Кристиана Жиль
Никколо Макиавелли
БЕССМЕРТНАЯ СЛАВА «ОБЫКНОВЕННОГО» ЧЕЛОВЕКА
О Макиавелли столько уже написано, что, кажется, было бы непростительной самонадеянностью вознамериться сочинить «свою», то есть совершенно оригинальную, не похожую ни на что из ранее созданного книгу. Разумеется, это не означает, что тема закрыта: о Макиавелли писали, пишут и будут писать — творец «макиавеллизма» вечно актуален, и каждая эпоха найдет, что сказать о нем. Это касается как узко специальных исследований, так и книг, рассчитанных на широкий круг читателей. Правда, автор, стремящийся казаться оригинальным, столкнется с почти непреодолимым препятствием, поскольку испытанный прием перелицовки (попытаться черное представить белым и наоборот) здесь не срабатывает — достаточно поработали как творившие демонический образ Макиавелли, так и возносившие его на пьедестал недосягаемой высоты. Для характеристики главного героя своей книги К. Жиль избрала, казалось бы, неожиданный ракурс, рисуя образ обыкновенного человека — этим определением открывается авторское обращение к читателю, им же книга и заканчивается.
Уже стало дурной модой «снижать» образ исторических знаменитостей, пытаться представить их «обыкновенными» людьми из «крови и плоти» (разумеется, из крови и плоти — из чего же еще?). При этом остается совершенно непонятным, почему даже спустя сотни лет помнят именно этих «обыкновенных» людей, тогда как миллионы других бесследно канули в бездну времени. К. Жиль настойчиво убеждает читателей, что ее герой — обыкновенный человек, однако фактический материал не менее упорно сопротивляется автору: что это за обыкновенный человек, занимающий высокий государственный пост, выполняющий ответственные дипломатические поручения Флорентийской республики, общающийся с папами римскими, королями и князьями, в прямом смысле слова вершащий судьбы государств и народов, творящий историю? Правда, в ответ на этот аргумент могут резонно возразить, что мало ли было в истории политиков и государственных деятелей, о которых сейчас с трудом вспомнят даже специалисты-историки. Верно, не эта деятельность обессмертила Никколо Макиавелли. Он — автор знаменитого трактата «Государь», можно сказать, автор единственной книги, поскольку все остальное написанное им не идет ни в какое сравнение с нею: как справедливо отмечает К. Жиль, Макиавелли писал плохие стихи, а его серьезные сочинения не находили отклика за пределами круга его близких друзей. Действительно, не будь «Государя», Макиавелли был бы сейчас знаменит не более, чем Салютати, Бруни, Пальмиери, Ринуччини, Гвиччардини и многие другие, чьи имена не вызывают никаких ассоциаций у подавляющего большинства представителей даже образованной публики.
Не вдаваясь в дальнейшую полемику по вопросу о том, каким — обыкновенным или необыкновенным — человеком был Никколо Макиавелли, хочу отдать должное автору этого биографического сочинения, предлагаемого ныне российским читателям. К. Жиль постаралась и в достаточной мере преуспела в своем стремлении показать Макиавелли не просто как исторического деятеля и политического мыслителя, а прежде всего как человека — на службе, в кругу семьи, в общении с друзьями и подругами, с сильными мира сего. Местами автору удается рассказывать о своем герое даже увлекательно, хотя я и не стал бы спорить с теми, кто, наверное, скажет, что можно было бы написать и еще более интересно. Думается, что К. Жиль больше заслуживает не порицания, а похвалы, поскольку приверженность к исторической правде перевешивает в ней желание поразвлечь публику — ей хватило благоразумия не соперничать по этой части с Александром Дюма.
Быть может, именно потому, что К. Жиль, отказавшись от намерения добавлять к несметному множеству ученых рассуждений философов, моралистов и политологов еще одно, свое собственное рассуждение, отправилась, одолжив лампу у Диогена, на поиски человека («обыкновенного человека»), в ее книге отсутствует хотя бы самая общая характеристика «серьезных» произведений Макиавелли — «Истории Флоренции», «Рассуждения о первой декаде Тита Ливия» и, что особенно бросается в глаза, «Государя». По этой причине вполне вероятно, что у некоторых (а может быть и у многих) даже и после прочтения этого повествования о жизни Макиавелли знаменитый флорентиец по-прежнему будет ассоциироваться прежде всего с «макиавеллизмом», ставшим синонимом политического, гражданского и человеческого коварства, двуличия, аморализма, жестокости и т. п. Позволю себе несколько восполнить этот досадный пробел, вместе с тем даже не пытаясь претендовать на оригинальность — достаточно лишь напомнить о том, что говорится по этому поводу в солидных исследованиях.
Практически в любой книге по истории политических учений можно прочитать, что Никколо Макиавелли — выдающийся политический мыслитель эпохи Возрождения, основатель новой, светской политической науки. Он порвал с религиозным мировоззрением своего времени и выступил против теологических представлений о политике, государстве и праве. Средневековую концепцию божественного предопределения он заменил идеей объективной исторической необходимости и закономерности. Человек связан определенными обстоятельствами, с которыми он вынужден считаться, но это не должно обрекать его на пассивность, признание своего ничтожества перед лицом высших сил. Вопреки средневековой христианской доктрине, Макиавелли нарисовал образ человека-борца, созидателя, идущего наперекор судьбе. Этот образ как нельзя более соответствовал задаче объединения Италии, страдавшей из-за соперничества многочисленных местных правителей и ставшей объектом посягательств со стороны иностранных государств в период так называемых Итальянских войн (1494–1559). Религию Макиавелли рассматривал в аспекте служения государственным интересам, сплочения народа и воспитания активных участников политической жизни. Порвав с религиозным миросозерцанием, он обосновал подход к политике как опытной науке, сорвал с политической власти покров таинственности, рассматривал ее не как священный и неприкосновенный божественный институт, а как творение рук человеческих. Обобщая исторический опыт, Макиавелли пришел к заключению, что в основе политической деятельности лежит не религиозная мораль, а выгода и сила, поэтому принципы политического искусства он выводил не из религиозных канонов, а из человеческой природы и расстановки борющихся общественных сил, интересов и страстей.
В «Государе» Макиавелли нарисовал образ единоличного правителя, который, попирая нормы морали, идет к вершинам славы и могущества государства. Монарх должен стремиться к тому, чтобы его считали добродетельным, милостивым, честным, щедрым, а не жестоким, скупым, вероломным и злобным, но он не должен бояться быть коварным и лицемерным, если честность и прочие добродетели оборачиваются против него, мешают сохранить единство страны и верность подданных. Макиавелли излагает правила политики, свободные от норм морали, его советы чисто утилитарны, о политическом искусстве он рассуждает не с точки зрения справедливости и морали, а с позиций конкретных политических условий и политической цели, для достижения которой мораль является чем-то второстепенным и может быть отброшена ради успеха дела. Он дает безнравственные советы, потому что такова политическая практика, и политик, руководствующийся исключительно благородными побуждениями и нормами морали, обречен на неудачу. Великие дела, напоминает Макиавелли, творили как раз те государи, которые не считались с обещаниями и действовали хитростью и обманом. Государь должен соединять в себе качества льва и лисицы, ибо лев беззащитен против капканов, а лисица — против волков, следовательно, надо быть подобным лисе, чтобы уметь обойти капканы, и льву, чтобы отпугнуть волков. Успех правителя зависит от того, насколько он считается с реальным положением вещей и принимает верные для данного случая решения.
