На второе лето меня произвели из рабочих в операторы, я уже сам проводил измерения радиоактивности. Тогда в Шугурово мы застали торжественный момент, когда из первой скважины пошла нефть. Это был не роскошный фонтан, бьющий на много метров, как часто показывают в кино, а просто торчащая из земли труба, из которой сама собой выливалась нефть. Но это была полная победа. Считалось огромным достижением, что в таком неведомом месте открыто новое нефтяное месторождение, в те критические годы оно сыграло весьма серьезную роль. По существу битва при Сталинграде была битвой за нефть Баку — главное нефтяное поле нашей страны. А район «второго Баку» был стратегическим резервом.
В экспедиции приходилось сталкиваться с самыми неожиданными проблемами. Мне поручили смотреть за лошадьми, и как-то я должен был на телеге перевезти, как говорят, из пункта «А» в пункт «Б» некий груз. Дорогу пересекал ручей совсем небольшой глубины, воды там было всего ничего. Лошадь вошла в этот ручей и встала. Ни «тпру», ни «ну», ни «кукареку» — не могу я ее сдвинуть с места. Вижу, что лошади как-то неуютно, она поднимала ноги, отряхивала их, но стояла посреди ручья и не шла. Так продолжалось довольно долго, пока на берегу не появилась баба. Она мне и кричит: «Ты что, дурак, не видишь? Она же пить хочет. Отпусти подпругу!». Я слез с телеги, отпустил подпругу, лошадь наклонилась, попила и покорно пошла дальше. На всю жизнь я запомнил это превосходство лошадиного интеллекта над человеческим.
Из экспедиции я возвращался довольно сложным путем. Тогда была построена рокадная стратегическая дорога север — юг, которая тоже, кстати, была связана со Сталинградской битвой и позволяла в южно-северном направлении перебрасывать войска. По этой дороге через Альметьевск и Ульяновск я доехал до Казани.
В октябре 1943 года я вернулся в Москву. Мы ехали вместе с моей тетей, Натальей Константиновной в вагоне президента Академии наук, который ходил между Казанью и Москвой и возил важную академическую публику. Перед самым отправлением поезда к нам прибежал совершенно перепуганный Ярослав Ляпунов, наш дальний родственник, и говорит: «Сергей, я везу в Москву свою девушку, спрячьте ее у себя в купе. У нее пропуска в Москву нет!» А это было военное время, без пропуска ее тут же высадили бы. Он привел тоненькую, щупленькую девушку Киру. Мы с тетей ехали вдвоем в четырехместном купе, больше с нами никого не было. Я залез на верхнюю полку, укрылся пледом, лег на бок, а Кира спряталась за мою спину. Тетя сидит внизу с невинным видом и вяжет, а я лежу и что-то такое небрежно читаю. В этот момент, я прекрасно помню, открылась дверь и в купе вошел такой начищенный офицер, в блестящих сапогах и парадной форме. Тетя предлагает ему наши документы с пропусками, он смотрит документы и говорит: «Думаю, что я могу не осматривать купе, в котором едут родственники академика Капицы». Все в конце концов обошлось благополучно. Кира добралась до Москвы и вскоре они с Ярославом поженились.
Ляпуновы — очень разветвленный клан, они поддерживают между собой тесные контакты и периодически собираются вместе. Летом 2007 года на подмосковную дачу к Ляпуновым съехались родственники со всего мира — почти сто человек — среди них был и сын Киры и Ярослава.
Послевоенные годы
По возвращении в Москву осенью 1943 года я поступил в Московский авиационный институт (МАИ), меня приняли без экзаменов, на основании аттестата. Я был очень молод, всего пятнадцать лет, но на это как-то закрыли глаза, тем более что я был хорошо подготовлен. Отец сам получил инженерное образование и считал, что и мне следует получить такое же. Вообще это очень разумная идея — инженерное образование как основа, тем более что в Москве не было тогда университета.
