— В такой дивный день грех заниматься политикой!.. Когда же вы собираетесь увезти алтарный образ? Надо ведь будет заранее попросить в кооперативе машину.
— Я не собираюсь его увозить, — сказала Жофия. — Работать буду здесь.
— Здесь? — удивился священник.
— Все необходимое я привезла с собой.
— Я полагал, — несмело заговорил священник, — в мастерской все же…
— Летом и церковь отличная мастерская, — сказала Жофия. — А я-то и не знала, что у вас тут даже бассейн имеется… Один мой коллега снял часовенку на берегу Балатона. Там и живет, пишет, выставки устраивает, гостей принимает. — Она, волнуясь, примяла сигарету и тотчас закурила следующую. Глаза ее неподвижно устремлены были в одну точку. Священник только теперь заметил, какая горечь написана на бледном, почти сером, измученном лице гостьи. А глаза! Затуманенные, словно потрескавшееся стекло.
— Господин декан, — проговорила она со сдерживаемой тоской, — уже несколько месяцев я не сплю, не могу спать! Я возненавидела свою квартиру!.. Получила ее два года назад… мастерская, ванная — каждый вечер я радовалась, очень спешила вернуться домой. Обставляла заботливо — так ласточка лепит гнездо, по соломинке. Сюда полочку, туда торшер, перед кроватью коврик… А сейчас думаю о ней с ужасом… — Жофия заметила вдруг смущение старого священника, устыдилась собственной откровенности и договорила уже про себя: «И теперь возвращаюсь домой не прежде, чем закроется последняя корчма в Будапеште».
Священник, опустив глаза, спросил осторожно:
— Но вы же не в церкви собираетесь поселиться?
— Ой, ну что вы! Если бы вы помогли мне найти комнату, господин декан!.. Конечно, я могла бы ездить сюда из Пюшпёкмоноштора, но у меня нет денег на гостиницу.
Священник колебался.
— Места и здесь хватило бы, комната капеллана пустует, да и я бы с радостью… Вот только, боюсь, прихожанам не понравится.
«А Пирока?» — подумала Жофия и неожиданно для себя шаловливо засмеялась:
— Они о вас такого хорошего мнения, господин декан?
На мясистых щеках старика появились два красных пятна, он уперся глазами в скатерть. Жофия была поражена: боже ты мой, этот старый человек еще способен краснеть, словно девица? Но как это трогательно: чем больше он старается скрыть смущение, тем шире разливается краска по лицу.
— Ну-ка, подумаем, подумаем, — бормотал он, потупив глаза и стараясь выиграть время. Наконец воскликнул:
— А, тетушка Агнеш!
Дом Линкаи оказался в самом конце села. Оставив машину на мосту, Жофия вступила на просторный двор. «А ведь у них было хольдов пятьдесят, не меньше», — прикинула она. Вдоль ограды выстроились полукружьем громоздкие хозяйственные постройки, теперь уже ненужные, — голым двором владела лишь армия кур, уток, цыплят. Посреди стоял колодец с насосом, в свое время это было, вероятно, чуть ли не революционное новшество. На задах двор переходил в виноградник.
На веранде своего длинного, уходящего в глубь двора дома тетушка Агнеш приняла «мастерицу по церковной росписи» приветливо, даже с радостью. Вскоре они уговорились, что Жофия будет жить здесь сколько ей заблагорассудится, — вот только о плате тетушка Агнеш не желала и слышать. Жофия спорить не стала — время терпит. Несмотря на свои восемьдесят лет, бодрая телом и духом старушка гордо отворила перед гостьей двери трех комнат, обставленных «комбинированной» мебелью, по образцу той, что стояла в тридцатые годы в домах у судьи и у сельского учителя. Впрочем, в горке красовался фарфор, а на желтом лакированном полу раскинулся персидский ковер. Тетушка Агнеш болтала, не умолкая:
— Вот здесь свекор со свекровью померли, тому уж десять лет, а в этих двух комнатах гости, бывало, не переводились. Эх, кабы нынче было у меня столько вина в погребе, сколько дорогой наш господин декан выпил в моем доме, ну, правда, он тогда еще не декан был, а простой сельский священник — веселый такой… Да и настоящие господа к нам захаживали, мой муж старостой был, так что господин депутат перед выборами всякий раз наносил нам визит — у графов Палфи тут неподалеку, в Палфе, имение было, вот их и выбирали всегда депутатами… Здесь и граф Иштван Палфи сиживал, а потом младший брат его, Фидель, ну, которого после сорок пятого повесили… Подойдет вам? — Она спросила, нисколько не сомневаясь в ответе, так что Жофия и не посмела бы сказать «нет» или «подумаю».
