щедро падающей сверху в виде манны небесной… Поняв друг друга, хитрейший и умнейший углубятся в непроходимые дебри дел царских. Патриарх доверительно заверит, что между Русией и Ираном «никаких ссылок, кроме торговых, нет, и послы шах Аббасова величества отпускаются без всякого дела». А с султаном всея Турции царь всея Руси пожелал быть и, великой дружбе и стоять заодно накрепко против общего недруга. Посол Фома, перекрестившись на образ, смиренно напомнит о казаках, бесчинствующих на турецком море и грабящих берега Оттоманской империи. Патриарх напомнит, что казаки «воровские» люди, не подчиняются Московии, и пусть-де султаново величество сам с ними расправляется настрого. Царь Русии ничего на это не скажет. Заметив уныние Фомы, патриарх спешно благословит его и… посулив манну небесную, отпустит. Но не успеет посольство Четвертого Мурада выехать из ледяных ворот, как туда въедет посольство Первого Аббаса. Высыпав тысячу пожеланий и завалив пол подарками, шахский посол начнет заверять, что царь всея Руси для шах-ин-шаха как брат родной, и поклянется бородой пророка накрепко стоить заодно против общего врага. И тут же выскажет тревогу, что послы султана слишком часто посещают Русию. Думские дьяки удивятся: «Как, разве до шахова величества не дошло, что русские казаки беспрестанно разоряют земли османов, даже крепость Азов отняли, и Московия не препятствует такому, ибо между Русией и Турцией, кроме торговых, никаких ссылок нет, и посему послы султана отпускаются безо всякого дела.» Такая премудрость называется политикой. И во имя этой политики Русия сочтет выгодным мир Турции и Ирана. Тогда, объединившись, магометане совместно могут оказать помощь Русии против поляков. И в уплату за это попросят прикрыть глаза на дела Грузии… Не будет ли подобная политика страшнее обвала горы? Это гибель всех моих чаяний! Для блага Картли необходимо оттянуть от ее рубежей войска Турции и Ирана. Только война между двумя воинственными магометанскими царствами может дать мир моей родине, мир измученному народу. Но почему раньше времени устрашаюсь? Эракле обещал, когда прибудет Кантакузин, устроить с ним встречу, тогда и следует решать… Неразумно! Тогда поздно будет размахивать опаленными крыльями. Должен незамедлительно подготовиться ко всему неизбежному.
Итак, решено силою врага ослаблять врага. Иначе еще один прыжок «льва Ирана» — и, как не раз обещал тиран, растерзанная Грузия может больше не подняться из развалин. Значит, надо спешить! Спешить к рубежам Ирана и обрушить на шаха Аббаса всю мощь Османского государства. Но, конечно, и умный шах Аббас не станет сомневаться в том, что тот, кто взял у турок Багдад, способен взять его обратно у персов и получить от султана звание «Неодолимый». Поэтому шах не преминет тоже обрушить на султана всю мощь Иранского государства. И к концу двадцать четвертого новолуния, ровно через два года, назначенные Четвертым Мурадом, султан и шах настолько постараются обессилить друг друга, что у них не явится охоты даже совместно напасть на Грузию. А пока они будут зализывать раны на берегах Босфора и Персидского залива, народ Грузии, предводимый своим Георгием Саакадзе, вновь поднимет над грузинской землей обновленное иверское знамя! Теперь следует запастись верным союзником. Игра в «сто забот» называется премудростью…"
Моурави, подавив усмешку, наблюдал, как луч солнца, не то красноватый, не то синеватый, пробрался сквозь выпуклое стекло и обеспокоил Осман-пашу и как тот, брезгливо морщась, переставил ногу на темную полосу ковра.
«Боится собственной тени», — решил Георгий. Кальян тоже вспыхивал синей и красной эмалью, и он перенес курительные сосуды на теневую сторону широкой тахты, где важно восседал Осман-паша. Нежный прозрачный дымок плыл под сводом, спиваясь где-то в углах. Изредка едва слышалось протестующее бульканье заключенной в кальяне воды.
