Отодвигая блокнот все дальше и дальше от своих дальнозорких глаз, Вострецов разглядывал его долго и подозрительно, а Кувалдин издали видел, как съеживаются, жмутся друг к другу, сгибают спину и цепенеют под взглядом безротого человека беззащитные палочки и завитки. Они сделались теперь похожими на уныло сколоченный забор. Техник-смотритель ежил свой бывалый лоб, Двоеглазова сопела ему в ухо, потом они одновременно подняли вспотевшие лица от блокнота, и Вострецов слегка растерянно, но достаточно строго спросил:
— Это — что?
— Ты… это… зачем… это? — с изумлением поддержала его Двоеглазова.
Разлилась и набрякла тишина.
— Шифр! — вдруг догадался Вострецов и просиял. — Товарищ Двоеглазова, тебе ясно? Ах ты, Кувалдин, ах ты, гриб мореный! Двоеглазова, звони участковому товарищу Козлову.
В голосе Вострецова звучало что-то похожее на восторг, и это больше всего напугало Кувалдина.
— Что вы? За что?
— Смотри ты — «за что»! — ласково сказала Двоеглазова, вся засветившись. — За то, миленький, что ты аферист. Правильно я, Виктор Иванович?
— Точно. А тебя, Кувалдин, мы сейчас сдадим, куда надо.
— Что я сделал? — совсем уж тихо спросил Сергей Фомич. — Объясните, пожалуйста.
— Нет уж, здесь объяснять будешь ты! — рубанул Вострецов, распаляясь. — А ну-ка, скажи-ка, что все это значит? Пароль?
И он начал читать:
— «Впоуд па олквд атполифе итанк алв дапролд апр лда езс роду совплд вдайд лд иоакд ырвщ…» Правильно я читаю, Зинаида? Отвечай, хорошенько подумав, я тебя назначаю в качестве понятой.
— «Ырвщ»! — громко и радостно прочла Двоеглазова. — Все точно! «Ырвщ»!
— Ну, Кувалдин… А может, ты и не Кувалдин, а? Объясните-ка, задержанный, объясните при понятой, что такое означает «лд иоакд» и все прочее? В особенности «ырвщ». Ох, не нравится мне этот «ырвщ»…
Вострецов снова читал вслух, но Кувалдин не слышал его и не видел. Не заметил он даже и того, что у техника внезапно прорезался рот и теперь из него, а не откуда-нибудь выходили все эти звуки, которые все равно не могли заглушить голоса синих значков. И голос этих значков звучал все громче и отчетливее, все сильнее, оглушительно, как большой симфонический оркестр, которого Кувалдин никогда в жизни не слышал, а теперь вот услышал, и от этого по щекам его потекли настоящие слезы, соленый привкус которых он давно позабыл, а ведь это был вкус его детства.
Вострецов читал, а Двоеглазова в такт ему согласно кивала, Кувалдин всхлипывал и слизывал слезы с губ, и никто не заметил, как открылась дверь и в контору вползла глухонемая старуха следом за своим костылем.
— А ну! — велела она Вострецову. — Дай сюда!
Потрясенный такой наглостью никому не нужной калеки, Вострецов в растерянности протянул ей блокнот.
— Шифр, — доложил он старухе, будто она и представляла здесь власти. — Задержан бандит.
Старуха поднесла блокнот к глазу, а Кувалдин придвинулся к ней, словно она или кто-нибудь вообще мог защитить его от Закона, который он каким-то образом нарушил. Он знал теперь, что нарушил, знал и боялся, но ни о чем не жалел, он все еще слышал голос своих закорючек и, наверное, понял бы, что был счастлив, если бы мог догадаться, что это такое — быть счастливым.
Старуха изучала блокнот, и значки на листе распрямлялись, вытягивались, оживали, голос их гремел уже на всю контору. Закивав головой и построив на лице некую фигуру, гораздо больше похожую на улыбку, чем все червяки, ползающие в настоящий момент по физиономии Вострецова (один из них как раз сидел у него между щекой и подбородком, выглядывая из края трещины, которую мы с вами так сумасбродно приняли за рот), старуха уселась за стол Двоеглазовой, усмехнулась уже в полную как бы силу и громко сказала:
— Ну, кто здесь придумал про шифр и бандитов? Где тут шифр? Покажите. Может быть, я не заметила, я — пожилой человек. Кроме того, я глухонемая.