Круглый стол, накрытый кружевной скатертью, на скатерти фарфоровая пепельница, скорее безделушка — один окурок, может, кой-как и уместится, — затем большая фарфоровая ваза, нарядный подсвечник (церковный, что ли?), молитвенник с фарфоровой крышкой и серебряными застежками («это бедной сестрицы моей, монахини»), десятилетиями не менявшийся гарнитур. Как же здесь чертить, конструировать, делать эскизы, наконец, писать письма? Да пока приведешь этот стол в «рабочий вид», пропадет, пожалуй, и охота работать!
У стены — диван; для спанья — узкий, неудобный. И ночного столика нет, нет настольной лампы.
Комбинированный шкаф. Обычно в таких нет отделения, где можно повесить одежду.
В углу шкафчик с зеркалом и множеством ящичков, пожалуй, там поместятся туфли и книги.
Ну, не беда, как-нибудь приспособим, приручим к себе эту видавшую графов Палфи комнату!
Тетушка Агнеш отворила дверь в четвертую комнату; под олеографией Гирландайо «Святая Мария» стояли две кровати, на одной из них, на белоснежном белье лежал старик с белоснежными волосами, белоснежными усами, со свежевыбритым и ничего не выражавшим лицом.
— Муж мой.
Жофия запнулась на пороге, испуганно заглянула в комнату.
Тетушка Агнеш вытащила из-под кровати флакон «Комфорта» для освежения воздуха, суетливо попрыскала вокруг и шепотом продолжала:
— Пять лет лежит. Упал в ванной, и какой-то нерв в хребте повредился. Ничего у него не болит, только вот передвигаться и говорить не может… Господин декан поминал как-то, будто в старину про этаких больных говорили: жилы у них порваны.
Она опять поставила аэрозоль возле ночного горшка и наклонилась к больному:
— Пали! Хочешь лимонаду?
Лицо старика осталось недвижимо, только левый глаз сощурился, что означало: не хочет. Жофия смотрела на него с ужасом — жилы порваны… Ей слышалось в этом что-то библейское.
— Видите, все понимает, — повернулась к ней тетушка Агнеш. — Может, и по телевизору понимает… По крайности, он не мешает ему. — Телевизор стоял как раз напротив кроватей. — Я-то каждый вечер смотрю. Какое еще развлечение у старухи?.. Только вот говорить не говорит. Пять лет уж.
Тетушка Агнеш рассказывала, не жалуясь, жалея не себя, а мужа, но Жофии слышался в ее словах отчаянный вопль о помощи.
Этот день она посвятила устройству на новом месте. Старая крестьянка оказалась понятливей, чем она думала. У изголовья ее постели появился ночной столик, на стене ночник, нашлись и плечики для одежды. Но круглый стол с кружевной скатертью остался, потому что оба четырехугольных стола, имевшихся в доме, кухонный и тот, что стоял на веранде — на нем рубили листья репы для уток, — обезобразили бы комнату. Тетушка Агнеш с готовностью ей помогала, дала постельное белье, угостила превосходным обедом, кофе, позволила пользоваться ванной — за все это от Жофии требовалось только одно: слушать ее. Но Жофия слушала бы старушку и так, даже если бы ничем не была ей обязана — ее совершенно обезоружила жалость: она неотступно видела перед собой парализованного старика, которого пять лет обиходит, купает, пеленает восьмидесятилетняя старуха, сама уже нуждающаяся в уходе. Как же она, Жофия, смеет страдать — рядом с такими судьбами?!
