В горячей обстановке Лагунцову никогда не приходилось сомневаться, подстегивать себя: все он оценивал мгновенно, как мгновенно включается свет, едва контакты соединены и дан ток… И дрожь медленно спадавшего потом напряжения сладостным похмельем еще долго держала его в плену, даже много дней спустя, когда в памяти стирались подробности и утихали последние призывные отголоски боевой тревоги.
Так было всякий раз. Но вот что важно было понять капитану: испытал ли хотя бы раз нечто подобное тот же Олейников? А другие солдаты? Дремов, к примеру? Или командир отделения Задворнов, шофер и заставский художник Пресняк… Все они: окладистые и ворчливые, трудолюбивые и с ленцой, горячие и медлительные, высокие и низкие, разные и в чем-то очень похожие друг на друга — были частью его жизни, в какой-то степени даже его питомцами.
Но когда же он сам, начальник заставы, обрел все то, что дотошно отыскивал в каждом солдате? Когда в нем самом зародилось суровое и святое чувство воина границы? Год, десять лет назад, больше?.. Видимо, с той самой минуты, когда он получил назначение на заставу… Впервые увидев громаду темного двухэтажного старинного дома с островерхой крышей под черепицей, он сказал самому себе: «Вот он, твой родной дом. Отсюда и начнется отсчет шагов на границе».
ЛАГУНЦОВ
Лагунцов припомнил, как шесть лет назад этот дом-утюг поразил его своим мощным, сложенным из грубо обтесанных камней фундаментом, узкими окнами на высоком первом этаже, даже пучком огненно-красной герани, мелькнувшей при небыстрой езде в каком-то проеме, на подоконнике. На фронтоне дома-утюга угадывалась некогда богатая геральдика и дата с тысяча восемьсот «отколотым» годом. Лагунцов, стараясь разглядеть на щите расплывчатые витиеватые цифры, почувствовал, что от дома тянуло холодом, как из подвала.
— Крепость, — сказал тогда Лагунцову офицер штаба.
— С амбразурами? — не удержался от вопроса Лагунцов.
— Ишь, чего захотел, — улыбнулся офицер. — Ты отныне будешь тут хозяином, вот и создавай свою амбразуру…
Через день старшина Пулатов водил Лагунцова по дому, обстоятельно знакомил нового начальника заставы с внутренним убранством старинных помещений. Многочисленные кладовые, арочные галереи, сумрачные холлы с остатками фиолетовых изразцов, закутки и закуточки… Лагунцов, не находивший острой необходимости сию минуту заниматься этой немыслимой архитектурой, в какой-то момент не выдержал, взмолился: «Старшина!..» Пулатов так взглянул на него, что Лагунцов скороговоркой бросил: «Ясно, ясно», — и продолжал безропотно осматривать дом.
За то время, пока старшина «передавал» заставу новому начальнику (прежний, как объяснили в штабе, получил перевод, но незадолго до отъезда попал в госпиталь с аппендицитом), Лагунцов твердо уверовал в серьезный, обстоятельный, деловой тон Пулатова. Поэтому немало удивился, когда старшина, выйдя из комнаты, где раздавался чей-то радостный, срывающийся на писк, шепот, будто засветился изнутри.
— Мои, — кивнув на дверь, пояснил Пулатов. — Жена, детишки.
Затем Пулатов толкнулся в пустующую боковушку с такой же, как и везде, коричневой толстой дверью, гостеприимно и широко провел открытой ладонью над порогом, указывая вовнутрь комнаты: дескать, прошу, проходите и располагайтесь…
«Ну и жилье! — присвистнул Лагунцов. — Ноев ковчег, каменный шалаш с окном в неведомый мир».
Удивился, что еще доставало сил шутить, иронизировать. Но так было легче воспринимать свое, не очень-то веселое положение. Сквозь бойницу окна он посмотрел на крышу соседнего дома в густом частоколе телевизионных антенн и скорее почувствовал, чем увидел, как у старшины собрались в тугую складку припухлые губы.