Георгий не нарушал молчания, он терпеливо ждал, — ибо раз бывший везир прибыл спешно, то должен заговорить. И Осман заговорил:
— Аллаху угодно сегодня проявить щедрость к путникам и послать полезный ветер… Знай, о Георгий, сын Саакадзе, утром приплыл из Азова скоростной гонец…
— Видит пророк Илья, ты, Осман из Османов, возбудил во мне любопытство.
— Тем более выгодно знать, какой груз везет с собой Фома Кантакузин.
— И гонцу известно — какой?
— Раньше чем предстать перед ничтожным Хозревом, гонец тайно на рассвете предстал предо мной, ибо послан он был в Русию с Кантакузином не кем иным, как мною.
— А груз?
— Приплывет через три лунных ночи… Русия отправила с Кантакузином двух послов со свитой и охраной.
— Выходит, с Кантакузином не обо всем договорился патриарх Филарет?
— В Московию прибыло посольство от шаха Аббаса.
Георгий быстро повернулся, между ним и пашой на арабском столике торжественно стояли на бело-черных квадратах фигуры. Осман продолжал бесстрастно сосать чубук кальяна.
— Не находишь ли ты, мудрейший носитель имени великого Османа, что одновременное пребывание в Русии турецких и персидских послов может смешать нам не только пешки, но и шахов?
— Кантакузин послан мною, и он, когда нужно, умеет скашивать глаза так, чтобы каждый одобрительно думал, что он смотрит лишь в его сторону.
— Не захотят ли русийские послы вынудить султана оказать помощь московскому царю в его борьбе с польским королем?
— Казаки опять напали на турецкие берега. Азов в руках этих везде поспевающих шайтанов.
— Значит…
Паша отодвинулся в угол, ибо к нему крался сине-красный луч. Кальян булькнул и умолк.
Георгий приблизился к тахте, выжидательно смотря на пашу. Но Осман молчал. «Во что бы то ни стало следует узнать, зачем жалуют русийцы, — мысленно решил Георгий. — Осман не все говорит, опасаясь измены. И прав… Неразумно высказывать другу столько, сколько знаешь, с тем, чтобы потом желать ему подавиться собственным языком. Если я что-нибудь разумею в политике, то моя догадка оправдается. Осман предоставляет мне право распутывать узел, завязанный царями, королями, султанами и шахами, дабы из золоченых нитей их козней сплести Осман-паше трон… Не будет ли такой трон слишком зыбок?»
— Эти шайтаны казаки всегда не вовремя врываются в игру.
— Видит пророк, на этот раз вовремя…
Порывисто вскочив, Георгий приоткрыл дверь и, приняв от Эрасти подносик с кофейными чашечками, опустил на вновь закрытую дверь тяжелый занавес, густо затканный звездами.
Осман чуть отодвинул кальян, ибо красно-синий луч, не удовольствовавшись занавесом, меняя направление, явно норовил прокрасться к выпуклым бокам причудливого сосуда.
— Не находишь ли ты, будущий мой повелитель, что надо убедить султана ускорить выступление орт на шахские рубежи?
— Свидетель аллах, нахожу, что мое и твое кресла должны стоять на одной высоте, дабы лишить неучтивых возможности мешать нам вести на благо полумесяца беседу о… о блуждающих звездах…
Уже хрусталь светильников переламывал желто-розовые лучи, потом оранжево-серебристые, а Моурави все шагал, не различая на ковре ни света, ни тени.