Она узнала, что у тетушки Агнеш никогда не было детей. «Уж по чьей вине, Жофика, — простите, что так называю, да ведь вы мне во внучки годитесь! — так никогда и не выяснилось, потому как в прежние-то времена, сами знаете, доктора в этом не разбирались. Напрасно я боженьке молилась, не помог он нам, а по какой причине, — ему видней. Есть у меня младшая сестра, так у ней восьмеро народилось при трех-то хольдах… выпросила я у них сперва девочку, она третьей родилась, чтоб удочерить, значит, навечно. Отдали неохотно, ну да богатства ради уступили все же, стала девчушка жить у нас, с узелочком пришла. Да у ней и не было ничего, кроме штанишек рваненьких. Дождалась я ярмарки, они у нас раз в неделю бывали, разодела ее, ну, ботиночки там, да сапожки, шубка заячья… ей пять годков было, росточком махонькая, складненькая, ловконькая такая, муж, бывало, скажет: экая ты, хоть заместо брошки тебя носи… а вот не привыкла у нас, день и ночь плакала, пришлось неделю спустя назад отдать ее, видеть я не могла, как она мучается. Седьмой у сестры опять девочка получилась, такая же складная, аккуратненькая, я было и ее себе выпросила, удочерить, значит, — да так же все и вышло, как с первой. Может, и наша вина тут была, как знать? Или уж такова воля господа?.. Мы и после много раз пытались дитём обзавестись, у родственников брали, один раз паренька-батрака сговорили — ну, правда, условие ему поставили, чтоб женился, когда мы дозволим, и ту девушку взял, какая нам придется по нраву, — и что же? Бросил нас, как восемнадцать стукнуло. Взял за себя голь перекатную, беднее ее в селе и не было… Потом уж смирились мы, — видать, не будет у нас наследника, чтобы имя наше носил, — но будущего не страшились: за такое-то богатство всегда найдутся охотники на старости лет нас содержать… Ну, а в сорок пятом все изменилось, молодежь на заводы подалась, в университеты, кто в милицию, кто в офицеры пошел, к земле уж никто не тянулся… Потом стали народ в кооперативы сгонять, тут и вовсе порушилась наша жизнь. Ничего у нас не осталось, только дом да сад. Был бы народ бедный, как прежде, и на это от желающих отбою не знали бы, — да ведь нынче всяк норовит новый дом поставить, своим хозяйством обзавестись… Бедная сестрица моя, при восьми сыновьях-дочерях, живет у каждого по очереди, нигде не терпят ее больше месяца-двух. И это родные дети! Чего уж мне ожидать?.. Как помрем, наследники враз слетятся, передерутся за усадьбу эту, но с такими двумя развалинами никому она не нужна!.. Есть тут еще один паренек у родичей, нынче как раз институт кончает, он словно бы и не прочь. Поглядим…»
Проснувшись под вечер, Жофия почувствовала себя совершенно разбитой, опустошенной; она отказалась смотреть телевизор, тайком принесла из «трабанта» бутылочку армянского коньяка, но на этот раз довольно было первой же стограммовой рюмки, чтобы голова отяжелела. В открытое окно вливался из сада пряный, прохладный запах зелени и цветов. Она разделась, скользнула под хрустящее покрывало, даже ночник включать не было нужды.
Наконец-то она могла уснуть.
