Ополченцы хохотали громко, задорно и, подталкивая Гамбара, приближались к его дому, где над приоткрытой дверью нависло синеватое пятно светильника.
И вскоре сакля Гамбара стала напоминать улей не совсем проснувшихся пчел. Двигаются осторожно, говорят приглушенно. То выбегает, то вбегает внук Гамбара, гордый тем, что ему поручили стеречь вход, и, не сдерживая радости, оповещает:
— Улочка пуста, лишь каджи звякнул топором о дуб, а так ни прохожего, ни соседа, ни даже рыжей собаки причетника.
В глиняных кувшинах чуть белеет молоко. Никто не притрагивался и к лепешкам, вкусно пахнущим тмином.
Горячатся все, сильнее других Ломкаци из Ниаби, гневно скинув бурку. Как?! Их, словно неразумных щенков, хотят отторгнуть от Великого Моурави, вернувшего им гордость сознания, что Грузия не одни лишь замки, высящиеся над ними, и не часть долины или горы, привычных им с детства, а нечто большее, без чего сердце мертво, как рухнувший в пропасть камень. Недаром их, знатных ополченцев, за агаджа обходят гзири и нацвали, а сборщики с трепетом переступают через порог их домов.
Пациа опустил руку на прадедовский клинок, как знак клятвы. Никакие силы не вернут его в прежнее состояние покорного верблюда, на чьем горбу князь, возомнивший себя львом, перевозит в свое логово то богатство, которое народ оплачивает кровавой слезой.
Зашумели ополченцы. Моле из Ахали-Убани так сжал кулаки, что и дружине не разнять: перед братством воинов и лев не больше, чем петух. Если одновременно обнажить лезвия шашек, образуется такой лес, что и мошкам не пролететь. О таком свойстве ополченцев еще узнают мучители народа.
Слова затрещали, как орешник на костре. Жена Гамбара испуганно напомнила об участи Хосима; прикрыв буркой окно, она умоляет вести разговор потише.
— Тише нельзя, — отшучивается Моле, — святой отец, говорят, на правое ухо плохо слышит.
Гамбар принялся добродушно утешать жену, уверяя, что если она принесет из подвала два кувшина прохладного красного, то все соседи не отличат походку гостей ополченца Гамбара из Дзегви от походки кутил из духана под названием: «Не ешь мацони, вино есть!»
— Хосим идет! — почти крикнул внук Гамбара в полуоткрытую дверь. И торжественно: — Клянусь святым небом, гордо ступает, совсем как до отлучения! И еще…
Не дослушав, ополченцы ринулись навстречу Хосиму, обнимая его и троекратно целуя, как на пасху.
Нельзя сказать, чтобы у всех на душе было спокойно, но… так бывает на горной дороге: стелется будто прямо, и вдруг поворот, а там или ангел источника с зеленой веткой, или с красным хвостом черт сухой панты.
Случилось все нежданно. В воскресный полдень в переполненной церкови, где священник, не жалея горла, восхвалял подвиг святого отца, изгнавшего нечестивых врагов крестом, протиснулся к амвону, расталкивая обалдевших от проповеди людей, худощавый, весь в шрамах и рубцах, пожилой ополченец. И, словно с туч, упал его громовой голос:
— Только святой отец гнал неверных крестом? Может, и мы, старые ополченцы, не успевали раны святой водой смачивать? Может, и наши сыны, не достигшие еще и половины высоты камыша, вместо кадильниц размахивали факелами, раздувая заградительные костры?..
Священник опешил и так застыл с вскинутым крестом, что напомнил об отшельнике, принявшем свою тень за вестника ада.
— …И еще добавлю, — продолжал греметь худощавый, — сейчас распахнуты двери церкви, а когда враг грабил и убивал паству, почему ворота монастырей на двенадцать замков, по числу неверных имамов, закрыли? Скажу, почему опасались, что не устрашит красно-головых ни крест, ни икона.