Вместе с тем нет оснований считать Макиавелли безусловным сторонником единовластия, беспринципно раздававшим советы тиранам. Резко отрицательно он относился к монархам, которые не использовали свое положение для объединения и процветания государства. С этих позиций он критиковал современную ему католическую церковь как одну из главных виновниц раздробленности Италии: завладев светской властью (светское государство римских пап — Папская область), она была не в силах объединить страну, однако оказалась достаточно сильна, чтобы помешать другим сделать это. Макиавелли осуждал тех правителей, которые применяли насилие ради разрушения, а не созидания. Неограниченная власть одного лица необходима, по его мнению, для преобразования «развращенного» государства и для объединения страны, и только с этой точки зрения он оправдывал монархию. Особенно показательна в этом отношении XXVI глава «Государя», настоящий панегирик абсолютной монархической власти, ибо только она способна освободить, объединить и преобразовать государство. В том жалком состоянии, в котором пребывала современная Макиавелли Италия, раздробленная, ограбленная, истерзанная, униженная, без главы и без порядка, был нужен «новый государь», который придал бы ей новую форму, дал бы новые законы и учреждения во славу себе и народу. Для столь крутых преобразований легальные демократические институты не годятся, ибо без насилия старый порядок не сдается — необходима единоличная диктатура как временная переходная мера.
Идеологом такой диктатуры и являлся Макиавелли. Объективно его теория способствовала решению назревших задач развития государственности. Под этим углом зрения следует рассматривать и его отношение к средствам в политике. Коварство и насилие отнюдь не являлись для Макиавелли абсолютными ценностями — они оправданы лишь в целях объединения и преобразования Италии, являются неизбежным злом, обращенным против гораздо большего зла. Жестокость, утверждал Макиавелли, можно оправдать только тогда, когда она применяется один раз и для пользы подданных, но если же она систематически используется для угнетения граждан, ей нет оправдания. Это утверждение зачастую подвергалось превратному истолкованию, и против учения Макиавелли ополчались истинные и мнимые поборники свободы. Принципам политики, которые Макиавелли, патриот, мечтавший увидеть Италию единой и процветающей, предлагал лишь применительно к определенной исторической ситуации, придавалось под именем «макиавеллизма» универсальное значение, что по существу извращало их первоначальный смысл.
В очередной раз повторив эти прописные истины, невольно восклицаешь: «В зубах уже навяз этот „макиавеллизм“!» Неужели кто-то всерьез полагает, что многочисленные большие и малые тираны, обесславившие свое имя за последние 500 лет, действительно руководствовались советами, вычитанными из «Государя» Макиавелли? Обсуждением и осуждением их занимались главным образом теоретики, те же, кто дорвался до власти, как правило, не любили, чтобы их поучали советами. Если рекомендации Макиавелли оказались невостребованными при его жизни, то наивно было бы полагать, что они могли бы служить руководством к действию в последующие века. Единственный человек, кому они сослужили верную службу, — Никколо Макиавелли, обретший благодаря им такую посмертную славу, какая мало кому выпадала. К. Жиль справедливо рассудила: скучно было бы в очередной (который уже по счету!) раз копаться в «макиавеллизме». Гораздо более благодарное занятие — попытаться показать Макиавелли-человека. Насколько успешной оказалась ее попытка — о том пусть судят читатели.
К ЧИТАТЕЛЮ
Макиавелли не был тем циничным государственным деятелем, каким его часто представляют. Несмотря на то что сослуживцы завидовали легкости пера, живости мысли и точности суждений этого скромного чиновника Флорентийской республики, в глазах современников он был человеком обыкновенным и ничем не примечательным. Многие его друзья в полной мере обладали теми же качествами и, любя его или критикуя, считали Макиавелли мечтателем, человеком неприспособленным и часто весьма неловким и неумелым.
Макиавелли — обыкновенный человек. Это утверждение вызовет негодование тех, кто преклоняется перед автором «Государя» и «Рассуждений о первой декаде Тита Ливия», и премного удивит тех, кто использует имя Макиавелли в качестве имени нарицательного, обозначающего воплощенное зло и исчадие ада. Но этот господин не знает, что добросовестный секретарь Никколо Макиавелли изо дня в день просто наблюдал и записывал все, что видел. Он не был единственным, кто занимался подобным делом. Но только он обладал редким мужеством — если не сказать безрассудством, — чтобы подсунуть истинным врагам рода человеческого зеркало, дабы те могли лицезреть в нем свое злодейство. С тех самых пор секретные и не предназначавшиеся для печати записки этого знатока политической механики, опубликованные уже после его смерти, по праву занимают свое место на тумбочке у изголовья кровати многих государственных деятелей.
Человек этот так и останется для нас загадкой, если мы будем видеть в нем только Галилея политической науки. Невозможно без трепета и страха пробираться сквозь джунгли трудов, ему посвященных, и в наши намерения не входит добавить к несметному множеству ученых рассуждений философов, моралистов и политологов еще одно, собственное, рассуждение. Нет, мы хотели бы одолжить лампу у Диогена.
Да, мы ищем человека. Обыкновенного человека. Того, кто каждый день поднимался по черной лестнице Синьории с корзиной провизии в руке, потому что с утра уже успел побывать на рынке и купить солонины и бобов. Того, кто по приказу начальства вставал со своего секретарского табурета и мчался верхом через горы и долины, сквозь дождь, ветер, снег и палящий зной туда, куда ему предписано было отправиться с докладом: к князьям, королям, папам и императорам.
Сначала в компании этого чиновника, который всегда лишь выполнял данное ему поручение, мы встретимся с теми, кто правил тогда миром: Борджа, Юлий II, Людовик XII, Медичи… Мы постараемся понять Макиавелли, который внимательно вслушивался в свою эпоху, но оставался лишь свидетелем истории, лишенным возможности вмешаться в ее ход. Он еще окончательно не расстался с иллюзиями юности, но мы уже слышим иронию в его восклицании: «А король-то голый!» И мы разделим с ним возмущение и, быть может, несбыточные мечты, поскольку мало что изменилось с тех пор под сенью монархий и республик.
А затем, пройдя вместе с ним через все нравственные муки и терзания, искренне пожалеем нашего героя, потому что злая Фортуна вытащила его post mortem[1] из забвения, которого он так страстно желал, и приписала ему отвратительное потомство. Можно смело утверждать, что он отрекся бы от такого «макиавеллиевского» родства, если бы только не счел происшествие «забавным» и оно не вызвало бы у него в том, ином, мире (в существование которого он верил или нет, неизвестно) неудержимый смех, подобный тому, что раздавался под сводами Палаццо Веккьо, когда сам Макиавелли, соперничая с Боккаччо, развлекал коллег по Канцелярии историями о рогоносцах.