Жофия устроила мастерскую прямо в церкви. Недостатка в любопытствующих у нее не было. В первый же рабочий день она зашла с тетушкой Агнеш в контору кооператива попросить подмогу. Эта бледная женщина с сумрачным лицом и с таким зарядом давно скопившейся неудовлетворенности, что вокруг нее вибрировал воздух, подействовала столь возбуждающе на сельских мужчин, привыкших к своим прокаленным солнцем тучным бабенкам, что помочь ей изъявило готовность само «руководство». Вооружившись стремянками, козлами, веревками, молотками, разводными ключами, они явились все в церковь и, потрудившись полдня, сняли алтарный образ со стеньг; лишь когда его уложили на две пары козел, перед скамьями, стало видно, насколько он больше, чем выглядел на весу. Жофия угостила помощников пивом, охлажденным в чуть солоноватой святой воде. Ей помогли выгрузить из багажника «трабанта» все необходимое для работы, банки с краской, фотоаппарат, таинственные коробочки, рабочую робу — играющие всеми цветами радуги джинсы, так задубевшие от засохшей краски, что сами по себе стояли на полу, — помощники сдвинули бы и самую церковь, пожелай того эта чужая женщина. Уходили неохотно и потом заглядывали ежедневно: не нужно ли чего?
Впрочем, наведывались и другие: декан, учителя из школы-замка… из-за приезжей художницы опаздывали на уроки детишки, приходили незнакомые старухи, бормоча «Иже еси…». И в конторе кооператива вскоре оказался у нее знакомый — Жофия быстро узнала, что он председатель (и ведь как ловко умеем мы вплести в свою речь, — улыбалась она про себя: — «С тех пор как я председатель, первый раз вижу церковь эту изнутри»); он два раза на дню предлагал ей от имени кооператива любую помощь по слесарному ли, столярному, кузнечному делу, спрашивал, не нужен ли грузовик, каменщики.
Это был высокий крепкий мужчина лет пятидесяти, не обмякший и не раздобревший оттого, что меньше стало у него физической работы; на его выбритом лице, в теплых карих глазах затаилась печаль. Жофия охотно с ним беседовала и узнала от него множество важных вещей.
— Никак все-таки не пойму я нашего священника, — проговорил он однажды, озадаченно щурясь. — В сорок восьмом — сорок девятом годах село собрало деньги на новую церковь. Крестьяне друг перед другом хорохорились, кто больше даст. У моего отца было тогда двадцать хольдов, он одну тысячу шестьсот форинтов выложил. Так извечный соперник его, Иштван Барта, тоже крестьянин, узнав про это, на тысячу шестьсот два форинта подписался. А священник наш уговорил народ вместо церкви Дом культуры строить. И построили. До сих пор работает. По субботам-воскресеньям кино показывают, так что, если захотите… Но чтобы именно священник людей отговаривал…
В другой раз он рассказывал задумчиво:
— В детстве слышал я от бабки моей, будто епископский дворец и кафедральный собор в Паннонхалме подземным ходом связаны, и ведет он как раз через наше село — ведь в те давние времена графы Семереди геройски воевали с турками. Может, что-то за этим и есть… Рыл я однажды шахту для колодца с насосом и вот на глубине трех метров стенка шахты моей вдруг провалилась. Стал я дальше копать, вижу — подземный ход метра полтора высотой. Я зажег свечу и полез в ход. Метра три прошел, потом свеча погасла — должно быть, ядовитый газ какой-нибудь. Я вылез. Ну, колодец был нужен нам срочно, так что мы яму зацементировали всю, с дырою той вместе… ужо, думаю, как-нибудь погляжу в другой раз, что это могло быть и куда оно ведет… Да так, само собой, и не дошли руки. Хотя детишки мои каждое лето пристают: посмотрим да посмотрим, что в том подземелье, может, сокровища сыщем.
— Какие сокровища? — растерянно спросила Жофия, осторожно очищая набухший, облупившийся глаз святого Христофора.
— Во время войны закопали где-то сокровища из епископского дворца и собора… И, по слухам, они до сих пор лежат спрятанные. Может, конечно, их и вывезли, как святую корону[3]- она-то вон сколько лет в Америке обреталась и только теперь ее вернули на родину, я по телевизору видел… А сокровища те — вполне может быть, что они и поныне таятся где-то, зарытые… В пятидесятые годы нашего священника тоже про них выспрашивали…
— Откуда вы это знаете? — спросила Жофи.