«Все понятно, — рассуждал он, наморщив лоб, — не только я, но и Осман-паша озабочен, да нет, скажем прямо: встревожен посылкой Русией посольства к султану… Выходит…»
Именно в этот момент Моурави почти решил, какую фигуру следует ему передвинуть:
«Коня! Играть на казаков! Осман-паша прав. Казаки вовремя Азов взяли, вовремя причинили Стамбулу большой ущерб набегами на турецкие земли. Значит, подбросить, как говорят, петуху голодную собаку. Диван сразу поверит, что патриарх умышленно не вмешивается в дерзкие набеги казаков на владения султана. Это может если не совсем нарушить дружбу, то замедлить переговоры Турции и Русии о военном и торговом союзе. Значит, и перемирие султана с шахом сейчас окажется невозможным. Тогда… всеми мерами готовиться к войне с Ираном. Но не разумнее ли держать в запасе еще один ход? Кто может предугадать, какие подлости на уме у первого везира, Хозрев-паши? Хотя до сего дня он не менее султана стремится к войне с Ираном: выгодно; тем более огонь хватать будет другой, а золото он. Итак…»
Обрывая шаги, Георгий останавливается перед большим венецианским зеркалом, надевает полушлем с двумя крыльями, накидывает на плечи стамбульский плащ и опирается на остроконечный меч, похожий на удлиненную стрелу. Да, он чувствует, что наконец приобрел тот облик, который поразит воображение не только суннитов, но и шиитов.
«Терпение! Терпение, Георгий Саакадзе из Носте! Первый обязанный перед родиной должен сражаться за нее до последнего вздоха! Сражаться мечом и умом!.. Шах Абас дал мне звание „Непобедимый“. Султан Мурад обещает звание „Неодолимый“. Пьетро делла Валле соблазнял званием „льва Африки“, властью полководца католиков, дворцами, золотом — всем за одну лишь покорность Риму моего меча! А здесь патриарх вселенский Кирилл Лукарис сулит роскошь и почет, и за это я должен только искать дружбу со Швецией, вернее — признать в короле Густаве-Адольфе вестника небес. Где правда? Где конец задуманного начала? Метехи!.. Давлет-ханэ!.. Сераль!..»
Моурави решительно опоясался боевым мечом, твердыми шагами подошел к шахматной доске, передвинул коня, и ему казалось, что с этого часа Иран у него на замке!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
У двухцветного столика ножки ярко-красные, словно обмакнутые в кровь. Как анатолийская башня возвышается белая чернильница, возле — гусиное перо, окрашенное в розовый цвет зари. В углу над узким диваном, отливающим зеленым бархатом, на бордовом паласе блестит полумесяц, пониже два пистолета образовали крест.
Фома Кантакузин предпочитал контрасты тем определенностям, которые часто в странствиях ограничивают горизонт, а в политике приводят к поражению.
Фома Кантакузин — дипломат султана, презиравший себя за невысокий рост и обожавший себя за великие замыслы, грек по происхождению и турецкий сановник по положению, был пылок в речах и холоден в размышлениях, вкрадчив в движениях и порывист в выборе лабиринтных ходов. Он казался двухцветным: нежно-голубым, как изразец, и мрачно-серым, как резец.
Корабль уже вошел в пролив Босфора, слева зеленел берег Бейкоза. А еще вчера море бросало на плавучую крепость черные волны, рычало злобно, норовя сломать мачты и содрать паруса. «Так и должно быть, — подумал Кантакузин, — без бури гладь недосягаема». Он опустился за столик, прикрепленный к дощатому полу, придвинул к себе запись, которую предстояло закончить во славу Христа и Магомета:
«Посольство „падишаха вселенной“, славного султана Мурада Четвертого — посла Фомы Кантакузина и капычеев Ахмет-чауша и Ахмет-бея — в Москву, главный русский город царя северных стран…»
Задумчиво вертя перо, прищурил глаза.
Не в первый раз покинул он, Кантакузин, свыше года назад, пределы Турции. Еще в году 1621 он прибыл в Москву от Османа II с вестью о начале войны Оттоманской империи с королевской Польшей. От имени султана он предложил Московскому царству выступить совместно против общего врага. Но патриарх Филарет, тогда, ссылаясь на перемирие с Польшей, от войны уклонился, а Фоме Кантакузину строго выговаривал за то, что в султанской грамоте русский царь именуется королем, в то время как в Москве такого титула не знают. Он, Кантакузин, ничуть не смутился, а винил переводчика, которому наверняка за небрежность отрубят голову. Что касается Польши, то посулил: как только султан короля разобьет, то даром вернет царю Михаилу город Смоленск, отнятый краковским драчуном, да и иные города, отторгнутые у Московского царства. Патриарх Филарет поблагодарил за посулы и, стукнув посохом, в свою очередь пообещал отсечь голову заносчивому королю, если он посмеет нарушить мир. На том и расстались.