РОЖДЕНИЕ И ФОРМИРОВАНИЕ ОБЫКНОВЕННОГО ЧЕЛОВЕКА
Я знаю, дорогой друг, что и этот государь, и все эти князья — такие же люди, как вы или я; мне известно также, что великое множество даже самых важных поступков мы совершаем наобум; надо думать, они поступают так же, как и мы.
Каждый человек рождается дважды. Дата его первого рождения записана в актах гражданского состояния. Второе, духовное, рождение происходит в тот момент, когда он начинает понимать смысл происходящего.
Из метрической книги Дуомо, кафедрального собора Флоренции — бывшей церкви Санта-Репарата, превратившейся потом в Санта-Мария дель Фьоре стараниями Джотто и Брунеллески, — биографы могут узнать, что Никколо Пьеро Микеле, сын Бернардо Макиавелли, родился 4 мая 1469 года. За несколько месяцев до этого Лоренцо Великолепный, которому тогда едва исполнилось двадцать лет, и его брат Джулиано унаследовали от отца, Пьеро Медичи по прозвищу Подагрик, и деда, Козимо Старшего, несметные богатства семьи Медичи и политическую власть в республике.
Никакая исповедь в духе Руссо не называет дня второго, и гораздо более важного для нас, рождения Никколо Макиавелли, но внимательный читатель его творений, многие из которых посвящены воспоминаниям об «увиденном», может с уверенностью сказать, что оно состоялось девять лет спустя, когда в том же самом соборе под гром набатного колокола он принял «крещение кровью», или, как еще говорят, «боевое крещение».
В тот воскресный день 26 апреля 1478 года под готическими сводами собора собралась толпа. Флорентийцы стремились увидеть молодого кардинала Рафаэлло Сансони Риарио, родственника папы Сикста IV, который, будучи проездом в городе, должен был отслужить обедню в присутствии Лоренцо и Джулиано Медичи.
Лоренцо Медичи, окруженный друзьями, стоял в первых рядах собравшихся. Служба уже началась, когда толпа расступилась, пропуская его брата в сопровождении двух молодых людей, в которых присутствующие не без удивления узнали Франческо Пацци и Бернардо Бандини. Все трое оживленно беседовали.
О смертельной вражде между домами Пацци и Медичи знали все. Было время, когда эти богатые и связанные политическими интересами семейства банкиров поддерживали друг с другом столь сердечные отношения, что Козимо Старший даже выдал свою внучку, сестру Лоренцо, замуж за одного из Пацци. Отношения между ними резко ухудшились, когда Пацци ссудили деньгами папу Сикста IV, желавшего приобрести графство Имола и создать в Эмилии княжество для одного из своих племянников. Пацци не только пошли против воли Лоренцо, который сам стремился завладеть этими землями и потому отказал папе в займе, но и получили — как своего рода плату за предательство — огромные выгоды от направленной против Медичи политики, которую проводил в Риме папа Сикст IV.
Папа не упускал ни малейшей возможности продемонстрировать свою враждебность к Медичи: Лоренцо ожидает кардинальской мантии для своего брата Джулиано — Сикст IV в ней отказывает; Лоренцо рассчитывает на подтверждение своих прав на монопольную торговлю квасцами, необходимыми для промышленной обработки шерсти, одного из основных видов хозяйственной деятельности во Флоренции, — Сикст IV передает эти права Пацци. Что же касается очень прибыльной должности депозиторов Апостолической Палаты, то есть банкиров папы римского, которую испокон веков занимали Медичи, то Сикст IV и ее передал все тем же Пацци.
Разгневанный Лоренцо требует, чтобы Франческо Пацци, возглавлявший тогда отделение своей компании в Риме, вернулся во Флоренцию и предстал перед судом по обвинению в государственной измене за то, что «способствовал уходу графства Имола из-под власти флорентийцев и позволил Джироламо Риарио, племяннику папы римского, создать государство, представляющее безусловную опасность для Флоренции». Тот конечно же предпочел уклониться. Лоренцо в отместку вынудил законодателей Флоренции принять имеющий обратную силу закон о наследовании, по которому племянница Франческо Пацци лишилась своих имущественных прав, что нанесло значительный урон экономическому могуществу противников Медичи.
Между тем уже через год все, казалось, свидетельствовало о стремлении ко всеобщему примирению. Накануне того апрельского воскресенья Лоренцо с необычайной пышностью принимал на одной из своих загородных вилл молодого кардинала Риарио, остановившегося у Пацци, а наутро, перед обедней, Франческо Пацци сам отправился во дворец на виа Ларга, чтобы убедить сказавшегося больным Джулиано Медичи пойти с ним в Дуомо.
Тем сильнее было потрясение, когда в момент возношения Святых Даров Франческо Пацци и Бернардо Бандини обнажили кинжалы и с невиданной силой и яростью вонзили их в Джулиано. В нескольких шагах от них безоружный Лоренцо, истекая кровью, сражался с двумя священниками, пытавшимися его зарезать. Более ловкому и физически сильному, чем его убийцы, Лоренцо удалось вырваться и спрятаться в ризнице, дверь в которую с лихорадочной быстротой запер за ним его близкий друг поэт Анджело Полициано.
Никто не может сказать, были ли маленький Никколо и его набожная мать среди мечущейся и кричащей от ужаса толпы, когда, как вспоминал Макиавелли в своей «Истории Флоренции», «казалось, что самый храм рушится». Видел ли он расправу над убийцами и арест кардинала Риарио, который, еле живой от страха, прятался под алтарем, тогда как Пацци и Бандини скрылись, воспользовавшись всеобщим смятением? Мы этого не знаем. Но Никколо, безусловно, слышал, как изо всех сил били в большой колокол Палаццо Веккьо — дворца Синьории, призывая граждан на защиту законной власти, потому что в те минуты, когда в Дуомо Джулиано Медичи упал замертво, пронзенный, как Цезарь, кинжалами, здесь, во дворце, разыгрывалась другая драма. Физическое устранение братьев Медичи было лишь частью большого заговора с целью захвата власти, который поддерживали, как станет известно впоследствии, и папа римский, и король Неаполитанский.
Отряду мятежников, возглавляемому архиепископом Пизанским, флорентийцем из семейства Сальвиати и «клиентом» Пацци, которым двигала личная ненависть к Лоренцо, удалось проникнуть во дворец. Сторонники Пацци рассчитывали изгнать преданных Медичи приоров (шестерых или восьмерых магистратов, которые вместе со своим главой, носившим громкое имя «гонфалоньера справедливости», осуществляли исполнительную власть в республике), создать повстанческое правительство и заставить толпу, которую надеялись собрать «во имя народа и свободы» на площади Синьории — своеобразной агоре[2], где решались все важнейшие государственные вопросы, — провозгласить его законность.
Но их замыслы позорно провалились. Напрасно бунтовщики кричали на площади: к ним никто не присоединился, и они были перебиты дворцовой стражей. А на боевой клич Медичи «Palle! Palle!»[3] (изображение шаров фигурировало на фамильном гербе этого семейства) сбежалась вся Флоренция, дабы дать отпор мятежникам и приветствовать скорый суд над ними. Трупы заговорщиков были брошены на мостовую, а тело архиепископа повешено вниз головой в одном из окон. Вскоре рядом закачалось и тело Франческо Пацци, который скрывался в фамильном дворце на виа дель Проконсоло. Но его разыскали и вытащили из постели, нагого, жестоко страдающего от раны, которую он в ярости сам себе неосторожно нанес.