— В селе все всё знают, — махнул председатель рукой. — Даже больше того, что на самом деле есть… Когда упразднили монастыри, младшая сестра тетушки Агнеш стала вести у декана хозяйство. Вот она и рассказала сестре, а уж та — всему селу…
Жофия узнала от председателя — за ним не раз забегал в церковь бригадир трактористов и тоже охотно задерживался поболтать, — что Линкаи больше всех отвалили на строительство церкви, три тысячи форинтов, но когда прослышали, что строят Дом культуры, половину денег забрали назад; тетушка Агнеш ведь из старого набожного семейства, в молодости она даже в Мариацелл[4] паломничество совершила, а уж по окрестным святым местам — Чатка, Сенткут, Фехервар — чуть не каждый год ходила, все надеялась, что поможет ей божья матерь, благословит ребеночком… Узнала Жофия и о том, что Пирока служила прежде у старейшего каноника епископского дворца. Сюда попала после его смерти… Узнала, что в селе три корчмы, два эспрессо и всего одна мясная лавка и что, если она любительница пива — нежный взгляд на чашу со святой водой, служившую Жофии холодильником, — то запасаться им следует в середине недели, потому что в субботу, воскресенье, его вечно не хватает… Узнала, что… и еще узнала… И узнала Жофия, что попала в самую гущу жизни, попала в среду, куда более подвижную, живую и интересную, чем тот сузившийся до предела, омертвелый мир, в каком она жила последние несколько месяцев — если можно назвать жизнью покорный скулеж зайца, загипнотизированного удавом. И узнала, что с того времени, как в последний раз снимали председателя кооператива, она — величайшая на селе сенсация.
Она трудилась каждый день дотемна. Потом оттирала руки бензином, вылезала из расцвеченных всеми цветами радуги штанов, одевалась «столичной художницей» и, помахивая тяжелым ключом от церкви, пешком шла домой. Она любила этот длинный путь в час заката через всю деревню, пропитанную запахами тепла, пыли, цветов и угля, когда детвора гоняет по площади в футбол, женщины трещат взапуски, держа молочные бидоны в руках, мужчины на велосипедах катят с поля домой и у попутной корчмы приваливают свой велосипед к тем, что уже полегли перед ней, чтобы, когда закроется корчма, с превеликими трудностями отыскать его среди других; старухи брызгали водой и подметали цементные дорожки, а машины на шоссе тормозили и отъезжали к обочине, пропуская стадо.
Ее путь к тетушке Агнеш лежал мимо двух корчмушек и одного прессе — она выдерживала характер, в корчмы не заглядывала. Однако у прессе под вывеской «Розмарин», но всеми именуемого не иначе как «самопоилка», сдавалась и брала раз-другой по пятьдесят граммов, чтобы выдержать атмосферу дома Линкаи, — так, по крайней мере, она себе объясняла. Не всегда удавалось ей найти свободный столик, но всякий раз тотчас вскакивало двое-трое мужчин, которые, надо полагать, заглядывали к ней в церковь, — иначе они не решились бы называть ее «золотком» и «дорогой нашей художницей», приглашая к своему столику, убеждая попробовать их вина или пива. Она вежливо отказывалась, предпочитая выпить свои пятьдесят граммов прямо у пульта, где бородатый мальчик-бармен обслуживал ее вне очереди.
На кухне у тетушки Агнеш она без аппетита жевала что-то на ужин (хозяйка все еще не говорила, сколько запросит или сколько согласится принять за полный пансион), слушая подробный отчет о мельчайших событиях дня: о том, что сухая гороховая ботва наконец повыдергана и что в магазине нет лимонов, как же теперь приготовить лимонад для больного? И что соседка, старая дева, прикатила со станции домой баллон с газом… А Жофию между тем интересовало только одно: пришло ли письмо? Воспользовавшись первой же паузой между двумя фразами, легкомысленно допущенной хозяйкой, она торопливо прощалась и укрывалась в своей комнате. Иной раз она с удовольствием посмотрела бы телевизор, но неподвижный, с застывшим взглядом паралитик за спиной приводил ее в содрогание.
На кружевной скатерти Жофию ждали две газеты, центральная и местная, иногда заграничная открытка от какой-нибудь путешествующей приятельницы —
Как бы хорошо сейчас вернуться в прессо и сидеть там в общем галдеже, в хмельном чаду, пока не затуманит голову, — да, может, там и найдется
Жофия прокралась к «трабанту», достала из багажника бутылку армянского коньяка — держать его в ночном столике она не решалась, — откинула кружевную скатерть, положила перед собой бумагу и принялась за письмо. Коньяк все убывал, письмо становилось все более путаным, почерк — неверным. В полночь она включила радио и, слушая последние известия, комкала исписанные листы и жгла их в пепельнице.
В жизни старого человека постепенно все обретает незыблемые ритуальные формы. Пирока подтолкнула к телевизору самое удобное в кабинете кресло, придвинула к нему кованую чугунную подставку для цветов, стоявшую у окна, расположила на ней блюдечки с ранней черешней и крохотными солеными печеньями и сыром, включила телевизор, настенную лампу и, пока декан усаживался в кресло, проворно постелила ему на узкой софе. В просторной комнате был еще письменный стол, дарохранительница, бар; по стенам, всюду, где оставалось свободное место, шли книжные полки, наверху — тщательно подобранная коллекция крестьянских кустарных горшков. В простенке между окнами — деревянное распятие, перед ним молитвенная скамеечка.
Декан внимательно смотрел последние известия — видел войну, разгоревшуюся на Синайском полуострове, землетрясение, наводнение, аварию самолета и прочие ужасы, какие газета и телевидение собирают со съежившегося земного шара и подают народам к завтраку и ужину, — но, ужасаясь судьбе несчастных жертв, в глубине души испытывал тайную радость от того, что может наблюдать все это отсюда, из надежного убежища, удобного своего кресла. Он и не заметил, как повернулась дверная ручка, нажатая снаружи, и в комнату вошла Жофия. Она бесшумно остановилась за спиною священника и, когда отзвучала уже и сводка погоды, легко коснулась его плеча.
— Вы не рассердитесь, господин декан? Я принесла ключ от церкви и подумала…
Хотя по телевизору предстояла программа «Дельта», суля любопытные новинки из области науки, священник все же обрадовался гостье. Он выключил телевизор и усадил Жофию.
— Что я могу вам предложить?.. Вы ужинали?
— Да я обычно не ужинаю…
— Пирока! — громко позвал священник и, когда домоправительница просунула в дверь растрепанную голову, добавил: — Покормите-ка нашу художницу.
— Я бы лучше выпила чего-нибудь, если есть, — проговорила Жофия и стеснительно улыбнулась, смягчая собственную бесцеремонность.
Декан давно уже приметил бутылки с пивом, охлаждавшиеся в чаше со святой водой. И не знал, как поступить: сказать ей?
— Армянский коньяк, грузинский коньяк, французский коньяк…
Жофия одобрительно прищелкнула языком.
— Вот это да!
— Иногда, знаете ли, нужно для приема, — извиняющимся тоном проговорил декан. — Секретарь епископа, счетовод канцелярии, мой школьный товарищ из Паннонхалмы…
— Пожалуй, французский…
Пирока достала из шкафчика-бара початую бутылку и маленькую рюмку. Поставив рюмку на край письменного стола, налила Жофии коньяку, придвинула к ней бутылку и, шаркая туфлями, удалилась.
— А вы, господин декан?
— Я не пью.
— За ваше здоровье! — Она сделала глоток и с восхищением оглядела кабинет.
— Как здесь красиво! Каждая вещь излучает покой. Гармонию.
— А у вас не так?
По лицу Жофии пробежала горькая гримаса.
— Я живу под крышей самого высокого в Будапеште дома. На девятнадцатом этаже. У меня великолепная мастерская с огромным балконом. Оттуда, пожалуй, и Цеглед[5] видно… Зимой я еще сметала с балкона снег. А теперь… даже не решаюсь ступить на него… боюсь, что вниз брошусь…
Декан слушал ее сочувственно, заинтересованно.
— Красивая, молодая, талантливая — как не подумать, что и счастливая…
— Талантливая?! — протянула Жофия.
— Я не видел еще ваших работ, но ежели вас рекомендовал Художественный фонд…
— Разрешите? — Жофия выпила рюмку и тотчас опять ее наполнила. — Сколько раз меня спрашивали: как становятся реставраторами? Я буду откровенна, господин декан: а вот так — когда оказываются не слишком талантливыми художниками.
— И вы страдаете из-за этого? — с участием спросил священник.
— Я из-за многого страдаю, господин декан! — Жофия налила себе еще, отпила немного. Видно было, что ей хотелось говорить, с тех пор как она в деревне, ей ни разу не удалось выговориться — все только ей изливали душу. Она пила, чтобы освободиться от мучительной скованности, которая делала ее напряженной и замкнутой среди чужих. Священник наблюдал за ней с волнением. Он слышал на своем веку столько исповедей, из таких глубин…
— Неподалеку от моей квартиры есть пивнушка. Этакая забегаловка низшего пошиба — словом, распивочный пункт ресторанного треста. Я потому только решаюсь заглядывать туда, что обслуга меня знает и, если что, вступится, защитит. Милиция наведывается туда каждый вечер, как по расписанию, разнимает драчунов, забирает подозрительных типов. Там я часто вижу одну старуху. Ужасно, ужасно старую. На головенке — седые космы, на худых, как спички, ногах — мужские ботинки, незашнурованные… Лицо ее… ну нет, такое лицо не привиделось бы и Босху в самых кошмарных его сновидениях! Она собирает со столиков грязные стаканы, за это ей плеснут пятьдесят граммов «кеверта»[6]. И бросят пачку «Мункаша»… А мне иной раз хочется с ней поменяться местами…
— Почему?
— Потому что после такой вот рюмки жизнь для нее просто масленица… После десятой стопки она падает на свое тряпье в угольном подвале и спит двенадцать часов подряд, без просыпу…
— Есть, знаете, травяной сбор против бессонницы, — пробормотал священник нерешительно.
Жофия махнула рукой.
— Я все испробовала, господин декан! Моя мать тоже ведунья, у нее тоже есть свой набор трав… Бывало, с восьми утра брожу по городу и так до десяти вечера. По тридцать-сорок километров отмахивала… чтобы вымотать себя и чтобы… дома не быть. Чтоб по телефону не застали… Иной раз руки-ноги дрожат от усталости, кулем падаю на кровать, даже не искупавшись, а полчаса спустя — сна ни в одном глазу, чувства обострены, словно кожа содрана… И до утра практикуюсь в семеричном счете древних мадьяров… лишь бы не думать ни о чем.
Жофия умолкла. Ее красивая сильная рука беспомощно лежала на столе. Священник ласково накрыл эту обессиленную руку своей теплой пухлой ладонью.
— Вы верующая, дитя мое?
— Нет, господин декан. Но у меня есть… нравственные принципы, что ли.
— Тогда я не могу предложить вам утешение молитвы и исповеди.
— Но я и не неверующая, — уточнила Жофия. — Просто мне нет дела до бога. Я согласна с Шопенгауэром: если бы боги существовали, как бы я вынесла, что я-то не из их числа?
Священник мягко поправил:
— Ницше.
— Да, Ницше. — Жофия согласилась машинально, но тут же с удивлением, с радостью вскинула глаза на декана. Так этот сельский священник еще и образован?.. Не просто славный, неповоротливый, капающий на рубашки соусом старик? Ею овладело вдруг чувство неизъяснимой благодарности.
— Ах, дорогой господин декан, я в самом деле ошиблась. Ну конечно, Ницше! Спасибо, спасибо вам. — Она встала. — Не сердитесь на меня за…