В авиационном институте был сильный коллектив студентов. Особенно выделялся Гриша Чернявский[32], который потом стал членом-корреспондентом Академии наук, и возглавлял крупное ракетное бюро в Красноярске. В восемьдесят седьмом или восемьдесят восьмом году мы с ним совершенно неожиданно встретились в Калифорнии. Я приехал туда снимать для телевидения рассказ о работах экономистов Соединенных Штатов и вдруг наткнулся на Гришу, который возглавлял группу советских ракетчиков. Мы с ним тогда сняли эпизоды о том, как наши ракетчики разговаривают со своими американскими коллегами.
В МАИ нас прекрасно учили, хорошо была поставлены математика, механика и другие курсы. Очень любопытен был курс газодинамики — аэродинамики высоких скоростей. Ее читал Сергей Александрович Христианович[33]. Читал он, правда, не слишком систематично, но очень образно. И у меня на всю жизнь остались в памяти картины характеристик разрывных движений, ударных волн. В гидродинамике обычно доминирует классическое эйлеровское течение жидкости, а на его лекциях я понял, как устроены разрывные течения, совершенно противоречащие интуитивному представлению об этом процессе. Потом я узнал, что когда Чаплыгину[34] рассказали о разрывных течениях, он, воспитанный на классических моделях гидродинамики, никак не хотел воспринимать существование таких движений.
В курсе механики мы изучали возмущенное движение маятника, и профессор Свешников сказал, что есть еще один любопытный, но малоизученный вариант такого движения. Если очень быстро колебать подвес маятника, то его движение существенно меняется, но объяснения этому явлению тогда не имелось. Я рассказал задачу о маятнике отцу, который тогда занимался движением электронов в магнитном поле, и он разобрался в этом явлении. Вышла его классическая работа о движении маятника с колеблющимся подвесом. Он подарил мне оттиск этой работы с очень трогательной надписью.
В дипломе у меня указана специальность — самолетостроение. Одним из моих курсовых проектов была разработка катапультируемого сидения самолета, которое выбрасывалось за счет тяги ракетных двигателей. Пилота не выстреливали как из пушки, со страшной ударной нагрузкой на позвоночник, а размещали позади сидения две пороховые ракеты, которые в гораздо более спокойном темпе выносили сидение из кабины. Я разобрался в работе пороховых ракет и спроектировал такое сидение, и сейчас этот подход лежит в основе технологии спасения летчиков в аварийных ситуациях. При расчете таких катапультируемых сидений необходимо знать предельные перегрузки, переносимые человеком. Для этого мы обратились к немецким данным, полученным при опытах на советских военнопленных.
В институте у нас была летная практика на аэродроме в Долгопрудном, где для этих целей предназначался двухместный учебный самолет У2. Помню, как в первый раз инструктор, подняв его в воздух, передал мне управление. Полетали-полетали и, когда вернулись в аэропорт, он сказал: «Вы ведь раньше летали. Я вижу, что вы уже управляли самолетом…» Я ответил, что это в первый раз, но он не поверил: «Нет, так первый раз не летают». Возможно, у меня очень хорошо получилось потому, что я ясно представлял себе физику полета и имел опыт управления яхтами. Позже, я вполне освоился и летал в самых разных местах.
Последний раз это случилось в Англии. Я встречался в Лондоне с ученым из фирмы IBM, связанным с вычислительной техникой. Мне тогда нужно было попасть из Лондона в Кембридж. Он неожиданно предложил: «Давайте полетим на моем самолете. Я лечу в Манчестер, а оттуда отвезу вас в Кембридж». Мы поехали в аэропорт под Лондоном, сели в его маленький самолет, и вдвоем полетели в Манчестер, и уже оттуда отправились в Кембридж, лететь надо было часа полтора. Я рассказал ему, что умею водить самолет, и он предложил мне пилотировать. Я взял штурвал, выдерживал высоту полета, направление, и — чих-чих-чих — так мы и летели. Вдруг я вижу, что подо мной — а мы летели на высоте примерно двух тысяч метров — проходит большой вертолет. Мы расходимся как в море корабли, он ниже в своем эшелоне, а я над ним на большом расстоянии. Все это время мой спутник возился с радио и никак не мог установить связь с Кембриджем. Но это была его забота, а я летел себе, вывел самолет куда надо, и только в последние минуты перед посадкой передал ему управление. Мы сели в Кембридже — и вдруг жуткий скандал — почему ваше радио не отвечало! почему вы так безобразно себя ведете! в общем, вау-вау-вау. Оказалось, что на том самом вертолете, который пересек наш курс, летел Принц Уэльский, и поэтому был объявлен большой аврал. А у нас не только не работало радио, но еще и самолетом управлял иностранец. Но все обошлось хорошо и для меня, и для Принца Уэльского.