И вот семь лет спустя он, неугомонный грек, вновь следовал через Азов и Воронеж на страшный север. Турецкий Азов воевал с донскими казаками. Нелегко было: степи настороженно пропускали посольский поезд. Выли волки, ветер балаганил в овражках; насупившись, взирали курганы на дивных коней турецкой стороны.
На семи холмах дымилась Москва, трезвонила в многопудовые колокола сорока-сороков, исходила в криках, не то в восторженных, не то в задористых: «Эй, басурман, шиш, кабан, на Кукуй!»
Стрельцы вздымали мушкеты. Реяли знамена, длинные, как шеи драконов. Сто двадцать пеших дружин насчитал Ахмет-чауш и потерял улыбку.
Турки важно несли султанскую грамоту и дары: атласы серебряные, шитые золотом по зеленому полю.
Патриарх Филарет, опираясь на остроконечный посох, дружелюбно взирал на поклонников корана. Он утверждал мир на южных рубежах, там должны были двигаться полки купцов, а не воинов. Соколиным взглядом оценивал патриарх Кантакузина. Посол поспешил опустить на глаза завесы бесстрастия и так преподнес отцу государя два атласа, — это от султана. А от себя он, изгибаясь в поклонах, поднес дары царю (восседал он в сияющей золотой шубе с золотой, пылающей на голове короной, со сверкающим в руке скипетром): хрустальное зеркало, украшенное яхонтами и изумрудами; в полночь из этого заколдованного зеркала должны были выйти, как из озера, семь красавиц и, сбросив прозрачные покрывала, понестись в краковяке, дабы наутро толкователи снов пояснили благочестивому самодержцу значение новых польских козней. Не забыл Кантакузин преподнести царю Михаилу и кисейное полотенце и драгоценное покрывало, дабы венценосец смог, если надоест лицезреть обворожительных ведьм, накинуть на бесовское зеркало. Особые подарки, сдобренные витиеватыми восточными пожеланиями, поднес посол от своего имени и Филарету Никитичу.
Раскрыв шахматную доску, Кантакузин показывал недавно открытые начала игры в «сто забот». Проворно задвигались фигурки из слоновой кости, стремясь захватить вражеские квадраты. Филарет заинтересованно следил за рукой посла, — доверять ей было опасно.
В Грановитой палате важно восседали бояре в шапках отборных соболей пепельного с черным цвета, что в знак одобрения наклонялись вперед, и в знак порицания — в стороны. На этот раз боярские шапки чаще наклонялись вперед.
Решалось важное дело. Кантакузин, как и впредь, представляя султана, склонял Москву к совместной борьбе с королевской Польшей и ее злым вдохновителем — империей Габсбургов.
Патриарх благосклонно слушал медовую речь посла и, опасаясь ложки дегтя, незаметно подмигивал сыну. Царь помнил тайную беседу с отцом, протекавшую намедни.
Подготавливая по наказу везира Осман-паши большую войну Турции с грозным Ираном, Кантакузин намеревался с помощью Москвы отгородить Турцию от казаков. Запорожские казаки помогали королю Сигизмунду Третьему в битвах его с турецкими ортами, значит, надо было заручиться согласием царя Михаила совместно обрушиться на польское войско, сокрушить его и заодно покончить с Запорожской Сечью.
На другой стороне земли высился город Париж. Оттуда кардинал Ришелье направлял усилия посланника франков в Стамбуле, де Сези, в сторону вовлечения Турции в союз стран, борющихся с немецким императором Фердинандом, польским королем Сигизмундом и испанским королем Филиппом. Кантакузин, по желанию везира Осман-паши, советовал пашам Дивана принять предложения кардинала, поскольку они своим острием были направлены против Польши. По этим же причинам Кантакузин в Москве предложил от имени султана Мурада царю Михаилу и патриарху Филарету заключить священный союз.