— В том доме тоже есть свободное жилье, но там меньше удобств. Квартира, — принялся перечислять старшина, — площадь шестнадцать и две десятых метра, печь на дровах, это — на улице…
— Ладно, старшина! — махнул рукой Лагунцов. — Не до выбора. Поживу пока на заставе. Архитектура… Вот назавтра приведу сюда пяток добровольцев из бывших строителей, — вдруг пообещал он, — прорублю окно в полстены, тогда и перееду. Как, старшина, годится?
«С таким начальником можно жить, не капризный», — с удовольствием отметил Пулатов. Весело гмыкнув, он притянул к себе тяжелую дверь, щелкнул ключом и сошел следом за Лагунцовым по толстым лестничным половицам.
На улице занимался бледный солнечный день, и ветер уводил за черепичные крыши отрепья туч. Лагунцов проследил взглядом это унылое движение, оглянулся. Приграничный городок просыпался. Где-то вдалеке с подвывами прошла машина, рассыпая глухой оловянный звон не то пустых молочных фляг, не то еще чего-то пустотелого, тарного. Лагунцов на слух определил: машина марки ГАЗ-69, видимо, не в очень заботливых руках, потому что мотор работал с перебоями… Вот потянуло запахом белого печеного хлеба, выдавая близкое присутствие хлебопекарни. Проехала на велосипеде женщина неопределенных лет — то ли старуха, то ли одетая по-старушечьи неброско и темно, посмотрела в сторону пограничников и умчалась, нажимая на педали. Бежали друг за дружкой два потрепанных кобеля, на ходу выискивая съестное. Белые дымы ввинчивались в небо, и казалось, не будь этих подпорок, небо рухнуло бы на крыши. Словом, приграничный городок оживал, втягивался в дневные заботы.
— Вот история, а? — Лагунцов повернулся к терпеливо ожидавшему Пулатову. — Жена вызова ждет, а о чем я ей сообщу? Что живу в особняке с цветочным газоном? Смешно! Вот, ангидрид твою перекись марганца. Не удивляйся, старшина, это я так ругаюсь. Душе вроде легче. После училища я в других краях службу начал, сразу привык к удобной квартире, а тут…
— Так ребята мигом все заштопают, — облизнув губы и складывая ладони крестом, почти весело заключил старшина. — В комнате глянец навести плевое дело, чего там…
— Да уж как-нибудь и сам не без рук, топор с лопатой не перепутаю, — заверил Лагунцов, на что Пулатов с удовольствием рассмеялся.
Лагунцов тотчас почему-то решил, что у старшины двое детей, непременно девочки, и непременно толстушки. Как-то не вязалось, не шло ему такое понятие — сын…
Прошло несколько дней, но Лагунцов толком так и не узнал, кто же у старшины — мальчики или девочки? Да и некогда было спрашивать, потому что сразу же начал действовать с быстротой освободившейся пружины, и, понятно, хлынуло на него все разом: дела, служба, рекогносцировка местности, инструктажи, списки личного состава, штатное оружие, запчасти к стоящему на приколе трактору, солярка…
Тесно было в старом доме, где размещалась застава. Котельную с двумя прожорливыми котлами и ту загнали в подвал, и кочегар выходил оттуда на свет, словно из преисподней. А если пожар? Перед кем оправдываться, что нет у тебя свободного помещения? Позвонил в горсовет и попросил использовать для нужд заставы соседнюю башню. Сам он уже побывал там, примерился к ней.
— Последние десять лет башней не пользовались ни разу, — добавил он в заключение. — Так объяснил мне Пулатов.
— Это кто, искусствовед? — озадаченно спросили из горсовета.
— Мой старшина, — учтиво, но в то же время и с гордостью поправил Лагунцов. — А уж он в этом толк знает, даром у него ничего не пропадает. Наверно, кое-кто и считает башню картинкой, — сказал он на всякий случай, — но у нас не бывает туристов. К тому же я прошу ее не для украшения. Кому, скажите, нужен красивый пень на дороге? А мне некуда ссыпать на зиму картошку…
На другом конце провода озадаченно переспросили: что подразумевается под картошкой? Лагунцов едва не рассмеялся — так понимающе прозвучал вопрос, словно капитан и впрямь зашифровал своей картошкой боевую технику или боеприпасы.