На мел стало походить лицо священника. Раскинув руки, он прикрыл икону преподобного Додо и заплакал. И почти звериный рев потряс своды храма.
— Сатана! Сатана! Люди, хватайте! В огонь его!
— Откуда сатана?! — снасмешничал какой-то парень… — Это архангел! И, довольный тем, что привлек к себе внимание. — Это Хосим из Цители-Сагдари, знатный ополченец, от него, как сумасшедшие, сарбазы через рвы прыгали.
— Молчи, дурак! Молчи, — зашикали на парня со всех сторон. — Проклясть! Отлучить от церкови!
Не так ли шумит захваченный бурей старый дуб? Никто ничего не понимал, кто возмущался, кто хохотал. Но чаще испуганно вторили священнику:
— Да постигнет его проказа Гнесия! Да заедят его черви, подобно Ироду!
— О-о женщины, прячьте детей!
— О-о мужчины, — задорно выкрикнул некто, прикинувшись глупцом, прячьте оружие. Крестом, крестом гоните врагов! Ош! Тош! Вон они! Идут! Идут сюда!
Неимоверная давка. Толкотня. Вопли. Хохот. Все перемешалось. Завертелось. Метнулось к выходу.
— Да не избавится душа его от ада! Аминь!
Ударил колокол. Звон. Перезвон.
И уже Хосим отлучен от церкови. И уже грозно вещают с амвона, что участи приспешника сатаны подвергнется тот на земле и воде, кто даже мысленно дерзнет усомниться в силе креста святого отца.
Стольких раскаленных слов на сорок тысяч ослушников хватило бы. А небо не разверзлось. И ночь не покраснела, хотя бы по углам. И земля под ногами не гудит. И горы не рухнули. И день не принял обличья хотя бы взбесившегося медведя.
Хосим, принимая из дрожащих рук жены Гамбара чашу с вином, уверял, что сам недоумевает, почему вслед за отлучением ничего с ним нового не произошло, только глупые овцы стали усиленно плодиться, а отважившаяся курица выпила воды, посмотрела на бога и двадцать цыплят высидела. И еще, у старшего сына жена сразу двух мальчишек родила. Пять лет не было детей, видно, звон колокола помог. Тут все домочадцы успокоились: значит, бог внимания не обратил на проклятия неправедного священника.
— И теперь он не знает, — заключил Хосим, — рога ли у быка, уши ли у ишака.
Обрадованно подняли чаши ополченцы, поздравляя Хосима и с умными овцами и с плодовитой невесткой, обогатившей очаг двумя ополченятами. Из подвала извлекли еще один кувшин с прохладным вином, а с мангала сняли такой горячий чанахи, что и черту он пришелся бы по вкусу. Но синеватое пятно светильника так же скупо освещало обветренные лица.
Порешили: к Георгию из Носте пойдут Хосим из Цители-Сагдари и Ломкаци из Ниаби. Они передадут Диди Моурави, что поклялись на шашках прийти к нему по первому зову с дружинами своих деревень.
Тур не дойдет, беркут не долетит, нет преград для ополченцев!
В косматых бурках и войлочных шапчонках, лихо сдвинутых на затылок, они пришли к Саакадзе и стали перед ним, суровые и решительные, как подобает знатным ополченцам.
Выслушав тайных посланцев, Моурави одобрил их решение: «Стоять незыблемо! Все за одного, один за всех!»
Потом до самой зари обсуждали предстоящие битвы, ибо в затишье никто не верил. Расспрашивал Моурави о жизни деревень, о пропавших дымах и возрожденных очагах, о чадах и баранте. Посоветовал беречь оружие, умножить скот, особенно коней. И еще использовать затишье и наладить хозяйство, дабы легче было семьям ожидать близких с войны.
Одаренные советами, с хурджини, набитыми подарками, счастливые тем, что видели «барса» их жизни, умеющего заронить надежду в сердце не только воина, но и камня, ополченцы незаметно выскользнули из Бенари.
После ухода выборных картлийского крестьянства Саакадзе долго шагал по дорожке еще не проснувшегося сада, над которым гасли остроиглые звезды, предвещая пробуждение птиц. Потом сказал «барсам»:
— Выходит, не так уже всесильна церковь, если, несмотря на запугивание, лучшие из народа, неся, как щиты, правду и честь, идут к своему Моурави, по пути отшвыривая кадильницы, наполненные тридцатью сребрениками.
Разломив хлеб, Георгий стал бросать вниз крошки, с удовольствием следя, как тотчас слетались дозорные царства пернатых и деловито заработали клювиками. Он заметно повеселел, вновь поверил в силу своего слова, будто увидел, что не довольствуется оно крошками бытия на ограниченном клочке земли, а взлетает, распластав широкие крылья, над всей многострадальной Грузией.
«Народ со мной, — посветлевшим взглядом обвел он сумрачные горы, — и никогда не выступит против. Это ли не награда за все содеянное ради любезного отечества! Пусть были жертвы… Великие жертвы!.. И слезы были пусть, отчаяние… Но неугасимая сила вечно живущего народа сумеет преодолеть мрак, черный туман веков, ползущий от княжеских замков, от крепких стен монастырей. И тогда воссияет солнце над раскрепощенной землей прадедов и слезы превратятся в благотворную росу».
Ветви деревьев словно застыли в неподвижном воздухе. А ему почудилось, что налетел ветер, подхватил ушедшие дни, как опавшие листья осени, разметал их, а на смену им нагнал голубые глыбы скал, а с них стал виден широкий мир, перекрещенный, как мечами, ближними и дальними дорогами и тропами.
В буйной голове Неугомонного назревало какое-то решение. Оно сулило победу.
Но торжествовать было преждевременно. Народ еще крепко верил в непогрешимость церковников. Слух об отлучении от церкови дерзкого Хосима взбудоражил Верхнюю, Среднюю и Нижнюю Картли и…
Правда, выборные ополченцы шептались, что не только небо, но и меч Моурави участвовал в изгнании врага и шашки ополченцев немало этому способствовали. Но после того, как одного смелого гракальца отлучили за подобный разговор от церкови, все смолкло. Даже дружинники азнауров боялись говорить между собой. Даже на базаре обрывали опасный разговор. И еще никогда церкви не были так переполнены. Каждый спешил показать себя верноподданным католикоса.
Уж не потому ли в своей башенке два дня и две ночи шагал Георгий Саакадзе?
Не потому ли Дато, Димитрий и Даутбек, не замечая времени, измеряют шагами длину и ширину замкового сада? Не ускакали они, подобно другим «барсам», проведать родных. И Гиви не ускакал: хотел воспользоваться короткой передышкой и навестить близких, но оказалось — все близкие рядом и скакать некуда.
С чего началось?.. Папуна вернулся из Тбилиси. Он радовался, что караван новостей поместился в голове и он смог разгрузить его в один день.
Как и вчера, во время застольного часа, слуга пригласил всех пожаловать к полуденной еде. Как и вчера, Русудан, строгая и заботливая, сидела на своем месте. Притихший Автандил поглядывал на дверь. Дареджан огорченно покачивала головой. Еда стыла, а чаши не опоражнивались и не наполнялись.
Вдруг Хорешани с нарочитым удивлением спросила:
— Почему уход персов, заклятых врагов, так опечалил «барсов»? Или устрашаются — кони зажиреют, или оружие заржавеет? А может, печалит опустевший Метехи?
— Кого печалит? — сразу обозлился Димитрий. — Полтора змея им на закуску! Что дальше? С кем за Картли драться, на кого нападать? Вот о чем разговор.
— Госпожа Русудан, хоть подымись в башню — сколько времени не кушает ничего Моурави.
— Нельзя, Дареджан, мешать человеку думать.
— Ничего не хочет Моурави, Эрасти все обратно приносит. Он сам почти от порога не отходит.
— Что делать, моя Дареджан, — засмеялся Папуна. — У овец все богатство не в голове, а в курдюке. Однажды спросили одну: «Почему, батоно, тащишь в конце спины жирную тяжесть?» — «Как почему? — удивилась овца. — А кто за меня тащить будет?».
Гиви недоуменно уставился на Папуна:
— И правда, кто будет? Не пастух же.
Автандил захлебнулся вином. Даже на губах Русудан мелькнула улыбка. Но Дареджан обиделась. «Разве Эрасти похож на овцу?».
— На овцу, может, нет, а на барана непременно! Сколько ему говорю: «Иди спать! Без тебя Моурави испробует крепость каменных плит». А он изумляется: «Как так спать? А кто за меня оберегать покой Моурави будет?»
Видя, что мрачные лица друзей несколько прояснились, Папуна пустился в тонкие пояснения сходства и разницы между двуногой овцой к четвероногим бараном.
Еще раз Саакадзе перечитал ответное послание. Золотыми чернилами вывел Шадиман:
«…напиши свои условия…». И Саакадзе, подумав, опустил перо в красные чернила и добавил:
«Нет, дорогой Шадиман, не только для Теймураза Первого, но и для Симоне Второго я не стяжатель славы. Но ты прав: с князьями сейчас воевать не время. Картли ограблена друзьями царя Симона, народ стал походить на древнего жителя пещер, едва прикрывает наготу. Кажется, мы с тобой дошли до полного понимания друг друга. Так лучше — с открытым забралом сражаться. Откликнуться на твой зов значит считать себя побежденным тобою. Но зачем же идти против истины? Ни ты, ни я не побеждены. Спор наш не закончен. Но помни: нужен царь, — к слову скажу, настоящий царь, а не масхара. Царь и Картли, а не как ты желаешь: царь и князья. Думаю, не без твоей помощи подобрели к пастве черные князья. Но чем они помогли, кроме совета повесить оружие над тахтой, если она уцелела, а если персы ее сожгли — то на ржавый гвоздь, если персы не успели его выдернуть, а самим приняться за соху? Да и этот совет им же и на пользу, ибо иначе чем обогащать черных и белых князей? А сам знаешь: голод плохой советчик… поэтому ржавый гвоздь — ненадежный держатель оружия.
Я не в обиде и за колокольный звон. Умные прячут улыбку в усах, глупцы испуганно клянутся, что сами видели, как святой отец крестом изгонял войско Ирана, а трусливые кричат: «Саакадзе тут ни при чем!».
Тебе дружески должен сказать: я давно ничему не удивляюсь. «Пути господни неисповедимы!»
Поэтому не особенно полагайся на святого отца. Кому, как не тебе, известна истинная причина бегства Иса-хана и Хосро-мирзы, будущего царя, скажем, Кахети, если ему самому, вместо Гассана, не приснится двойной сон.
Так вот, дорогой Шадиман, царь Симон мне ни к чему. Царь Теймураз ставленник церкови — ни тебе, ни мне не нужен. Если догадаешься избрать из династии Багратиони царевича, могущего украсить и обогатить землей и водой Картли, я готов мечом возвеличить нашу родину. Да расцветет она «от Никопсы до Дербента», как было при царе царей Тамар, которую за счастливые войны и любовь к наукам называли шаирописцы «утренним восторгом царей». Я от полного сердца признаю тебя лучшим везиром царства и совместно с тобой готов укрепить расшатанный трон Багратиони».
Подумав, Саакадзе дописал:
«От помощи Стамбула пока отказался: раз ушли персы, не нужны и турки. Пусть в другом месте бьют друг друга. Уже отправил главному везиру радостную весть, что при одном имени султана полководцы шаха Аббаса в страхе покинули Картли.
Я все сказал, пока буду отдыхать, охотиться; возможно, скоро вернусь в Носте.
Еще к тебе постоянное напоминание, остерегайся шакала, мечтающего о воцарении над горцами, а быть может, еще о большем. Лучше пусть оставит Метехи. Я на Ананури не пойду, ибо он «по-рыцарски» заслонил замок княгиней Нато, матерью Русудан. Но на замок Носте этот витязь с удовольствием пошел бы, хотя Носте принадлежит его сестре. К счастью, я арагвинца не боюсь, но твоя жизнь мне дорога, ибо Картли без тебя не мыслю. Поэтому озабочен я: держишь ли наготове двух коней и плащ цвета луны?..»
Еще не успел Папуна закончить рассказ о непьющем дураке, как неожиданно вошел Саакадзе, а за ним сияющий Эрасти.
Засуетились слуги, зазвенели чаши.
Но Эрасти, выхватив у нукери кувшин, сам помчался в винохранилище за любимым вином Георгия, потом притащил с помощью кухонного слуги вертел с шипящим ягненком и, положив на блюдо, стоящее перед Саакадзе, проворно рассек кинжалом нежное мясо, вкусно благоухающее пряностями. Только после такой работы Эрасти сел на свое место и сразу дал почувствовать, что тоже двое суток не ел, а вино будто в первый раз испробовал.
Мысленно Русудан перекрестилась: «Слава тебе, пречистый младенец! Все обдумал, все решил Георгий».
И хотя она не знала его решений, но для нее даже тяжелая действительность была лучше неопределенности. «Барсы» тоже пришли в обычное состояние. Уже никого не надо было уговаривать, ели и особенно много пили, словно после хорошей битвы.
По просьбе Даутбека Папуна снова принялся рассказывать о встрече с Шадиманом.
Почему-то именно эта простота, необычная для надменного князя, снизошедшего до посещения смотрителя конюшен, насторожила Саакадзе. Он несколько раз перечел послание, впиваясь в буквы, точно желал увидеть, за которой из них укрыта западня. «Но и я князю не обо всем поведал, усмехнулся Саакадзе, — пусть думает, что уход персов и привел меня к решению отказаться от помощи турок. Так выгоднее».
— Дядя Папуна, — подзадоривал Автандил, — ты после посещения «змея» не заглянул в кувшин?
— Догадался, мой мальчик. Горе мне! Несмотря на веселую беседу, вино свернулось, как прокисшее молоко!
— Я бы за такое полторы башки с довеском снес «змеиному» чубукчи.
— Э-хе, Димитрий, одну как-нибудь нашел бы, а половину с довеском пришлось бы одолжить у Андукапара. Не смейтесь, правду говорю. Что будешь делать! Даже сновидец Гассан заметил, как крадется князь Арша к короне Симона Второго. Но Гассан на страже, еще раз сон видел: не дотянулся Андукапар — рука отсохла. Этим успокоил Хосро-мирзу, мысленно уже примеряющего царскую папаху.
— Не сомневайся, дорогой Папуна, Хосро будет царем. Будет, если мы…
Тут Гиви перебил Георгия:
— Вчера такое было. Ты, Георгий, наверху шагал, три «барса» в саду метались. Русудан с Хорешани на крыше богатство сундука осматривали — что стоит брать с собой; так и не сказали, куда собираются и что можно бедным раздать. Даже Дареджан отказалась в церковь к вечерне пойти: «Не воскресенье, говорит, Иораму и Бежану обещала судить их рыцарский турнир». Что будешь делать! От скуки рот растянулся! Решил: пойду один. Одежду не переменил — не воскресенье, — может, поэтому народ мало внимания обращал. А только прихожу и удивляюсь: почему в церкови столько молящихся, что темно, хотя свечи как грешники в аду горят. Едва нашел место ногу поставить. Наверно, свадьба. Посмотрю ближе: осчастливила ли невеста родных жениха своей красотой? Пробился вперед, только вместо молодой за аналоем совсем незнакомого священника увидел. Не поверишь — борода паршивая, глаза как у мыши, и пищит, точно ему на хвост наступили!
— Остальное, дорогой Гиви, могу тебе досказать, — прервал Саакадзе «барса». — И сюда, черти, добрались… А народ как?
— Народ! «Мы холопы твои!» (Гиви горделиво щеголял русскими выражениями). Христосуются, шлют хвалу католикосу: «Конец войне! К очагам! К очагам, люди!» Это не жених, это ополченец из Атени кричал.
— Вот, Георгий, ты мечом и умом заставил врагов уйти…
— Убежать, мой Дато! Убежать под зурну царя Симона и под охраной шакала из шакалов, который не остановился даже перед тем, чтобы открыть врагу тайный проход из Картли в Кахети!
Дато покосился на молчавшую Русудан. Чувство неловкости охватило и остальных.
Дверь распахнулась, и в дарбази шумно вошли, сбрасывая башлыки, Матарс и Пануш. Их бросились целовать. Разумеется, они благополучно добрались до Тушети. Анта Девдрис поклялся, как Моурави велел, отсчитать восемь дней и только тогда известить царя Теймураза об отходе войск Иса-хана и Хосро-мирзы из пределов Картли и Кахети, дабы царь Теймураз в своем нетерпении не навязал бы себе неравный бой.
— Не совсем понимаю, почему через восемь дней?
— Знай, мой Даутбек, купцы потому сильны, что раньше подсчитывают, потом точно определяют, что выгодно, что убыточно: приобрести или продать товар. За восемь дней, спеша в Иран, войско шаха отойдет далеко. И если даже, почуяв опасность с севера, Исмаил-хан пошлет вдогон гонца на юг, все равно помощь мирзы и Иса-хана не подоспеет, да и ханы-военачальники не захотят повернуть тысячи, ибо сарбазы уже по тому часу выпотрошат все встреченные по пути деревни. А раз кормить больше нечем, значит, и скакать обратно в Кахети незачем. Исмаил-хан явно в убытке, а Теймураз, кроме горцев, получит две тысячи арагвинцев. Победа, друзья! Царь Теймураз вернет себе царство! Хорошо, если одно! Недаром арагвский шакал остался в Метехи: наверно, с католикосом сговаривается.
— Не по душе мне, Георгий, и внезапный отъезд Липарита в Абхазети и упорное нежелание крупных князей посетить Метехи.
— Прав, мой Дато! Бедного Шадимана ждут тяжелые испытания.
Вдруг Саакадзе подошел к боковому окну, по тени горы определил время и вышел. За ним высыпали в сад все «барсы». Подозвав Арчила, Саакадзе приказал ему спешно седлать коня:
— Поскачешь гонцом к Шадиману, отвезешь мое послание. Не забудь в Тбилиси ставить свечи в церквах. Прислушивайся к разговорам, приглядывайся к друзьям и врагам. Также не забудь посоветовать Вардану отправить через месяц Гургена за товаром в Гурию: точно условься, где должен встретить его Даутбек. У амкаров побывай — шашку себе новую ищи или папаху, что удобнее будет.
— Не беспокойся, батоно, все выведаю! И к тезке Арчилу в Метехи зайти! Поклон от азнаура Папуна…
— Даже близко не подходи! Смотритель конюшен должен остаться в стороне. Он лишь для Папуна родственник, потому вне подозрений, а если на него и косятся, все равно запретить ему принимать Папуна не смеют. Это право лишь Шадимана.
— Все, батоно, как приказал, сделаю!
Саакадзе посмотрел вслед выбежавшему Арчилу и нахмурился. Что-то защемило у него в груди. «Странно, — думал Саакадзе, — почему-то показалось — видимся в последний раз». Он внезапно зашагал к пригорку.
На площадке, нависшей над узкой тропой, Саакадзе остановился, в задумчивости крутя ус. Горный ветерок развевал его волосы, шаловливо скользил вниз, цепляясь за кустарник и вздымая легкую пыль. Уже смутно виднелся силуэт всадника. Повернув коня к курившемуся ущелью, он как-то внезапно исчез, только эхо невнятно донесло стук копыт.