Думный дьяк, приняв от турецкого посла грамоту с золотыми кистями, на которых краснела печать с полумесяцем, нараспев читал ее точный перевод, сделанный в Посольском приказе.
Султан Мурад с великой печалью сетовал на то, что вот уже сколько лет как из Москвы не предстают пред ним добрые послы с душу ласкающей вестью о неизменной дружбе двух средоточий мира.
«…И Вам бы напомнить, — басил думный дьяк, — прежнюю любовь и ссылку и быть с нами в любви; другу нашему другом, а недругу нашему недругом. И на своем бы Вам слове, на дружбе и в послушании стоять с нами крепко по-прежнему…»
Желтоватое лицо Кантакузина расплывалось в сладчайшей улыбке, глаза сузились. Патриарх казался мягкосердечным, устремив благостный взгляд на грека-турка. И бояре приветливо наклоняли высокие шапки, словно мост строили. Не хватало только муэззина, чтобы с высоты колокольни Ивана Великого фанатично выкрикнуть: «Ла илла иль алла Мухаммед расул аллах!» Патриарх Филарет предпочитал, чтобы с высоты Айя-Софии прозвучала из уст турка другая истина: получил по правой, подставляет левую. Вот почему он особенно благосклонно встретил предложение султана прислать в Стамбул «без урыву» русских послов с грамотами.
«…Если Русскому государству, — не спеша излагал думный дьяк, — нужна будет помощь, то эту помощь султан Мурад Четвертый, властелин османов, чинить будет…»
Почти сложившись вдвое, как нож корсаров, Кантакузин вручил думному дьяку грамоту и от везира Осман-паши. Если бы искусно выведенные строки обратились в картину, то перед Боярской думой предстал бы турецкий флот, перебрасывающий янычар в устье Днепра, где паши воздвигали крепость, — «чтобы бедным и нужным людям быти там в покое и радованье». Верховный везир не скупился на жалобы: султанат Московскому царству друг, а донские казаки не прекращают набеги, сжали они берега Черного моря, сухим и водным путем воюют. Выйдут на простор морской волны и громят турецкие корабли, а при прежних «московских королях» такого «разбоя» и в помине не было.
Хмурился патриарх, властно сжимал посох, и глаза вспыхивали недобрым огнем. «Надобно атаману Старово прочитать выговор за непослушание».
И вдруг чуть не прыснул со смеху: ему ли не знать дела казацкие, но… «государь казаков унять не велит и с Дону не сведет, а он, патриарх, сам под рукой государя. — Филарет добродушно усмехнулся. — Так-то! Пусть казаки и впредь добывают Москве ценные сведения, как требуют того восточные дела».
В доме патриарха произвели договорную запись. Свиток был велик, аршина в два, а дел запечатлел лет на двадцать.
Султан честно обязывался оказать против польского Сигизмунда сильную помощь «ратьми своими» и с царем «стоять заодин»; помочь России отбить города, занятые королем: Смоленск, Дорогобуж, Северский и еще многие; воспретить ходить войной на русскую землю крымскому хану, ногаям и азовцам. И впредь не называть самодержца «королем Московским», а величать полным царским титулом.
Доволен был патриарх безгранично. Точных обязательств за Россию на себя не взял, да и срок не вышел расторгнуть с Польшей договор о перемирии. Всему свой черед. Царь Михаил, глядя на отца патриарха, возликовал, ударил в ладони.
Набежала ватага сокольников, зверобоев, конюхов, на снега приволокли медведя, — ходил он в красных штанах, в оранжевом колпаке с колокольчиками, поднимался на дыбы, ревел.
Скоморохи ударили в бубны, гаркнули:
Вышел богатырь, сверкнул синими глазами, встряхнул копной волос цвета льна, схватился с медведем. Заухали зверобои, свистнули сокольники, пошел богатырь мять снега.
Кантакузин диву давался, хотел перекреститься, да вовремя опомнился. Турки из свиты посольской сбились в кучу, восхищенно зацокали языками, жадно следили за схваткой.
Бояре Толстой и Долгорукий радостно вскрикивали:
— Подбавь пару, Федя! Не спи, Федя, дава-ай!
А Голицын добавлял:
— В баню к бабам! Спасай душу, Топтыгин! Об окороках забудь!
Приплясывали скоморохи, вертели бубны, гримасничали:
Ухнул богатырь, понатужился, схватил медведя за уши; тот взревел да от удара ножа пошел окрашивать снега.
Гаркнули скоморохи:
Кантакузин закрыл глаза, кровь пьянила, от задористых выкриков шумело в голове. Потом выкатывали бочки с адской брагой, с крепким медом. Полилось море хмельное. Отрезвев, он радовался, что услужил султану, удружил Осман-паше, купил дружбу и союз с Московским царством за сплошной туман…
Корабль величаво, как огромный дельфин, входил в бухту Золотого Рога. Кантакузин заканчивал посольскую запись:
«Теперь Турция может начать драть короля, как медведя. Московский богатырь не встанет на защиту Сигизмунда, не поспешит на выручку польских войск, направляемых императором Фердинандом. Посол Фома Кантакузин выполнил волю мудрого султана Мурада!»
Заперев запись в потайном шкафчике, Кантакузин накинул поверх длинного кафтана, затканного ярко-синими узорами, зеленый плащ, отороченный черно-бурым мехом (дар патриарха Филарета), и, приняв осанку, соответствующую особому послу всесильного «падишаха вселенной», вышел на верхнюю палубу.
Ковры и шали украсили корабль, а на главной мачте, отражаясь в заливе, развевался зеленый шелк с желтым полумесяцем.
Важно стояли у правого борта Семен Яковлев и подьячий Петр Евдокимов, перед ними в обманчивой дымке вырисовывался Стамбул. Позади послов сгрудились писцы, статные кречетники, рослые свитские дворяне, стрельцы, различные слуги. Но осанистей всех казался Меркушка, стрелецкий пятидесятник. На его слегка приглаженных рыжих волосах переливалась алым бархатом заломленная шапка, почернело от лихих ветров и пороха лицо, гордо поблескивали глаза. Наряд преобразил Меркушку, и теперь уже не жали добротно сшитые из бычачьей кожи сапоги. Но, как и прежде, в руке, тяжелой, как молот, горела затейливой насечкой хованская пищаль. Был он за минувшие годы и в Венеции, владычице морской, видел многих красавиц: золотоволосые, с гибкими шеями, окутанными зеленым или сиреневым шелком, они казались кувшинками, царственно качающимися на воде. Гондолы мгновенно уносили их в мерцающую даль, а Меркушка лишь дивился, а желания удержать не было. Любовался он и татарками за скалистыми отрогами Урала: черноглазые, порывистые, звенящие браслетами, они дико плясали вокруг костра, сбрасывая яркие шали, и сами были неуловимы, как зигзаги огня, освещающие на миг непроглядную ночь, мрачно доносящую свежесть низко повисших звезд. И Меркушке хотелось прильнуть к их зовущим губам, ибо силы после вырубки векового леса оставалось еще вдосталь, — но он хвалил сибирячек за неуловимость и только властно сжимал бока коня, пробираясь за воеводой дальше на восток, полыхающий огнистыми закатами. А к боярышне Хованской его влекло неизменно — и на чужой воде, и на чужой земле, хоть и разделяло их извечное неравенство. Она была для него той подмосковной березкой, которую защитил он от топора лихого бродяги, покусившегося превратить белое деревце в пепел. И тем цветом она была для него, который покрывает русские яблони в первые дни весны и пьянит до звона в голове, до боли в сердце. А Меркушка, пропахший дымом дальних костров, опаленный порохом мушкетов, мнимо спокойный в часы затишья и мятежно неукротимый в дни бури, был полной противоположностью боярышне. Но они как бы воплощали одну жизнь — то мечтательную, полную неясных шорохов, влюбленную в соловьиные трели, в ржаные поля, тонущие в солнечном мареве, в просторные реки, сказочные в лунных бликах, в печальные равнины, вслушивающиеся в призывно-манящий звон колокольчиков, внезапно появившихся и уносящихся в неведомую даль, — то разгневанную, вышедшую из крутых берегов, выбросившую из-под васильковой рубашки красного петуха, неистовствующую в пожарах, рушащую бердышом леса, до кровавого пота топчущую ворога на поле брани и на курганах тризны подносящую к пересохшим устам железную чашу.