Никколо конечно же видел, как вели Франческо по берегу Арно и как издевались над ним стражники. «Какие бы мучения ни причиняли ему по пути, — вспоминает Макиавелли в „Истории Флоренции“, — из него нельзя было вырвать ни слова, ни стона: он только внимательно смотрел на оскорблявших его людей и молча вздыхал»[4].
Никколо стал свидетелем и того, как за несколько дней были истреблены все члены семьи Пацци, их друзья и все те, кого просто подозревали в сочувствии к ним. Беглецов преследовали повсюду, вплоть до самого Константинополя. Лоренцо даже добился от султана выдачи Бандини, второго убийцы своего брата. Много месяцев Флоренция, где было стерто из памяти людей само имя Пацци, пьянела от мести. Об этом напоминали и разбитые гербы на стенах дворцов, и изображения заговорщиков на стенах Барджелло — дворца подесты[5], служившего тюрьмой. Художник Андреа дель Кастаньо написал их, по словам Джорджо Вазари, «с натуры повешенными за ноги в странных, весьма разнообразных великолепнейших положениях»[6]. Говорят, что выполнение подобного же заказа принесло Боттичелли по сорок флоринов за каждого повешенного. Леонардо да Винчи ограничился тем, что сделал в одной из своих записных книжек набросок казни Бандини, которого привезли с Востока и повесили во дворе Барджелло. На полях Леонардо описал его костюм: «Кожаная шапочка, черный атласный жилет, шелковый колет на лисьем меху… и черные чулки».
Как и все флорентийские дети, Никколо рос на улице, и даже если сам и не принимал участия в мерзостях, что творили городские сорванцы, то, безусловно, знал кого-нибудь из тех ребят, что вырыли из могилы старого Якопо, главу семейства Пацци, «протащили его по улицам за веревку, на которой тот был повешен», и бросили истерзанное тело в Арно. Другие шалопаи выловили труп, и все повторилось сначала. Эти жестокие игры продолжались до тех пор, пока милосердная темнота не скрыла несчастные останки от людских взоров и не разогнала «невинных» детишек по домам.
Разве могли за семейным столом говорить о чем-либо, кроме заговора? Почему он возник, почему провалился и каковы могут быть его последствия? Именно тогда отец и преподал Никколо первый урок политики.
Бернардо Макиавелли был юристом, человеком хорошо осведомленным и имел свою точку зрения на происходящее. За восемь лет до описываемых событий он стал свидетелем поражения восстания, поднятого политическими противниками Лоренцо в Прато. Он помнил недавнее убийство герцога Галеаццо Мария Сфорца и попытку установить в Милане республику. Комментарии отца, без сомнения, позднее помогли Никколо в разработке теории заговоров, которая изложена в его произведениях. Быть может, сам того не ведая, он просто воспроизвел то, что отложилось в то страшное время в глубинах детской памяти: «Невозможно обобрать человека настолько, чтобы у него не осталось кинжала для мести» или: «Заговор может провалиться, если направлен против одного правителя, но он наверняка провалится, если направлен против двоих…» Именно это и стало причиной поражения Пацци. Кроме того, заговорщики вынуждены были в самый последний момент изменить свой план: человек, который должен был убить Лоренцо, не явился в собор, и потому в последний момент его заменили двумя добровольцами.
Что же касается самого заговора, то, даже оставив в стороне особые мотивы Сикста IV, встревоженного экспансионистскими настроениями Лоренцо, нетрудно было понять, что Медичи постоянными поборами и грабежами вызывали ненависть у своих соперников. Были и те, для кого Медичи стали препятствием к осуществлению их честолюбивых устремлений. Однако призывы к свободе все заговорщики «всегда выдвигают на первый план, дабы придать больше благородства своему предприятию», — напишет впоследствии Макиавелли.
Флорентийцы не дали себя обмануть: зачем менять правительство, если это означает лишь смену власти одной большой семьи на власть другой, не менее могущественной? От Медичи, по крайней мере, знали, чего ждать. Конечно, они заполнили советы и магистратуры людьми, полностью преданными их дому, и республиканские учреждения были декорацией для совсем иной пьесы, нежели та, что задумали предки, но в конце концов видимость демократии была соблюдена и отблески их щедрости и великолепия озаряли весь город. Поэтому, по словам Макиавелли, не было ничего удивительного в том, что народ «остался глух» и слово «свобода» ничего не пробудило в его душе.
Однако для семьи Макиавелли слова «умереть за народ и свободу» не были пустым звуком. В часовне церкви Санта-Кроче покоились останки двух их родичей. Один, живший в XIV веке, принадлежал к имущему сословию, но заплатил жизнью за то, что был среди тех, кто возглавил народное восстание чесальщиков шерсти. Другого сгноили в тюрьме, так как он посмел поднять голос против Козимо Старшего, первого из Медичи, который стал навязывать городу свою политику, подтасовывая результаты голосования и нарушая все и всяческие соглашения. Никколо столько раз слышал заставлявшие трепетать его сердце рассказы о храбрости предков и о их благородных надеждах и заблуждениях, что в девять лет уже твердо знал то, чему заговор Пацци был блестящим примером: «…Предприятия такого рода редко бывают успешными и чаще всего заканчиваются гибелью заговорщиков и усилением власти тех, против кого заговор был направлен».
И в самом деле, уже на следующий после трагедии день Лоренцо Великолепный получил неограниченную власть над городом, расцвет которого достиг тогда своего апогея. Принципат[7] Медичи упрочился, и мальчик мог наблюдать политическую жизнь эпохи Кватроченто в самых ярких ее проявлениях. Уже будучи взрослым, он сформулирует в своих произведениях ее основные черты, и ему не придется ничего выдумывать, поскольку, как пишет Альберто Тененти, «в глазах итальянцев XV века политическая мудрость состояла в том, что для сохранения собственного верховенства, с которым должны согласиться все члены общества (если только они не идут на риск и не поднимают восстание), хороши любые средства… Стало очевидно — следовало бы сказать: все признали, — что правители имеют право преступать общепринятые нравственные нормы, руководствуясь совершенно иной моралью, нежели все остальные».
Это был «золотой век» в истории Флоренции, но Никколо и Тотто, сыновья Бернардо Макиавелли, не входили в число «золотой молодежи». Хотя их отец принадлежал к старшему цеху судей и нотариусов, происходил из «доброй старой семьи» и пользовался уважением и дружбой таких важных государственных деятелей, как Бартоломео Скала, однако в купеческой среде, социальные границы которой могли нарушать только очень богатые люди, тяжелое материальное положение ставило семью Макиавелли на гораздо более низкую ступень социальной лестницы, чем та, на которую им давало право их происхождение. Бернардо оставил службу в городском управлении, где занимал, по всей видимости, весьма скромную должность, и семья, в которой было четверо детей, жила очень скромно. Никколо и Тотто не могли принимать участие в пышных увеселениях молодых людей из семейств Ридольфи, Гвиччардини, Содерини или Ручеллаи: ведь новые башмаки им покупали, как о том свидетельствуют расходные книги их отца, только раз в десять лет.