Единственное, чего я так никогда и не сделал — я не прыгнул с парашютом, хотя это и входило в нашу программу. Но тогда я как раз ухаживал за Таней, собирался жениться, и она мне прямо сказала, что она не хочет начинать свою брачную жизнь с вдовства. К счастью, прыжки с парашютом не были обязательной частью учебной программы, иначе я бы непременно прыгнул, и кто знает, как бы в этом случае сложилась моя семейная жизнь.
В 1945 году я окончил второй курс института. Летом того же года американцы взорвали первые атомные бомбы. Тогда же начало портиться то настроение приподнятости и надежд, которое наступило после Победы.
После Хиросимы в нашей стране был создан «Специальный комитет», который возглавил Берия. В состав этого комитета был включен и мой отец. Так он попал под начало человека, с которым сработаться был органически не способен. Вскоре началось наступление на очень важное для отца дело — кислородную промышленность, которую он создавал и от которой был, в конце концов, несправедливо отстранен. Самым сильным ударом было снятие с поста директора Института физических проблем. У отца отняли институт, установки, те самые, что при организации института ему прислал из Англии Резерфорд, отняли всех его сотрудников. Лишенный возможности работать, он жил практически безвыездно на даче на Николиной Горе, никогда даже не ночуя в Москве.
Первые полгода Петр Леонидович был в глубоком расстройстве и тяжело болел. Однако затем он вновь начал работать, работать в любых условиях, последовательно и неуклонно добиваясь всего необходимого. В дачной сторожке он оборудовал себе лабораторию, и в этой хате-лаборатории, как он ее называл, ему помогали лишь мы с братом Андреем, который в это время заканчивал школу и порой причинял всем немало беспокойства.
Брат очень увлекался взрывчатыми веществами, это было его хобби. В послевоенные годы на Николиной горе находили патроны и другие опасные предметы. Андрей говорил, что вылавливал их в реке, но на самом деле выменивал их на свои бутерброды. У меня до сих пор хранится самодельная ракетница, которую отец велел сделать Андрею, чтобы взрывать пиропатроны. Вытачивая эту ракетницу на токарном станке, я запихивал в нее для примерки стреляные гильзы. Но одна неожиданно выстрелила. Комната наполнилась вонючим дымом, заряд разбил окно, метался туда-сюда. На звук выстрела прибежала мать и увидела меня в полной растерянности с «ракетницей» в руках: я ведь мог либо брата, либо себя поранить, а то и убить.
Родители практически все время проводили на даче, нас с братом оставили в московском доме на попечение тети Наташи, а на выходные и каникулы мы приезжали на Николину Гору.
В странных условиях отлучения от науки большое значение для отца имела часто внешне незаметная помощь настоящих друзей. Тогда многие «раззнакомились», прекратили какие-либо контакты с нами, кто из простого страха, беспринципности или осторожности, а кто и по прямому указанию свыше.
Могущественный противник отца — Берия — пользовался различными приемами своего ведомства, чтобы следить за ним и оказывать давление. Трудно было иногда отвязаться от ощущения опасности, возможности роковой случайности! Напоминанием об этом стала страшная смерть Михоэлса в начале 1948 года. Незадолго до отъезда в Минск он позвонил отцу, позвонил, как бы попрощаться. По-видимому, предчувствовал свою гибель.
Однако, несмотря ни на что, отец начал тогда систематические исследования по гидродинамике тонких пленок вязкой жидкости. Сначала он занимался теорией течений тонких слоев жидкости, а в экспериментальной части этой работы я принимал прямое участие. Опыты проводились в более чем скромных условиях, и были осуществлены простыми, но далеко не тривиальными средствами. Я думаю, что их класс не мог бы быть выше и в хорошо обставленной лаборатории.
Самое трудное состояло в том, что нужно было иметь стеклянную трубку очень правильной формы. Для достижения этого я применил методику, с помощью которой изготавливал зеркала для телескопов, и в результате сделал трубки с оптической точностью порядка микрона — они были точно круглые и точно цилиндрические. Изготовление таких трубок — особое искусство: сначала я делал довольно грубые заготовки, потом шлифовал их на токарном станке — они вращались, а я обжимал их медными обоймами. Потом была фотографическая регистрация, при которой увеличивалась тень пленки. Очень важен был наклон пластинки, он и определял увеличение: получилась изящная, методически точная экспериментальная работа, которая, по существу, с тех пор не превзойдена[35].
Эта работа, где впервые было исследовано течение тонких пленок по стенке, считается основополагающей в своей области. Интересно, что в 2007 году премия «Глобальная энергия»[36] — полмиллиона долларов — была присуждена академику Накорякову из Новосибирска и доктору Хьюитту из Англии за изучение теплопередачи в пленках. При вручении премии Хьюитт вспомнил про нашу с отцом работу. Причем англичанин сказал об этом очень трогательно, хотя и не знал, что я присутствую в зале как член экспертного совета. Так что через 50 лет произошло возвращение к делам давно минувших дней.
В те годы отец каждый день совершал регулярные прогулки либо с Анной Алексеевной, которая всегда во всем его поддерживала, либо со мной: мы старались никогда не оставлять его одного. Но жизнь наша состояла не только из страхов.
Как-то в начале осени 1946 года к нам на дачу приехал дядя Коля, Николай Николаевич Семенов — Колька, как с юности его звал отец. Он привез собаку, Тоя, рыжего сеттера, натасканного на охоту кобеля, который стоил ему 3000 рублей, большие тогда деньги. Естественно, что тут же решили ехать на охоту. Отец предложил мне их сопровождать и дал ружье, которое ему подарил Берия. Это была штучная тульская двустволка 16 калибра с редким сочетанием стволов — чок и получок, правда мало подходящая для предстоящей охоты.
Мы поехали на большое поле, протянувшееся от дороги, которая теперь ведет в Лесные Дали, к деревне Дунино, где жил тогда Пришвин. Был чудесный день, прозрачная даль поля, где по стерне нам предстояла охота на перепелок. Они прилетали на сжатое поле и питались зерном перед перелетом на юг. При этой классической охоте, стрелки идут по полю, а перед ними челноком бегает собака, вспугивая дичь, которую стреляют влет. Я шел позади академиков, которым еще предстояло получить Нобелевские премии.
Вдруг все переменилось. Впереди появился заяц. Той бросился за ним. Следом побежали охотники, на ходу перезаряжая ружья с бекасинника на четвертый номер дроби, я же был замыкающим. Собака уже нагоняла зайца, когда он вдруг устремился к телефонному столбу, стоящему посреди поля. Тут заяц обратился в кошку и ловко забрался на самую вершину столба. По-видимому, кошка мышковала на поле, куда мыши были привлечены тем же зерном, что и перепелки. Такая вот экология.
Когда я подошел, кошка победно шипела, Той жалобно и стыдливо скулил, а охотники строго сказали мне, чтобы я никогда и никому не рассказывал о случившемся. С тех пор прошло более шестидесяти лет, никого из действующих лиц и зверей давно нет, только осталось поле и старый столб, но уже без проводов. Мне кажется, что за давностью лет можно нарушить обет молчания.
Во время длительных прогулок по живописнейшим местам Подмосковья мы с отцом говорили о многом: о науке и обществе, об ученых и власти. Те разговоры во многом сформировали мое отношение к этим вопросам.
Упорядоченный и интеллектуально напряженный образ жизни, несомненно, сохранил здоровье отцу. Судьба же его коллег, работавших над бомбой, была другой. Возглавлявший весь проект и крупнейший ядерный институт И. В. Курчатов умер в 57 лет, а А. И. Алиханов — в 66. И не от радиации, как это иногда представляют, а от болезни сердца, доведенные до инфаркта в первую очередь режимом и обращением с ними шефа «проблемы». Пожалуй, только один отец посмел тогда сопротивляться всесильному Берии.
На моем обучении в МАИ опальное положение отца не отражалось. Еще во время учебы я начал работать в ЦАГИ, там я делал и диплом. Тогда в ЦАГИ по главным инженерным специальностям работали очень серьезные ученые — Миллионщиков, Келдыш[37], Охоцимский[38], Дородницын[39]. Я попал в лабораторию, которой руководил Христианович. Моей дипломной работой была вариация на тему ракеты «Фау-2», у нас в МАИ была часть такой ракеты и довольно подробное ее описание.
Одновременно я занимался изучением аэродинамического нагрева, это было тогда новое направление, все работы были закрытыми. Руководителем этого направления был А. А. Дородницын, который незадолго до этого защитил докторскую диссертацию по теории пограничного слоя в газе. Он целый год читал небольшой группе аспирантов курс теории функций комплексного переменного, Анатолий Алексеевич замечательно читал, и эта классическая глава математики надолго запала мне в ум именно в его изложении. У него была своеобразная манера: он писал на доске очень аккуратным почерком необходимые формулы, а когда поворачивался к аудитории, то закрывал глаза. Почему-то он не хотел смотреть на нас, видно так ему было легче.
Летом 1948 года, после 5-го курса я в первый раз поехал в горы, в Армению. На Алагезе, была база экспедиции по изучению космических лучей, организованная братьями Алихановым и Алиханяном[40]. Мой отец был дружен с обоими братьями, и меня взяли в эту экспедицию как практиканта. На поезде мы ехали до Тбилиси (поезд тогда не ходил дальше), оттуда через Михайловский перевал, тот самый, где Пушкин встретил Грибоедова, — в Ереван, а потом еще несколько часов на машине взбирались на вершину Алагеза. У экспедиции было два лагеря: нижний, основной, на высоте 3250 м, и маленькая станция — на высоте около 3700 м.
После этого я еще много раз бывал в Армении. В студенческие годы я увлекся горными лыжами. У меня были немецкие трофейные лыжи «Остби», на них можно было бы и сейчас кататься, и канадские ботинки, очень специальные, я их купил на самостоятельно заработанные деньги. На Алагезе нас поднимали тракторами или на грузовиках на три с половиной тысячи метров (подъем был очень тяжелым), и оттуда мы спускались на лыжах вниз — двадцатикилометровый спуск. Впоследствии я ездил кататься в Приэльбрусье, в альплагерь «Эльбрус». Об этом увлечении мой двоюродный брат Леня написал такие стихи:
Один раз я спас человека от гибели. Мы спускались с Алагеза довольно большой группой, человек 10–15, и мне, как более опытному, велели спускаться замыкающим. И когда уже смеркалось, на последнем этапе, может быть в километре от базы, на ровном плато, я вдруг вижу, что справа от трассы кто-то лежит. Он лежал не на самой трассе, а в стороне, и его легко можно было не заметить. Я подошел к нему — это был молодой, но уже известный физик Игорь Кобзарев[41], сын академика Кобзарева[42], вскоре он стал доктором наук, профессором МФТИ. Не очень спортивный, он упал и лыжной палкой проткнул себе бедро. Перелома не было, но было сильное кровотечение. Я перевязал ему, как мог ногу, потом быстро добежал до базы в Нор-Амберте, мы нашли легкие санки и его вывезли.