Излишний напор тоже был ни к чему, он мог привести к обратному результату, и Лагунцов, выдержав для приличия короткую паузу, пояснил про картошку. Раньше, на первой своей заставе, часть урожая картошки Лагунцов с солдатами закапывал в землю. Обыкновенно закапывал в обыкновенную землю, как это всегда делают рачительные хозяева в деревнях. Заранее сколачивали ящики, в земле рыли яму и ссыпали. Часть урожая — в хранилище, а часть — в яму. Польет землю дождь, укроет снег, а к маю выроешь — чудо, а не картошка, будто только что с поля: ни ростка нет на ней, ни вмятинки, сочная, пахнет степью…
Старшина Пулатов, поначалу внимательно вбиравший в себя рассказ Лагунцова, без дипломатии подвел итог: здесь не зароешь. Топь. Снег изредка упадет, и то слой тоньше простыни. Но рассказ старшины не возымел своего действия — Лагунцов уже закончил телефонный разговор и положил трубку.
Башню заставе отдали — просят люди, значит, надо. Самого пригласили зайти, как выкроится свободное время. Время не выкраивалось до тех пор, пока начальник отряда Виктор Петрович Суриков, возвращаясь с соседнего участка границы, не завернул к нему на заставу и не сказал вслед за приветствием:
— Похоже, вписались в местные условия? С обеспечения тыла начали, с картошки. Правильная линия, а?
Вскоре начальник отряда уехал, и Лагунцов решил, что самое время съездить в горсовет, хотя заботы связали его по рукам и ногам, не оставляя свободной минуты, чтобы оглянуться, просто отдохнуть за письмом к жене Леночке, недавно защитившей диплом и гостившей у родственников на Урале…
Когда его машина остановилась на площади перед горсоветом, то Лагунцов, не выходя из нее, с минуту молча рассматривал это современное здание из стекла и бетона, с сияющей табличкой у входа. Он мысленно прокладывал, как радиус от центра круга, тропочку к тому, что ждало его за незнакомыми стенами, прикидывал, что скажет там, чем будет рапортовать, и, пожалуй, впервые твердо, убежденно подумал: нет, не гость он тут, а хозяин. Хозяин потому, что отныне он в ответе за жизнь заставы. За людей. За свой участок границы.
Давно это было, шесть лет назад… Целых шесть лет! Разве? Надо же! А Лагунцову иногда казалось: его годы остановились. Солдаты каждый год уезжают и приезжают, и оттого это обманчивое впечатление, будто все они находятся в одной непрерывной, нескончаемой жизненной поре — восемнадцатилетии, даже смешно…
Смешно, но не весело: свои-то годы уходят. Хотя… Это ведь сказать просто: уходят годы. А вдуматься — не просто уходят, но и уносят что-то: силы уносят, бодрость…
Лагунцов потерял годы, но приобрел опыт, мудрость житейскую. А сколько раз сжималось его сердце, каменело, чтобы он мог выстоять в схватке с нарушителем! И безжалостная пуля его кусала, и тонул он в речке, и чего-чего только не было за годы службы на границе! И слезы были, когда на его глазах умирал от раны друг, с которым их вместе свела пограничная тропа, и злость, что не сумел оградить… Чем измерить виденное и пережитое? Есть ли такие слова, чтобы разом все это выразили? Нет таких слов, а если и есть, то они — если вдуматься хорошенько — лишь жалкая компенсация, а не эквивалентный обмен, и потому не нужны Лагунцову. Не нужны. Ибо давно отзвенело, бабьим летом промелькнуло все то, чем жил он в курсантские годы. А проблемы? Проблемы остались. Да вот одна из них — замполит подал рапорт на учебу в академию. Что делать ему, Лагунцову?..