Братья вынуждены были довольствоваться сельскими радостями: купанием в Арно, рыбалкой, прогулкой по полям Тосканы верхом на принадлежавшей отцу кляче. В городке Сант-Андреа у семьи был дом и немного земли, приносившей больше забот, чем дохода. Они не были бедняками — они были людьми среднего достатка, что, как считал Никколо, было не менее унизительно.
К счастью, судьба одарила детей умом и гордостью, нередко сопутствующей уму. Бернардо старался развивать эти качества в сыновьях, а что касалось девочек, Примаверы и Джиневры, то единственной заботой родителей было выдать их замуж и выгодно поместить те небольшие деньги, что предназначались им в приданое.
В семь лет Никколо начал изучать латынь по Донату[8]; в восемь поступил в школу при монастыре Сан-Бенедетто; в двенадцать — одновременно с изучением арифметики — читает латинских авторов под строгим надзором преподавателя и учится правильно писать на этом языке — языке писарей и конторских служащих. Не было и речи о том, чтобы дать Никколо гуманитарное образование, какое получали дети флорентийской элиты, свободно изъяснявшиеся на греческом, про которых поэт и гуманист Полициано говорил, что «Афины переселились во Флоренцию». Он учился, чтобы обеспечить себе средства к существованию.
Как у всякой «интеллигентной» семьи, у Макиавелли была домашняя библиотека. Книги тогда стоили дорого, и хотя отцовский кошелек гораздо охотнее открывался для книготорговцев, чем для других коммерсантов, большинство книг в доме были чужими, взятыми для прочтения. Среди небольшого количества собственных книг Бернардо самым ценным было издание Тита Ливия. В свое время Бернардо составил для заказчика указатель «всех городов, провинций, рек, островов и морей», поименованных в многотомной «Истории Рима». За этот девятимесячный труд он получил один экземпляр вышедшей из печати книги. Ее, как и несколько других томов, отдали в переплет, заплатив за работу «четыре ливра и пять сольдо, причем часть суммы была отдана красным вином», три бутыли которого и еще одну, с уксусом, Никколо сам отнес переплетчику.
Нет ничего удивительного в том, что в будущем, во время вынужденного безделья, Никколо Макиавелли решил написать комментарий к «Первой декаде Тита Ливия», ведь с ранней юности он жил с ним в тесной дружбе.
За неимением документальных свидетельств мы можем только представить себе Никколо в аудиториях флорентийского университета — Студио. Один из друзей его отца, Вирджилио Марчелло Адриани, руководил кафедрой в этом учебном заведении, гораздо более скромном, чем университеты Болоньи или Падуи. Многие юные флорентийцы готовили себя к финансовой и коммерческой деятельности, Никколо избрал юриспруденцию. Он жил в родительском доме в Ольтрарно, между Понте Веккьо и недостроенным дворцом Питти, и его жизнь скорее всего была похожа на жизнь любого другого бедного студента. Никколо был душой общества и непременным участником веселых похождений в компании девиц легкого поведения и повес. Молодежь аплодировала его подчас весьма вольным шуткам, но непристойность мирно соседствовала с чувствительностью: он умел сочинять красавицам стихи и грациозно играть на лютне.
В 1490 году Никколо Макиавелли исполнился двадцать один год. Тогда же Лоренцо Медичи имел неосторожность пригласить во Флоренцию из Феррары монаха, некоего брата Джироламо. «Я град, что разобьет головы тех, кто не успеет укрыться», — гремел в монастыре Сан-Марко голос монаха, проповедовавшего Апокалипсис.
Юношей в возрасте Макиавелли мало заботили град и Апокалипсис, но проповеди Джироламо Савонаролы нарушили-таки покой Флоренции. Одни бежали послушать, как брат бичует Церковь, содомитов и власть — его речи заворожили даже такого выдающегося человека, как Пико делла Мирандола. Другие презрительно пожимали плечами, когда он пророчил «великие ужасы и приводил другие подобные доводы, столь впечатлявшие людей неискушенных», — вспоминал Никколо. Были и такие, кого неуемная дерзость «проповедника нищих» доводила до настоящего «озлобления»[9]. От тумаков и камней — оружия улицы — они перешли к политическим интригам, а затем и к покушениям на него. Однако в 1491 году монах стал приором монастыря Сан-Марко.
Савонарола завоевывал Флоренцию, чему немало способствовали события, которые потрясли всю Италию.
Юный французский король Карл VIII решил предъявить свои права на Неаполитанское королевство, полученное им в наследство от герцогов Анжуйских и находившееся тогда в руках одной из побочных ветвей Арагонского дома. К этому его всячески подталкивали кардинал Джулиано делла Ровере (будущий папа Юлий II) и Лодовико Сфорца по прозвищу Мавр, узурпировавший герцогскую власть в Милане и стремящийся укрепить с помощью Франции свои позиции в Италии.
Летом 1494 года французский король перешел через Альпы и привел с собой мощную артиллерию. Это и был тот царь Кир, чье появление предрек Савонарола как орудие Божественного гнева, который навлекли на себя своей развращенностью Италия и Церковь. Савонарола не был ни первым, ни единственным обличителем плохих граждан, плохих правителей, плохих священников и понтификов. Но никогда еще Флоренция не знала столь вдохновенного проповедника, никогда столь громко не звучал здесь голос, призывавший к покаянию. Перед лицом описанной пророком неотвратимой катастрофы флорентийцы в страхе жались вокруг своего пастыря. Весть о том, что войско французов стоит у границ Тосканы, повергла их в ужас, и они усердно взывали к Спасителю.
Лоренцо Великолепного уже не было в живых. Он скончался в 1492 году за несколько месяцев до смерти Сикста IV и вступления на папский престол под именем Александра VI кардинала Родриго Борджа. Наследник Лоренцо Пьеро Неудачник получил это прозвище вполне заслуженно. Он совершенно искренне полагал, что, идя на уступки Карлу VIII, спасает Флоренцию. Король Франции с триумфом вступил в город, а Пьеро тайно от всех выполнил все его требования: предоставил войску свободный проход через земли Тосканы и уступил французам обширные территории во владениях Флоренции, в том числе и Пизу. После этого ему не оставалось ничего другого, как скрыться от гнева и презрения сограждан в лагере чужеземного короля. Случилось то, что в свое время предрек Козимо Старший: «Я знаю здешние настроения: не пройдет и пятидесяти лет, как мы будем изгнаны».
Место освободилось, и его занял монах. От былого великолепия Медичи не осталось и следа. Дворец на виа Ларга был разграблен и разорен; статуя Юдифи работы Донателло, украшавшая фонтан дворцового парка, стояла теперь перед дворцом Синьории, молчаливо свидетельствуя о том, что добродетель и свобода победили тиранию и порок. 1 января 1495 года, в день, когда приступила к выполнению своих обязанностей новая Синьория, собравшаяся перед Палаццо Веккьо толпа криками выражала свою радость, «благодаря Бога за то, что Тот даровал Флоренции народное правление и вырвал ее жителей из рабства».
Возможно, Никколо, потомок тех Макиавелли, что были гонимы за поддержку партии пополанов[10], тоже был на площади и, разделяя всеобщее воодушевление, вместе со всеми кричал: «Да здравствует Савонарола!» Реальность же была такова, что предложенная монахом новая конституция почти всю власть отдавала оптиматам, богатому господствующему сословию, и передавала основные полномочия малочисленному совету, созданному по образцу венецианского сената, отстранив тем самым от решения политических вопросов треть населения республики. Впрочем, поскольку эта конституция гарантировала всем гражданам защиту их прав и свобод и отменила непомерные налоги и подати, установленные предыдущей властью, она могла претендовать на звание демократической. Но спустя всего два года Никколо уже не может скрыть своей враждебности к человеку, который, невзирая ни на что, упрямо держится за штурвал государственного корабля.
Может показаться, будто в своих «Рассуждениях…» Макиавелли соглашается с Савонаролой в том, что только республика, основанная на доблести граждан, имеет право на существование во Флоренции, однако он вкладывает в слово «доблесть» совсем иной смысл, нежели монах. Но в юности Макиавелли вряд ли думал о монашеской добродетели и был глух к призывам о покаянии. (Тем не менее он написал — неизвестно, правда, когда и почему, — покаянное сочинение, которое в одном из изданий его трудов соседствует с «Уставом общества увеселения» — верх насмешки и неприличия.) Молнии, что метал монах с кафедры собора, не тревожили покой Никколо. Эти молнии могли впечатлить только чувствительные, робкие или склонные к мистицизму души (к какой из этих категорий следует отнести Боттичелли, Донателло и делла Роббиа, склонившихся пред ними?). «Ваша жизнь — жизнь свиней!» — восклицал брат Джироламо уже тогда, когда в городе еще царствовал Лоренцо Великолепный, а придя к власти, решил вычистить «свинарник». Но очень много было тех, кто не принял навязанную монахом реформу нравов, эту «культурную революцию», что сжигала на своих кострах не только Суету, но и все, что украшало прошлую жизнь, придавало ей вкус и остроту. Приходилось не только оплакивать закрытие таверн и прочих заведений, объявленных местами разврата, но еще и опасаться рвения юных «красногвардейцев», которые в борьбе с запретными удовольствиями готовы были проникать в дома и альковы своих сограждан.
Самым ужасным в глазах Никколо и всех, кто поверил наконец в возможность правосудия, было молчание Савонаролы, когда во Флоренции нарушались «права человека», которые он в 1494 году поклялся соблюдать. Много лет спустя горечь обманутых надежд юности выплеснулась на страницы «Рассуждений о первой декаде Тита Ливия», посвященные трагедии пятерых приговоренных к смерти за «государственную измену», которым было отказано в праве обратиться к народу, хотя закон, принятый в свое время по настоянию самого Савонаролы, такое право им давал. «Если закон этот был полезен, надо было заставить его соблюдать; если нет — не следовало за него так бороться».
Эта принципиальность удивит тех, кто не видит в «учении Макиавелли» ничего, кроме проповеди политической гибкости, доходящей порой до отступничества. Савонарола, промолчав, поступил по-своему разумно, ибо это позволило ему разом избавиться от пятерых врагов; однако Макиавелли не хвалит его за разумный поступок, но обличает «политическую предвзятость», о которой, по его мнению, сей «разумный поступок» свидетельствует. «Это событие больше, чем что-либо иное, подорвало доверие к брату Джироламо», — замечает Макиавелли.
Но это доверие и без того уже было поколеблено. Недолгое единство флорентийцев рухнуло, когда Карл VIII несколько месяцев спустя после своей легкой победы с позором ушел через Альпы обратно во Францию, так как против него восстала лига проснувшихся наконец государств Италии, которую поддержали Испания, а также император Священной Римской империи. У входа в Апеннинские ущелья короля поджидали враги, и если бы не «французская ярость», то он мог бы, говорят, потерять там не только свободу, но и жизнь. Тем не менее на поле битвы при Форнуово он оставил свои великолепные парадные доспехи и много другого добра, что в конечном счете его и спасло: наемники были слишком поглощены грабежом, чтобы преследовать противника!
Флоренция больше не верила брату, предсказавшему победу короля Франции и заключившему с ним союз, тем более что Карл VIII и не подумал вернуть полученные в залог земли, которые уступил ему еще Пьеро Медичи, а Савонарола оставил в его распоряжении. К тому же король тайно побуждал Пизу сбросить флорентийское иго, которое та несла с 1406 года, и потребовать независимости. Однако Савонарола не хотел ссориться с Карлом (король даровал флорентийским купцам множество привилегий во Франции, а экономические интересы обязывают!) и присоединяться к итальянской лиге, возглавляемой папой Александром VI, «мерзости» которого он постоянно обличал.
Чтобы восстановить государственную казну, истощенную чумой, войной и мятежной Пизой, очень скоро пришлось отказаться от либерализации фискальной политики, за которую прежде ратовал монах. Удивительно, как быстро меняет оппозиция свои планы, когда приходит к власти и сталкивается с реальностью!
Короче говоря, утратившие веру в пророка соединились с теми, кто никогда в него и не верил, с теми, кто в принципе был против вмешательства церковников в дела государства, кто утверждал, что Савонарола, восстав против папы, расстроит торговлю, и с теми, кому просто хотелось мирно предаваться содомии.
Много народу собралось на ступенях амфитеатра, сооруженного в соборе — чего никогда раньше не видела ни одна церковь Флоренции, — чтобы послушать, как брат Джироламо обличает Рим, этот «Вавилон порока». Но среди присутствовавших были не только сторонники Савонаролы, которых в народе называли «плаксами». Там можно было увидеть и его противников, которые ждали лишь повода, чтобы продемонстрировать свою враждебность (как это случилось однажды в воскресенье, в праздник Вознесения, когда едва не разразился мятеж). Были там и любопытные, и сторонние наблюдатели. Был там и Никколо Макиавелли.
1 марта 1498 года по городу настойчиво распространялись слухи об ультиматуме, который поставил Синьории папа, вынуждая ее заставить замолчать Савонаролу, «заключив его в тюрьму или любым иным способом». Папа сопроводил свое предписание угрозой интердикта[11] в случае, если Республика откажется подчиниться. Назавтра Макиавелли вместе с толпой сограждан отправится в Сан-Марко, куда монах удалился, возможно, опасаясь за свою жизнь.
Слушая проникновенную проповедь на стихи «Исхода», Никколо остался равнодушен к патетике этого последнего послания, которое обращал к слушателям монах, сознававший неизбежность своей гибели. Макиавелли сделал полный сарказма отчет об этой проповеди в письме к Риччардо Бекки, флорентийскому послу в Риме. Безжалостный и уничижительный, этот анализ лишил проповедь ее специфически религиозного, мистического смысла, но зато подчеркнул все ее противоречия и высмеял ее идею.
Флорентийский посол уже много месяцев терпел гнев Александра VI, которому доносили о словесных вольностях Савонаролы, где тот сравнивал римскую курию с борделем. Кроме того, подобные выпады, оставленные без ответа, ослабляли папскую власть, и Борджа опасался, что будет созван конклав, который реформирует Церковь и низложит папу. Вот почему вслед за многочисленными предупреждениями и бреве[12] из Рима, запрещавшими монаху проповедовать и учительствовать публично, которые последний оставлял без внимания, последовала угроза отлучения.
По приказу Синьории, из-за своей флорентийской гордости противившейся распоряжениям папы, несчастный Бекки старался (без особого, впрочем, усердия) добиться отмены церковных санкций, направленных против монаха. Совет десяти — магистрат, ведавший иностранными делами и вопросами мира и войны, члены которого были убежденными сторонниками Савонаролы, — не доверяя послу, отправил к папе собственного секретаря, но и тот не смог ничего сделать.
Читая письмо Макиавелли, Бекки, по всей видимости, не был шокирован утверждением, что «пророк» — всего лишь честолюбивый плут, политик, который «подстраивается к ходу событий и раскрашивает свое вранье в нужный цвет». Никколо не исполнилось еще и тридцати, а он уже стал тем, кем будет всю жизнь: человеком, нетерпимым к иррациональному, склонным описывать поведение людей исключительно в политических терминах, резонером, влюбленным в разум, чрезвычайно одаренным карикатуристом, мастером иронии.
Принадлежал ли он к «озлобленным», яростным врагам Савонаролы, составлявшим тогда чуть ли не большинство в Синьории, или к compagnacci — не столько к группе заговорщиков, сколько к течению, объединявшему всех антиконформистов, скептиков и свободомыслящих людей? Нет никаких данных, которые позволили бы ответить на этот вопрос. Но наверняка он был среди тех, кто не желал, чтобы его водили за нос.
Макиавелли разыграл верную карту — она обеспечит его будущее. Так он, по крайней мере, считал.
СЛУЖАЩИЙ СИНЬОРИИ
«Все вооруженные пророки побеждали, а все безоружные гибли»[13], — читаем мы в трактате Макиавелли «Государь». На протяжении всей своей жизни Никколо не переставал размышлять о тех событиях, свидетелем — не рискнем сказать участником — которых он стал и чьи последствия послужили ему во благо.
Моисей без колебаний разбил череп египтянину, напоминает Никколо; а Савонарола полагал, что это должен сделать Бог. Уже Козимо Медичи говорил, что государством не правят с четками в руках. Монах, осажденный врагами в монастыре Сан-Марко, сам вырвал оружие из рук своих защитников. С этого момента не было ничего более легкого, чем захватить безоружного «пророка» и возвести его на костер после судебного процесса — столь же беззаконного, как о том свидетельствуют архивные документы, сколь и бесчестного.
Никто в политике, как, впрочем, и вне ее, не нашел еще лучшего способа избавиться от неугодного, чем сфабриковать доказательства его преступности. Было бы большой неосторожностью ограничиться изгнанием Савонаролы: кто знает, быть может, он нашел бы государя, который пожелал бы за него отомстить? «Мертвые не воюют» — это высказывание принадлежало почтенному и уважаемому члену комиссии, призванной решить судьбу узника. Здравый смысл — в те времена его еще не научились называть государственной необходимостью! — возобладал. Савонаролу сожгли и для верности развеяли по ветру его пепел.
За этой казнью не последовало смены режима, как после изгнания Медичи. Государственные учреждения остались коллегиальными, исполнительная власть принадлежала шести приорам Синьории, представителям самых главных цехов, их председателю — гонфалоньеру справедливости — и десяти членам Комиссии свободы и мира. Дела, касавшиеся регламентации общественной жизни, решались при участии Совета восьмидесяти. Законодательная власть принадлежала Большому совету, из членов которого старше сорока лет и избирался Совет восьмидесяти. Большой совет состоял из тысячи членов, избранных по жребию из числа граждан, достигших двадцати девяти лет, чьи родители когда-либо занимали государственные должности.
Форма правления не изменилась, но в правительстве прошли чистки. Они не обошли стороной ни один эшелон власти — от «принимающих решения» до самого последнего исполнителя. Не пощадили даже секретарей, самой постоянной части правительства, которые обычно оставались в своих кабинетах гораздо дольше, чем прочие магистраты, поскольку состав Синьории, и в частности Совет десяти, сменялся раз в два месяца или раз в полгода.
В правительстве образовались вакансии. Это был шанс для Никколо Макиавелли. Спустя пять дней после казни Савонаролы на площади перед Палаццо Веккьо он переступил порог Segreteria — дворцовой Канцелярии, которая после недавней реконструкции огромного зала Большого совета, проведенной под руководством архитектора Симоне дель Кронака, располагалась теперь на антресолях.
Кого-то может удивить то, что на важный пост секретаря, ответственного за переписку Республики, был назначен молодой человек. Но недоумевать по этому поводу — значит не учитывать, что в эпоху, когда князьями Церкви и государями становились дети, двадцать девять лет Никколо Макиавелли не могли стать препятствием; к тому же это был возраст, начиная с которого гражданин имел право участвовать в принятии законов Республики. Правда, у Макиавелли не было ни титула, ни знатности, однако у его отца были большие связи: он был близким другом Бартоломео Скала, который со времен Лоренцо Медичи и до самой своей смерти занимал должность начальника Первой канцелярии — канцелярии иностранных дел. Его сменил Марчелло Адриани, университетский профессор и покровитель Никколо. Адриани оказался достаточно ловок, чтобы не попасться в сети, расставленные для тех, кто служил Савонароле. При его поддержке Никколо и выставил свою кандидатуру на пост во Второй канцелярии — канцелярии внутренних дел.
Совет восьмидесяти благосклонно отнесся к прошению Никколо по причинам, которые ставят в тупик его биографов: Никколо Макиавелли не был политически «засвечен»! Он устраивал всех: закоренелых сторонников Савонаролы, вынужденных теперь скрывать свои убеждения; тех, кто тосковал по правлению Медичи, и, конечно, яростных противников монаха, которые считали, что Макиавелли «мыслил правильно», поскольку был другом Бекки. Таким образом, Никколо имел преимущество перед своими соперниками: профессором университета, которого подозревали в симпатиях к Савонароле, каким-то нотариусом, вполне аполитичным, но просто источавшим посредственность, и еще одним юристом, известным сторонником Медичи, цинизм и бессовестность которого вызывали справедливые опасения: именно ему власти были обязаны подделкой документов во время суда над Савонаролой.
В июне 1498 года Большой совет утвердил решение восьмидесяти. Никколо к тому времени столь блестяще доказал свою способность выполнять возложенные на него обязанности, что ему поручили вести и дела Первой канцелярии — дипломатическую переписку, а месяц спустя еще и переписку Совета десяти. Все службы Синьории были связаны между собой и зависели друг от друга.