В конце 1940-х годов я познакомился с Таней Дамир. Она приезжала на Николину Гору к своей подруге Наташе Кекчеевой, дом которой находился рядом с той дачей, где мы с Таней живем и сейчас.
Танин отец — Алим Матвеевич Дамир, был знаменитым терапевтом. Он был блестящим диагностом, профессором московского Медицинского института и консультантом Кремля. Алим Матвеевич окончил Московский университет; учился вместе с Владимиром Александровичем Энгельгардтом, с которым наша семья была очень дружна, и они тоже жили на Николиной горе. Если Дамир был практиком, то Энгельгардт[43] занялся наукой и сделал крупнейшее открытие в биохимии, которое, несомненно, было бы достойно Нобелевской премии. Алим Матвеевич был, пожалуй, одной из самых интересных и крупных личностей, которых я встречал в своей жизни.
Наша молодая компания оживленно общалась. Было два поколения: мое, которое не воевало, и ребята постарше: наш сосед Алеша Рудик, Слава Калашников и его друг — Конон Молодый[44], который потом вошел в историю как наш крупный разведчик. Это были люди, прошедшие войну. Нас разделяли два-три года, но разница была очень большой.
Таня, конечно, привлекала внимание многих, ее тонкая восточная красота, ведь ее бабка была турчанкой, производила на всех сногсшибательное впечатление. И я был, наверное, самым младшим из всех, кто добивался ее внимания.
Когда я впервые ее увидел, на ней было черное облегающее платье с приколотым большим красным цветком. Как потом выяснилось, это платье она сама переделала из старого маминого. Мы с Таней много гуляли по окрестностям Николиной Горы. Однажды мы отправились в Уборы, где стоит знаменитая церковь, уникальный памятник нарышкинского барокко. Заброшенный храм был открыт и пуст. По внутренней лестнице мы влезли на самый верх, на колокольню, оттуда открывается чудесный вид на всю округу. Внизу на лужайке перед церковью мальчишки играли в футбол. Неожиданно потемнело и началась сильная гроза. Хлынул дождь, мальчишки, игравшие в футбол, спрятались в церкви, и продолжали гонять мяч по храму. Мы стали спускаться с колокольни по узкому темному проходу. На мне был черный плащ из лодена[45], такая грубая хламида, и белые чесучевые брюки, и когда я появился в проеме, мальчишки так и брызнули из церкви, несмотря на ливень. Увидев меня выходящим из стены, они приняли меня за черного монаха и решили, что им пришел конец, что это Божья кара за игру в храме.
С этой церковью связана и другая история. Никологорцы решили написать ходатайство о ее реставрации, подготовили соответствующее письмо и послали меня с этим письмом обойти местных знаменитостей. У Неждановой меня встретила почтенная дама, я с ней долго разговаривал, считая, что это сама Антонина Васильевна, но оказалось, что это была ее сестра, они были очень похожи. Потом я пришел на дачу к Ивану Павловичу Бардину[46], он тогда был вице-президентом Академии наук. Он очень поддерживал моего отца, даже в самое трудное время, когда в 46-м году Петр Леонидович лишился всех своих постов. Ивана Павловича не было, но жена его сказала, что он наверняка согласится, и тут же подписала письмо сама со словами: «я всегда подписываюсь за него в ведомости в бухгалтерии». Министр оборонной промышленности Устинов[47] прочитал письмо и сказал: «Все правильно, но как государственный человек, я такие письма подписывать не могу, но сообщите мне о решении». Наконец, я пришел к Нечкиной[48], показал ей письмо, и — у меня была такая дежурная острота — попросил ее «поддержать это богоугодное дело». Милица Васильевна строго посмотрела и ответила, что ценит памятник русской архитектуры, но она коммунистка и никакие богоугодные дела не признает. Вот так сурово поставила меня на место, но письмо подписала. Прокофьев взял письмо, бегло прочел и тут же его подписал крупным, почти детским почерком: «Сергей Прокофьев[49], лауреат пяти стал Енских премий». Василий Иванович Качалов[50] тоже подписал это письмо.