И ныне Меркушка, вглядываясь в Царьград, видел боярышню Хованскую. Закинув тугую косу за облака, прозрачная, как морозный воздух, она высилась над турецким городом и манила своими очами, такими же голубыми, как вода Золотого Рога.
Семен Яковлев не только говорил по наказу, но и думал. Он неодобрительно покосился на Меркушку. На Стамбул надо было взирать с восхищением, с ласковостью во взоре, ибо русскому посольству предстояло добиться от султана шертной грамоты в том, что договор, заключенный послом Фомой Кантакузином в Москве, будет по всем статьям выполнен султаном Мурадом в Стамбуле.
Облачился русский посол в наряд, соответствующий не только времени года, но и торжеству. Широкий шелковый опашень, длиной до пят, с длинными рукавами, делал его фигуру еще более грузной, а значит, и солидной. Кружева по краям разреза как бы подчеркивали его сановность, нашивки по бокам вдоль разреза придавали послу парадный вид, пристегнутое к воротнику ожерелье свидетельствовало о его богатстве. Застегнув на все пуговицы опашень, посол этим как бы напоминал, что он неприступен, как крепость, которую венчала башня — четырехугольная бархатная шапка с меховым околышем.
Проведя нетерпеливо двумя пальцами по добротной бородке, еще не тронутой сединой, Яковлев приложил правую руку к груди, а левую полусогнул. Такую позу для въезда в столицу османов он предусмотрел еще в Москве.
Верховный везир предусмотрел другое. По зеркалу залива, величаво покоящегося в изумрудных рамах берегов, между тысячей лодок, фелюг, гальян, огибая множество кораблей, устремивших в бездонную высь высоченные мачты, навстречу посольскому судну приближалась великолепно разукрашенная султанская катарга — огромный корабль в два жилья; а над верхним, в носу и в корме, — чердаки. Поверх мачт катарги, как на минаретах, поблескивали полумесяцы: зеленый и красный шелк вился над верхней палубкой, где находились паши и беки Дивана.
Кантакузин пояснил послам московского царя, что высылка вперед султаном «Звезды Арафата» знаменует собою особую честь, которую «падишах вселенной» оказывает им в своем могучем и красивом Стамбуле.
Катарга приближалась с такой легкостью, словно летела по воздуху, едва касаясь воды. Уже доносился гром тулумбасов, выстроенных в два ряда на носу корабля, и рокот длинных труб, купающихся в лучах величаво восходящего солнца.
Косые латинские паруса слегка надувались, но больше для придания султанскому судну внушительного вида, а тридцать два весла, одновременно вздымающиеся и падающие на воду, уподобляли его по скорости полету чайки.
Белоснежные паруса, светло-зеленые и прозрачно-красные флаги, развевающиеся над мачтами, на бортах ковры с изображением Альбарака, подкованного золотыми подковами, сказочных птиц с синим клювом и красными когтями, ослепительно оранжевой луны, с замысловатыми арабесками и вензелем султана, а внизу кромешный ад, в котором надрывались гребцы, прикованные к веслам.
В гробу и то светлее, чем в нижнем и среднем жилье. Там с обеих сторон, как черепа во мгле, белели банки — скамьи, а в боках корабля чернели дыры, куда были вставлены громадные бревна — весла, обтесанные лишь с одного конца. В нижнем жилье весла короче — аршин в пятнадцать, а в верхнем длиннее — аршин в двадцать с залишком, и на каждом весле шесть гребцов, прикованных к банке цепями.
Они обливались потом, напрягая последние силы и надрывая с натуги грудь. Бедуин из Туниса, грек-корсар из Эгейского моря, негр из Занзибара, персиянин из Луристана, матрос-венецианец и Вавило Бурсак, казачий атаман, однотонно тянули песню, каждый на своем языке, и в лад песне звякали цепями.