ДОЧЬ
Из-под зеленого газика торчали наружу только подошвы сапог с ободочками желтых гвоздей да слышались тугие завертки гаечного ключа, клацающего по металлу. Оленька подошла поближе, наклоняя головку, присела почти до земли, но никого не признала. Спросила невидимого солдата:
— А ты чего туда забрался? Тебе, что, Лагунцов приказал?
Шофер, Миша Пресняк, сдвинул ноги в сторону, посмотрел из темноты на дочку начальника заставы, улыбнулся:
— Нет, Лагунцов не приказывал. Я сам. Лошадка вот моя расковалась. Надо подковать, а то далеко на ней не ускачешь.
Оленька с сомнением хмыкнула, подождала, пока Пресняк довернул последний болт и выбрался наружу.
Была она в голубеньком клетчатом пальто, желтой вязаной шапочке с помпоном, от холода то и дело шмыгала носиком.
Миша Пресняк протянул к ней испачканные соляркой руки, широко растопырил пальцы.
— Дай-ка я тебе нос закрашу, а то отмерзнет, чем будешь дышать?
Оленька прикрыла нос варежкой, замотала головой — помпон на длинном витом шнуре перекатывался у нее с плеча на плечо, словно юркий цыпленок. Пресняк засмеялся, сухо-насухо вытер руки ветошью, сказал:
— Зима скоро, Оленька. Жалко лета?
— Жалко, — согласилась Оля. — Летом солнышко и тепло.
— А хочешь, я отыщу для тебя лето? Хочешь?
Пресняк оглянулся на окна канцелярии, как бы покрытые мутной слюдой, но ни начальника заставы Лагунцова, ни замполита за ними не разглядел. Отворотил гладкий голыш у чисто подметенной дорожки, извлек из ямки бледно-зеленый росток, протянул травинку Оле.
— И солнышко можно попросить, чтобы выглянуло. Только очень-очень попросить.
Оля запрокинула голову, постояла так, пока не занемела шея, но солнце ниоткуда не показалось. Небо по-прежнему было серым, словно его заштриховали простым карандашом, и жидкий дымок из кухонной трубы над казармой даже отдаленно не напоминал летние веселые облачка, перебегавшие от одного края неба к другому.
Лето ей запомнилось по одному дню.
Оля еще спала, когда отец ушел на службу… В душной канцелярии нечем было дышать, воздух стоял, не колеблясь. Лагунцов распахнул окно.
Стояла удивительная тишина. Слышно было, как басом, словно тяжеловесный бомбардировщик, гудел шмель, карабкался по металлической сетке на дверях солдатской кухни, откуда вытягивало на улицу сладкий запах компота из сухофруктов. За штакетным забором, заглушая въедливый, далеко разносящийся визг циркулярной пилы в рабочем поселке, пиликали свою скрипучую песню кузнечики. Издалека, от леса, доносило редкий, ленивый стук желны, словно там, в чащобе, ленивый плотник вбивал гвозди.
Сморенные усталостью, спали в казарме вернувшиеся из наряда пограничники; высунув языки, дремали в вольерах служебные собаки. Ни одна из них даже не подняла головы, когда через дворик прошел связист Кислов, отправившийся на проверку линии связи. Бодрствовал, обозревая окрестность в мощный бинокль, часовой на вышке перед заставой, да в глубине казармы слышался невнятный телефонный разговор дежурного с пограничными нарядами.
Лагунцов с силой потянулся, отложил в сторону план охраны границы, над которым только что закончил работу. Позвонил домой, жене, спросил:
— Лена, чего Ольгу дома держишь? Пусть погуляет, если позавтракала.
В трубке отдаленно послышалось:
— Оленька, иди, доченька, погуляй. Ирочку тоже позови. День-то какой хороший.
Лагунцов положил трубку на рычаг. С Иришкой, дочерью замполита, Ольга не очень дружила, но других детей, ее ровесниц, не только на заставе, но и в ближайших трех километрах не было, так что выбирать не приходилось Вместе играли, но часто ссорились. Оленька говорила, что Иришка задается и важничает. Тоже еще, усмехнулся на ее слова Лагунцов, уже и свое мнение имеет.