— Показать? Сию минуту с большим удовольствием! — угодливо откликнулся Вострецов, тотчас прогнав червяка. — Пожалуйста, — он ткнул пальцем в блокнот, — «совплд вдайд». Понимаете? И еще «езс роду». И дальше вот — «ырвщ». Это что, по-вашему, — «ырвщ»?
— Врешь! — заявила старуха. — Все врешь! Нету «ырвща»!
— А что же тогда тут, гражданочка, есть? — тихоньким голоском спросила Двоеглазова. — Товарищ Вострецов, давайте лучше позвоним, ей-богу, они сообщники!
— Да! Так что же там есть? Ну-ка! — рявкнул Вострецов. — Отвечай, инвалидка!
Сперва они слушали старуху молча. Но недолго. У них что-то случилось с лицами. Лицо Двоеглазовой, например, на словах «дворцов и башен» начало как будто распадаться — отвис подбородок, брови испуганно уползли вверх, щеки затряслись. А Вострецов принялся багроветь и успешно достиг черно-лилового оттенка с переливом. Сделавшись в конце этого процесса неожиданно серым, он прыгнул к старухе и закричал:
— Ты — что? Нету там этого! Не было! Не могло быть!! А ты — глухонемая, все знают! Не смеешь! Там написано: «Впоуд па атплофс»!! Там — «иаокд ырвщ».
— Я вам дам «иаокд», — уперлась старуха. — Ишь ты!
— Ах, вот что?! — заревел Вострецов. — Слышь, понятая? А ну-ка, возьми-ка у пособницы документ. Подтверди при всех, что там значится.
Бывшая паспортистка, ныне понятая Двоеглазова медленно и почему-то на цыпочках приблизилась к старухе, заглянула в блокнот, ахнула, опять заглянула и испуганно промолвила:
— Я не знаю… там чего-то… не то вроде… Я не виновата! Чего вы уставились, товарищ Вострецов? Сами поглядите, если не верите!
— …и светла — неумолимо и внятно читала глухонемая, — Адмиралтейская игла…
— Все, — сказала она и закрыла блокнот. — Больше ничего нет.
— Та-ак, — протянул Вострецов, с ненавистью разглядывая потрясенного Сергея Фомича, — значит, так, зараза… Еще не легче! Ах ты, гнида.
— Гад! — очнувшись, взвизгнула Двоеглазова. — Мыто думали… Делал вид, что неграмотный! Издевался!
— Гад, — подытожил Вострецов. — Это наши стихи и поэмы. Не твои. Не позволим!
— Не дадим! — ни с того ни с сего завопила вдруг Двоеглазова, хватаясь за спинку стула. Длинная синяя судорога прошла по ее лицу. Она чувствовала себя обманутой, оскорбленной и несчастной. Этот придурок, этот чокнутый, которого по-серьезному и за человека-то нельзя было считать…
…А Кувалдин уже шагал по улице.
Светлая луна внимательно смотрела на него, и так же внимательно и тихо смотрели дома, прильнувшие друг к другу по обеим сторонам мостовой. Не было никого на улице в этот час, когда ночь никак не решается перейти в утро, — только воздух и звуки, та самая музыка, что давным-давно, еще в жилконторе, заставила Сергея Фомича плакать. Кувалдин шел, ничего не боясь, никого не стесняясь. Он был здесь хозяином. Он был таким же, как все они: темный сад за решетчатой оградой, влажный запах листьев, пристальные дома, и добрые люди, спящие в них, и легкое ясное облако, неожиданно доверчиво возникшее над крышами. Как те звуки, что жили повсюду, теперь он это знал точно, повсюду — на земле, на небе, в камнях и в траве. И в душах всех людей, которые спали сейчас, ни о чем не подозревая.
Полуразрушенная церквушка обиженно хохлилась на углу узенького переулка. Видно, готовилась на слом. Пыльные стекла окон наполовину были выбиты, дверь криво заколочена доской. Кувалдин подошел ближе.
И тут непонятно откуда взявшийся преждевременный луч солнца, выбившись из-за плеча дома, ударил в пыльные окна, зажег остатки позолоты на куполе. И, будто только того и ждала, будто сигнал какой раздался, взвилась над церковью, тяжело хлопая крыльями, большая и темная стая ворон. Радостно крича, поднялась она высоко в яркое, сразу ставшее утренним небо.
И только одна ворона, покружив, решительно отделилась от стаи, опустилась на асфальт, подняла свою черную голову и сказала Кувалдину: «Здравствуй!»
Между весной и летом
1
Пока Вася ждал трамвая, его дважды успели обругать — зачем собака без намордника. Самое интересное: оба раза лаялись не женщины, а здоровенные молодые мужики. Один мордатый грозился каким-то постановлением горсовета, законник. Орал-то он, конечно, не из-за постановления, а со страху, даже девушки не стеснялся, с которой шел под ручку. Пес все суетился, нюхал землю и опять начал скулить и повизгивать… Кенка, конечно, сойдет с ума и будет права, потому что уборка вся — на ней…
Вася отчетливо представлял себе, как он сейчас привяжет собаку вон хотя б к тому столбу. Привязывает, а сам уходит. Сердце сразу заколотилось, а врачиха, между прочим, наказывала: никаких волнений.
Показался трамвай.
— Пошли, — Вася дернул поводок, — домой, Атос.
Пес было пошел, но вдруг передумал, уперся всеми четырьмя лапами в землю, остановился, а потом лег.
— Вставай, дурачина, — уговаривал Вася. — Ну! Трамвай уедет.
И пес вроде понял, встал.
Вагон попался тот же, в каком Вася ехал сюда, на рынок. И опять свободный. Вася оторвал два билета и устроился на задней площадке. Пес сидел рядом, сидел спокойно, только иногда вздрагивал всем телом, и тогда Вася слегка похлопывал его по теплому боку.
Мимо чистых окон плыли навстречу дома и деревья, ветки за эти два часа стали будто зеленее. У бочки с квасом громоздилась летняя очередь с бидонами. Внезапно распахнулась Нева, вся в мелких, острых волнах, с белым речным трамвайчиком. Набежали тучи, подул ветерок, и пес вдруг громко чихнул.
— Будь здоров, — пожелал Вася.
Он старался сейчас не думать о том, что сердце опять начало болеть и будто даже распухало в груди. Не думал и что скажет, придя домой, Ксения. Он упрямо представлял себе Язвицы, лето, поляну за огородом и как они с Атосом бегут поутру вдвоем по влажной траве к речке.
2
— Я
— Выдумываешь! Слишком много читаешь художественной литературы.
— А любить — и значит выдумывать. Это уж будет не любовь, если «положительные достоинства» и «отрицательные недостатки».
— Тебе очень не повезло…
— Неправда!
— . не потому, что я плохо к тебе отношусь, просто..
— Я все знаю. Зачем вы оправдываетесь? Я же очень счастливая, мне ничего не нужно. Только чтобы вы поняли, как я вас люблю.
— Для чего?
— Не смейтесь! Я знаю, что говорю глупо и косноязычно, с вами я всегда так говорю. Сейчас еще ничего, ведь вы обещали, что дослушаете. А обычно, когда мы встречаемся, всегда разговариваем про какую-то чепуху: «Как Виктор Сергеевич? Давно ли ты видела Надю?» А я смотрю на вас, слышу свой голос, какой он бодрый и фальшивый, слышу свои дурацкие шуточки, а сама только чувствую, что время уходит, и жду — вот сейчас вы начнете прощаться. Я никогда потом не помню, что говорила, знаю только, что глупости.
— Ну вот. Опять выдумываешь.
— Мне же наплевать на Виктора Сергеевича, мне хочется схватить вас за руку и уткнуться вам в рукав. А разговаривать, так про самое главное. Чтобы, если я нас спрашиваю, как дела, вы тоже отвечали про свое главное. А вы — про Виктора Сергеевича… Так, конечно, проще. Если вы поймете, как это у меня, тогда получится… Точно к вам в дом втащили что-то огромное и нелепое. Ненужное…
Слона.
— А я хочу, чтобы вы поверили — я никого не собираюсь к вам тащить. Но вы должны представлять, что это такое…
— Тебе бы стихи писать. Я же на двадцать лет тебя старше!
— Вот и хорошо. По крайней мере, мне не так стыдно объясняться вам в любви двадцать раз подряд.
— У меня сын — твой ровесник. И вообще… Нельзя влюбиться в человека, который в отцы годится.
— Прекрасно знаете, что можно… Понимаете, это похоже… как будто у меня вдруг… Как будто у меня есть что-то такое… ну, например, Северное сияние, У меня — свое собственное Северное сияние!
— Ух, как красиво.
— Не могу же я с Северным сиянием жить, как обычные люди. Правда? Думать, что пора мыть полы, ругаться в очереди, сплетничать про подруг. Приходится соответствовать. Вам смешно?
— Нет.
— Я вас люблю.
— Перестань реветь. А то сейчас уйду.
— А вы поверили?
— Поверил, только не реви. И уже поздно, тебе пора домой.
— Я вас люблю…
3
Утро было такое, что захотелось вымыть окна. Вася и взялся бы мыть, да врачиха вчера ясно распорядилась — никаких физических нагрузок, и Кена, когда уходила на работу, тоже: «отлежись». Накануне Вася впервые в жизни всерьез заболел, чуть ли не сознание потерял на рабочем месте, в глазах расплылось, поехало, не поймешь, где пол, где потолок. И ноги онемели. Но совсем не отключился, сидя на табуретке, слышал, как Нинка перепуганным голоском звонила в здравпункт, тут же прибежали сестричка с докторшей, затормошились, стаскивали с него спецовку, чтобы измерить давление, а потом сестра делала укол. А Васю уже отпустило, хотя ноги еще были неродные, а в ушах стоял какой-то гул. Врачиха сказала — идти домой, выписала больничный и рецепт, но до конца дня оставалось всего ничего, час с минутами, и этот час он отсидел на табуретке, давал Нинке указания: проверить, схватилась ли в форме масса, отключить печку, вырубить обогрев смесителя, а потом общий рубильник, убрать в железный шкаф огнеопасные банки с добавками. Нинка без слова выполняла, а сама все время в панике поглядывала на Васю, ему даже стало смешно.
— Чего глядишь? Живой, не помер, — успокоил он.
— Я тебя провожать пойду. До дому, — строго сказала Нинка.
— Ага. Сейчас.
— Ну — до трамвая.
Девка настырная, настояла — до трамвая под ручку шли, подсадила и сама хотела следом влезть — пришлось цыкнуть. Отстала. С характером она, эта Нинка, ничего, хотя Васе она, конечно, Нина Георгиевна, инженер, его непосредственный начальник. Вот так — со смеху помрешь!
Нинка пришла на опытный участок прошлой осенью, сразу после института, совсем девчонка, моложе Васиной Алки. Маленькая, в кудряшках, — куда ее по батюшке? А и самого Васю в его пятьдесят тоже никто по отчеству не звал, потому что отчество у него — язык сломаешь: Пантелеймонович.
…Мыть окно Вася не стал, но, с силой повернув ручку и дернув на себя, отодрал бумагу, которой оно было заклеено на зиму, и распахнул обе рамы. Сразу стало шумно, запахло улицей. Там была настоящая весна, первый, пожалуй что, такой день в этом году: апрель получился плохой, на майские шел снег, да что на майские! — еще вчера город выглядел грязным, и не поймешь, какое время года, может и осень, — деревья голые, под ногами лужи, одна разница — вечером светло. Зато сейчас жарило солнце, все подсохло, было чистым и новым. Вася подумал — в такие дни на улице как будто даже чище, чем в квартире, потому что дома после зимы — духота и пылища, сколько ни пылесось, а главное — стекла… Ладно. Докторша больничный выписала до конца недели, всяко на окна-то время найдется, а сегодня можно отдохнуть. Вася включил телевизор. Тот заорал, как ненормальный, пришлось убавить звук, соседка небось еще спит. Чего не спать — пенсионерка. Вася приглушил звук совсем, прислушался. Слева за стеной, в соседкиной комнате, было тихо. Спит. Хотя возможно, что и ушла, бабка тихая, как мышь, уйдет — не заметишь. С соседкой повезло, никогда никаких скандалов, только считается, что коммунальная квартира. Вася давно уж записался бы в кооператив, и деньги бы нашлись, да какая нужда? Хорошие две комнаты, светлые, теплые, на Петроградской стороне. Как говорят, от добра добра не ищут, а там заселят, куда Макар телят не гонял, за Ручей или еще почище. Вася прибавил звук. Соседка, наверное, все же ушла. В магазин. А то — в церковь. Кена недавно говорила — старуха потихоньку ходит во Владимирский будто собор, уверовала ни с того ни с сего в шестьдесят лет. Дело, конечно, ее, чего не бывает. Вон, допустим, тетка Надежда — тут можно понять, деревенская, у той и дома, сколько Вася помнит, всегда в углу висела икона и под ней лампадка, а эта, как ни говори, городской человек, по профессии машинистка. Кена считает — все от страха смерти, в церкви внушают про загробный мир, а старухам только и надо. Вася не раз спорил с женой — ну какие еще могут быть утешения, сплошное же вранье! И главное — в части того света. Люди в космос запросто мотаются, как в Парголово, и никто там никакого рая ни разу не видел. Сам Вася о смерти не думал, придет и придет, не ты первый, не ты последний. Хотя вчера после дурацкого этого приступа, глядя, как хлопочет Нинка, представил себе, что вот так оно, возможно, и случается: все поплыло, слабость, и темно… Ну и что? Лишь бы сразу.
По телевизору показывали утреннюю гимнастику. Интересно, для кого? Опять же для старух. На часах восемь сорок, люди уже час как на работу ушли, а они: пятки вместе, носки врозь.
Вася вдруг понял, что все утро почему-то злится. Может, от болезни? Вроде никаких других причин. Погода хорошая, Алка вчера хоть и поздно пришла, зато ласковая, лиса лисой, все «папочка» да «папочка». Знает, чье мясо съела… А накануне? Конечно, навряд ли он заболел от этих ее криков, а вот обозлился тогда крепко. Больше всего потому, что уж очень хотелось врезать по накрашенной морде, да как врежешь — девке скоро двадцать пять, учительница, высшее, будь ты неладна, образование. Да что образование? Он ее, поганку, и маленькую ни разу пальцем не тронул. Была бы своя, глядишь, и выдрал бы, а так — не мог, хоть и не знала Алка ничего, даст бог, не узнает никогда. Она не знала, он — знал, правда вспоминал об этом редко, только тогда и вспоминал, когда казалось — обидел девчонку.
От мыслей про дочь Васе стало муторно, голова кружилась, как с похмелья. Пошел, лег на диван. А что такого? Больной — лежи.
Вася в тот раз совсем не хотел обидеть Алку. Сказал, что думал, про этого, про козла, Юрия Петровича. «Не смей ругать моих друзей!» Тоже еще друг, любовь-дружба паука с мухой. Останется в результате дружбы матерью-одиночкой, все подруги давно замужем, у Вики Ивановой парню два года, а эта только время теряет с пожилым, с семейным. Ну что сказал? У отца душа за нее болит, не каменный, переживает. А она как заревет, как забегает! Чего только не орала: ее, видишь ли, оскорбляют недоверием, отец с матерью, кроме как дважды два четыре, ничего не знают и знать не хотят, вечно вмешиваются, куда не просят, воображают, будто отдали ей, Алке, всю свою жизнь и за это имеют право… а ей не нужно — слышите? — не нужно, чтобы жизнь отдавали, она об одном только просит: самой дайте жить, не мешайте! И не лезьте! Слышала мильон раз — у них, кроме нее, ничего нет. Было бы чем гордиться! Ей вон родители учеников тоже уши прожужжали: «Поймите, Алла Васильевна, у меня, кроме Сашеньки, ничего в жизни..» Ну что, что могут дать ребенку в духовном смысле мать с отцом, если кроме него, сопляка, у них и нет ничего?! За что ему их уважать? Ну, родили, спасибо! Ну, одевают, кормят. Это разве главное? Вообще, когда говорят, будто живут для детей — одно притворство, обман себя и окружающих, самооправдание. Сами живут как попало, ничего не знают, не читают, не думают, а прячутся за детей. Нам, мол, некогда книжки читать — для детей живем. Тьфу!..
И пошла, и пошла… Губы дрожат, худая, бледная, глазищи как фонари. Сил нет глядеть. Вася только крякнул да отвернулся. А она не унимается: «Противно, — кричит, — смотреть, как некоторые папаши стариков локтями распихивают, лезут с передней площадки в трамвай со своими детьми, как со знаменами во вражескую крепость!» Промолчал. Понял, что кричит от боли, спорит не с отцом, а себе что-то доказывает. У Юрия Петровича детей вроде двое, хоть и взрослые, отец он, Алка сама и рассказывала, любящий, на нашей дуре, ясное дело, не женится никогда. И слава богу, пятый же десяток мужику! К тому — дети есть дети, как говорят, наше будущее. И разрушать чужую семью последнее дело. Не хотел Вася этого говорить, крепился из последних сил, так нет, довела — выдал.
Что ты! Так заорала и заревела, что даже Кена пришла из ванной, где стирала белье. И тогда Алка уже им обоим вместе доложила: мол, если бы ей сейчас сказали, что к полета годам она станет такая же, как родители, так же будет рассуждать и жизнь так проживет, она сейчас же бы и кинулась с моста в реку.
— Дура, — спокойно сказала Кена и ушла стирать.
А Алка схватила пальто и ускакала ночевать к Вике, к подружке. На прощание еще успела крикнуть, что теперь-то уж знает, что ей делать, а от отца она такого не ожидала, думала, он хоть как-то ее понимает, делилась с ним. А он — подкаблучник!