Никколо, ставший некоторым образом генеральным секретарем Флорентийской республики, был завален работой, но он торжествует: он в курсе всего, что происходит и даже говорится во Флоренции, в Италии и в Европе, и часто первым узнает об этом! Сейчас главная забота Флоренции — мятежная Пиза, и он в курсе всех маневров и переговоров Синьории, которые та предпринимает, дабы заручиться поддержкой Лодовико Сфорца по прозвищу Лодовико Моро, герцога Миланского, и помощью нового короля Франции Людовика XII (Карл VIII умер бездетным за несколько недель до казни Савонаролы, оставив трон — а вскоре и свою вдову, Анну Бретонскую, — кузену, герцогу Людовику Орлеанскому). Никколо, например, известно, что Антонио Гримани одолжил Венецианской республике двадцать тысяч дукатов в надежде стать дожем, что у короля Франции подагра, а у короля Неаполитанского родился сын; что об Александре VI высказываются в самых оскорбительных выражениях и что турецкий султан вооружает свой флот, готовясь напасть на Сицилию.
Вознаграждение, получаемое Никколо, было ничтожно, однако возможность утолить ненасытную потребность в политической информации все искупала. Синьории очень повезло с Макиавелли: она получила в его лице трех секретарей по цене одного, и, кроме того, вряд ли бы нашелся кто-то, столь же усердный в делах. Переписывать донесения, анализировать, сортировать их и составлять резюме, готовить дела к заседаниям Pratiche — узких ученых советов, собираемых Синьорией, — вести протоколы заседаний, писать речи синьорам и многое другое — в таком незаметном и изнурительном труде проходила жизнь Никколо. В Синьории царил тот же дух, что и во всех государственных учреждениях мира: бюрократизм, угрюмость, посредственность и подозрительность, что так не соответствовало жизнелюбию, горячности и непоседливости Макиавелли. Между делами Маккиа — так звали его друзья — смешил приятелей своими выходками и остротами, солеными шутками и хлесткими суждениями. По службе он был тесно связан с Бьяджо Буонаккорси, который также был склонен к писательству и очень скоро стал «другом всей его жизни».
24 марта 1499 года, спустя почти год с момента его вступления в должность, Совет десяти посылает Макиавелли в Пьомбино с поручением сообщить тамошнему синьору об отказе увеличить ранее оговоренное денежное вознаграждение для наемников. Дело в том, что Республика не имела регулярной армии и пользовалась услугами одного или нескольких отрядов наемников, заключая с их командирами — кондотьерами — кондотту (то есть договор), которую стороны имели право возобновить или расторгнуть в случае необходимости.
Уполномоченный Синьории — в своих миссиях Макиавелли никогда не будет иметь иного звания — не должен был ни на йоту отступать от полученных инструкций, которые предусматривали и диктовали все, включая реакцию посланника на возможные вспышки гнева собеседника. Что касается «любезностей и уверений» — а их предлагалось расточать «в самых общих выражениях, которые ни к чему бы… не обязывали», — то в этом искусстве протеже Марчелло Адриани не было равных: Никколо прошел прекрасную школу риторики — школу начальника Первой канцелярии!
Миссию в Пьомбино можно было считать лишь пробой сил. Следующее поручение было серьезнее. 12 июля Никколо посылают с поручением к синьоре Имолы и Форли графине Катарине Сфорца. Сердце молодого человека наверняка сильно билось от волнения, когда он садился в седло, имея в кармане приказ направиться в Форли или любое другое место, где будет находиться «illustrissima Madonna»[14]. Он должен был провести с ней переговоры не только о покупке ядер, пороха и селитры — графиня и в самом деле торгует оружием, если не занята в лаборатории, где изобретает рецепты разных притираний для сохранения женской красоты или, как говорят злые языки, ядов, — но и о возобновлении кондотты с ее старшим сыном, синьором Оттавиано Риарио.
Это было деликатное поручение. Интерес Флоренции состоял в том, чтобы снова взять на службу сына Мадонны, но учитывая, что Оттавиано четыре месяца назад отказался возобновить истекший к тому времени договор, флорентийцы с лукавством, равным лишь лукавству самой Катарины, считали, что «сегодня невозможно вернуться к договору на прежних условиях, поскольку срок предыдущего соглашения уже полностью истек». Макиавелли должен был вынудить Катарину проглотить предложение об уменьшении денежного вознаграждения, не нанеся при этом урона столь драгоценной дружбе. Крошечное государство на северо-восточной границе представляло для Флорентийской республики особый стратегический интерес. Вот почему Лоренцо Великолепный так и не простил папе Сиксту IV того, что тот с помощью Пацци «увел» у него Форли и отдал своему племяннику Джироламо Риарио, супругу Катарины Сфорца.
Чтобы выполнить свое первое серьезное поручение, молодой секретарь должен был схватиться не просто со знатной дамой, но с фигурой воистину легендарной.
Побочная дочь покойного герцога Миланского Галеаццо Мария Сфорца показала потрясенной Италии, кто она есть на самом деле, в 1484 году, после кончины папы Сикста IV. Ей было тогда двадцать шесть лет. До той поры в ней видели только очаровательную молодую женщину, чьи грация и красота, прославленные художниками, озаряли Ватикан. Ее жалели, потому что, едва достигнув брачного возраста, она по политическим соображениям была выдана замуж за Джироламо Риарио. Нельзя было найти никого, столь же развратного и отвратительного, как этот племянник Сикста IV. Осыпаемый папскими милостями, он вызывал ненависть у римлян. Столь же сильно ненавидели Риарио его подданные в Имоле и в Форли. В неразберихе, последовавшей за объявлением о смерти понтифика, Катарина устремилась в замок Святого Ангела и навела пушки на Ватикан, стремясь тем самым заставить кардиналов избрать папу, благосклонного к семейству Риарио. Две недели она противостояла всей коллегии кардиналов и продержалась бы гораздо дольше, если бы ее супруг не уступил угрозам и обещаниям Ватикана и не заставил ее сдаться. Но этих двух недель оказалось достаточно для того, чтобы доказать всем, что она унаследовала выдающиеся способности своего деда, знаменитого кондотьера Франческо Сфорца. Один из современников так описал ее: «Умная, храбрая, высокая, представительная, красивая лицом. Она носила парчовую юбку со шлейфом в две сажени длиной, черную бархатную шапочку на французский манер, мужской пояс и кошель, полный золотых дукатов; на боку — топорик; и солдаты (пехотинцы и всадники) побаивались ее, потому что, взявшись за оружие, эта женщина была неукротима и жестока».
Репутацию жестокой женщины Катарина с блеском оправдала и тогда, когда подстрекаемые Лоренцо Медичи дворяне Форли, уверенные в поддержке народа, доведенного до отчаяния тиранией синьора, убили Джироламо Риарио. Но дадим слово Никколо:
«Заговорщики Форли убили графа Джироламо, своего синьора; поскольку для полного спокойствия им необходимо было захватить крепость, а кастелян отказывался ее сдать, то они вынудили Мадонну пообещать сдать крепость в том случае, если они пропустят ее туда, а в качестве заложников она оставила собственных детей. В обмен на этот залог заговорщики согласились пропустить ее, но едва оказавшись в крепости, она взошла на стену, обвинила их в убийстве мужа и стала угрожать страшным мщением. А чтобы уверить их в том, что ее не заботит судьба детей, она продемонстрировала мятежникам свои детородные органы, говоря, что ей есть чем народить других».
Поступок, достойный пера Тита Ливия! Макиавелли был так потрясен этой историей, что, не дав себе труда проверить ее подлинность, пересказал ее не только в своих «Рассуждениях…», но и в «Истории Флоренции».