Вскоре под окнами раздался знакомый топоток, но в канцелярию дочь не зашла, хотя в какую-то минуту Лагунцову и захотелось увидеть Ольгу рядом, просто увидеть и погладить ее по льняным волосам. Но Ольга выросла на границе и, несмотря на малый возраст, хорошо усвоила, что застава — не дом, что тут свои, взрослые порядки.
Ирочка тянула за собой пластмассовый кузовок на колесах, видимо, снятый с игрушечного грузовика, осторожно выбирала место, куда шагнуть, чтобы не оступиться. Оленька уже выгребала из карманов стреляные автоматные гильзы, ставила их донышками вниз на пятнистый асфальт и нетерпеливо оглядывалась на подругу.
Лагунцов еще немного понаблюдал за ними, но дело не ждало, и он вернулся к работе. Вновь поднял голову, когда услышал тонкий Олин голос:
— Застава, смирно! Шагом марш!
На асфальте желтели выстроенные наподобие солдатского строя автоматные гильзы, одна — немного впереди. Иришка тоже пыталась поставить рядом с первой гильзой свою, по Оля отводила руку, сердито выговаривала:
— Я начальник заставы, я командую, а ты песню пей строевую, чтобы погромче, и всем весело будет. Поняла?
Она так и сказала — «пей» вместо «пой», и Лагунцов от души рассмеялся.
Иришка не сдавалась, ей тоже хотелось покомандовать латунным строем, хотя бы недолго, но Оля неожиданно заупрямилась, не пустила, и пока она прикрывала ладонями свое металлическое подразделение, гильзы попадали, смешались. А обе девочки заплакали.
На шум из казармы вышел дежурный сержант, неумело хмурясь, спросил, в чем дело, быстро соорудил из гильз два одинаковых квадрата, и девочки сразу успокоились, как ни в чем не бывало продолжили игру.
«В город их свозить, что ли? — задумался Лагунцов. — В зоопарк. Зверей бы хоть посмотрели, мартышек там: разных да птиц. В городе зоопарк отличный. Некогда все, некогда…»
А рука уже потянулась к трубке, и дежурный немедленно соединил его с домом.
— Ленок, — сказал Лагунцов жене, — ты бы в город съездила, что ли? Ребятам бы зоопарк показала. А то они живут у нас, как в лесу. Да и сама бы прогулялась, купила что нужно. Как ты? После обеда Завьялов поедет в политотдел, заодно и подбросит. Вечером с ним же и вернетесь…
Вечером Ольга и за ужином, и в постели все рассказывала и не могла дорассказать, какая толстая шкура у бегемота, что зебра похожа на пограничный шлагбаум у КПП[1], а павлин подарил бы ей свое красивое перо, только оно ему самому нужно, жалко, а то бы отдал… И все перескакивала с одного на другое, торопилась, а глаза у нее горели как угольки…
Такой это был удивительный день.
А потом откуда ни возьмись навалились дожди, у пограничников даже не успевала высыхать одежда, хотя котельную затопили и батареи были огненными, и ни Олю, ни Иришку гулять не пускали, а когда дожди кончились, сменившись сырыми туманами, все вокруг стало серым и похолодало. И даже Миша Пресняк, которого Оля сразу полюбила, потому что он тогда отвозил их в зоопарк и рассказывал про разных зверей и животных, — даже он не мог вернуть лето, потому что оно кончилось, совсем кончилось. И травинок зеленых сейчас не должно быть, им давно пора спать, набирать силы к весне.
Оля положила стебелек обратно в ямку, перекатила в нее камень. Ей хотелось поговорить с Мишей о чем-нибудь еще, но Пресняк куда-то торопился. И тогда она открыла ему самую главную свою тайну. Прижав палец к губам, Оля сообщила тихонько:
— А меня папа обещал взять с собой на границу и увезти далеко-далеко. На стык.
Миша Пресняк не порадовался вместе с ней, как ожидала Оля, только сказал:
— На стык сейчас не проедешь. Там все водой залило и мостик накрыло. Будем делать дренаж.
Олю царапнуло по сердцу неведомое слово «дренаж» и она больше не захотела говорить с Пресняком. А он стоял, молча смотрел ей вслед и думал, что по многим участкам границы сейчас и впрямь не проедешь, хорошо хоть остаются тыловые дороги, а иначе нарядам добираться на службу хоть вплавь…
Его окликнул дежурный: вызывал начальник заставы.
— Машина готова? — спросил капитан Лагунцов шофера.
— Так точно. Работает как часы.
— Хорошо. Будьте готовы, с утра поедем в отряд. Заправьтесь в дорогу.
— Есть! — Пресняк козырнул и вышел.
А Лагунцов еще долго сидел в канцелярии, одну за одной курил едкие «беломорины» и все думал, думал о предстоящем разговоре с начальником отряда, — разговоре, в первую очередь нужного ему, Лагунцову… Спать он пошел, когда настенные часы в форме парусника показывали четверть первого…
ДОРОГА ДОМОЙ
Совещание начальников застав прошло оперативно, но у Лагунцова в отряде накопилось немало дел, так что домой, на заставу, он возвращался под вечер.
В низинах по обе стороны от дороги уже копился туман, воровато тек вдоль шоссе. В невидимую щель под брезент крытого газика со свистом втягивался воздух — холодный, остро пахнущий сыростью и болотом. Жидкий поток машин с противотуманными подслеповатыми фарами почти беззвучно скользил по шоссе навстречу, не отвлекая Лагунцова от мыслей.
Молчал и Пресняк, по-своему понимавший озабоченность капитана. Уже за городом, когда позади остались трамваи и померк непривычно яркий свет жилых домов и витрин, он, не глядя, протянул начальнику заставы два пирожка в промасленной бумаге. Как знал, что за всеми делами в отряде капитан наверняка забудет про обед, заранее купил пирожки в солдатской чайной.
Пирожки напоминали о заставе, о доме. И Лагунцов представил, как едва часовой откроет ворота, по городку заставы вспыхнет и пробежит стремительный импульс — сообщение о его приезде. Словно наяву увидел, как сержант Дремов, назначенный дежурным, поправит на рукаве повязку с желтыми привычными буквами, мельком взглянет, закрыты ли пирамиды с оружием, все ли в порядке, и поспешит навстречу с докладом. Еще представил себе, как ночной повар Медынцев появится в амбразуре раздаточной, держа наготове тяжелый подстаканник с горячим чаем, будто с минуты на минуту ждал возвращения капитана…
Когда скрытая от посторонних глаз картина жизни заставы предстала перед капитаном, полная цвета и звуков, он удивился: надо же, как успел соскучиться за день!
Он невольно покосился на спидометр — стрелка почти без колебаний держалась на цифре 60. Пресняк перехватил взгляд капитана, чуть прибавил газу, по-прежнему строго удерживая машину на дорожном полотне.
Наконец в свете фар блеснула рубином звезда на широких въездных воротах городка. Лагунцов выпрыгнул из машины, неловко присел: нога попала на камень. Издалека кто посмотрит — чего доброго за позднего гуляку примет.
«А перед начальником отряда я, должно быть, тоже выглядел нелепо, — некстати припомнилось Лагунцову. — Ладно, с ним еще потолкуем. Я тоже мужик упрямый…»
Начальник отряда полковник Суриков был спокойный, уравновешенный человек. Говорил он мягко и так тихо, что в просторном конференц-зале, где обычно проходили совещания, его голос мог потеряться, если бы не микрофоны… Но наивно было бы судить о характере Сурикова только по его голосу. Если требовалось решить вопрос принципиально, голос Сурикова наполнялся невесть откуда берущейся твердостью и силой. Попробуй такого переубедить…
В этот день, едва офицеры начали расходиться после совещания, начальник отряда сам попросил Лагунцова задержаться. Извлек из папки знакомый лист, ткнул пальцем в рапорт Лагунцова: