Вспомним о видениях Порфирия, о внезапных оцепенениях Сократа, о сообщениях Платона, о чудесных обращениях некоторых иудеев и язычников в христианство, о заре Бёме, о свете Сведенборга, о пароксизмах Фокса иквакеров. Восхищенное самозабвение, овладевавшее этими, замечательными лицами, проявляется не так поразительно в бесчисленных примерах, представляемых, ежедневною жизнью. Благоговейный восторг, доводящий до такого состояния, есть только мгновенное заверение того блаженства, которое может испытать душа в своем приближении к Всевышнему.
Сущность откровений всегда одинакова. Это или провидение законов вечных, или разрешение некоторых вопросов, предлагаемых не умом нашим, но душою. Ответ дается не словами, но указывается самый факт, который внезапно бывает усмотрен душою.
Простонародное верование в откровения выражается гаданием. Посредством его легкомысленная пытливость ищет ответа на вопросы чувственности и допрашивает Бога: сколько лет остается прожить? ожидает ли богатство? Каков будет суженый? Как его имя? Где он живет? И тому подобные низости желающих подглядеть кое-что в замочную скважину. Нелепость гадать и заглядывать в будущее есть признак большого нравственного упадка. Могут ли на это быть ответы у Бога? Не по деспотическому определению, а вследствие условий человеческой природы лежит покрывало на завтрашнем дне. Оно приучает детей земли довольствоваться днем настоящим, сдерживать недостойную пытливость, жить и трудиться, трудиться и жить, предавая себя течению времени, которое внесет нас в глубокие тайны вечности и природы. Душа предлагает нам на изучение одну задачу: причины и последствия. Упражняясь в ней, в труде и в жизни, мы незаметно вступим в новый круг отношений, где вопрос и ответ уже безразличны.
Не осведомляйтесь также, каков край, к которому вы близитесь. Его не изобразит никакое изустное описание, завтра вы причалите к тем берегам, и они станут вам знакомы. Люди ведут прения о бессмертии души, о Царстве небесном и о прочем. Они вообразили себе даже, что Иисус Христос дал ответы на такие именно вопросы. Но никогда, даже на мгновение, Иисус Христос не снисходит до их наречия. Идея о вечности и о непременяемости до того слита с истиною, с правосудием, с любовью, что Иисус, заботясь только о размножении этих благ, никогда не отделял идею вековечности от сути этих добродетелей. Последователи Его отделили идею нравственных начал от идеи вечности; стали проповедовать о бессмертии души, доказывать это, защищать. Но когда учение о бессмертии души начали преподавать отдельно, человек уже понизился на целую ступень.
Всеведение, касаясь разума, претворяет его в гений. Многое из того, что свет называет мудростью вовсе не мудрость. Самые просвещенные люди не писатели, но гораздо выше всех литературных знаменитостей. В сонме ученых и сочинителей не чувствуется присутствия Божества; их умение и ловкость удивляют нас более их вдохновения. Они сами не знают, откуда взялся их талант, и называют его своею собственностью; и он, действительно, у них какое-то несоразмерное свойство или чересчур развившейся член тела; поэтому самый дар их ума не кажется нам качеством, а скорее производит на нас впечатление уродливости; до такой степени убеждены, мы, что истинное дарование всегда должно согласоваться с преуспеянием в истине. Гений всегда религиозен: он получает больше души, нежели другие люди, и не кажется оттого аномальным, но более человечным. Все великие поэты так полночеловечны, что это достоинство превосходит все прочие их совершенства. Поэтами же и гениями они сделались просто, открыв в своей душе свободный доступ Всевышнему, опекающему и благословляющему дела рук Своих.
Различие между вдохновенными и литературными мастерами слова — между поэтом Гербертом и поэтом Попом, между философами Кантом, Спинозою, Кольриджем и философами, каковы Локк, Пэлей, Макинтош и Стьюорт, — между увлекательным собеседником и теми редкими пламенными мистиками, почти полоумными прозорливцами, изнемогающими под необъятностью идеи, — различие в том, что одни говорят
Сила вышняя касается жизни индивидуальной не иначе как с условием полного обладания индивидуумом. Она нисходит на кротких и простых сердцем; посещает всякого, кто отлагается от гордости и от искания во всем самого себя. Она является отрадною и величественною в образе наития. Когда мы узнаем людей, в которых она пребывает, мы научаемся понимать степени другого величия. Человек, проникнутый ею, возрождается. Он ведет с нами уже иную беседу; не оглядывается с беспрестанным беспокойством на наши мнения, но сам обсуждает их. От людей он требует одного: простоты и правды. Пустой человек, по возвращении из путешествий, раскрашивает свои рассказы именами лордов, князей, графинь, которые обошлись с ним так-то, сказали ему то-то. Тщеславный показывает свои серебряные сервизы, свои перстни, покупки. Люди несколько более просвещенные, касаясь собственных впечатлений, опишут вам забавный анекдот, поэтическое приключение, посещение Рима, беседу с гениальным человеком, встречу с блестящим другом; углубляясь далее, они упомянут и о горе, облитой лучами солнца, и о мыслях, пробужденных в них этим зрелищем третьего дня утром: это придает их жизни колорит романтический. Но душа, дошедшая до любви к великому Богу, проста и искренна; у нее нет розовых красок и голубых цветков; нет блестящих друзей, нет рыцарских и других приключений. Ей не нужны чудеса и чрезвычайности; она живет настоящим' часом, и по значению, даваемому ею каждому часу, самое простое обстоятельство насквозь проникается мыслями и озаряется потоками света.
Побеседуйте с душою простою и возвышенною, и авторство покажется вам чистейшим мошенничеством. Ее самые обыкновенные речи достойны быть записанными; а между тем, они так известны, в таком общем ходу… Останавливаться же на них среди неисчислимых богатств этой души — все равно, что взять от земли несколько порошинок и закупорить в склянку струйку воздуха, тогда как вся земля и все воздушное пространство принадлежат вам.
Такие души обходятся с вами как боги и живут как боги. Они без удивления смотрят на ваш ум, на ваши добродетели или, лучше сказать, на ваше исполнение обязанностей, между тем как все, что есть в вас доб-
Невозможно выразить этого сообщения Бога с человеком при всяком действии души. Все, кто честно и свято поклоняются Ему, доступны этой благодати. Ее всеобъемлющие волны всегда обновительны, освежительны и проникают в нас глубоким обожанием и благоговением. Как солнце привета и любви встает над человеком мысль о Боге, врачующем раны, нанесенные нам бедствиями и огорчениями; о Боге, изливающем жизнь и свет во все пределы вселенной и восполняющем всякую неполноту. Не Бог, известный нам по преданиям, не Бог риторический, но Бог,
О верь, что во все продолжение твоей жизни всякое слово, сказанное на какой бы то ни было точке земного шара, всякое слово, важное и необходимое тебе услышать, раздастся в ушах твоих! Нет такой мысли, такой книги, такой поговорки, нужной тебе в опору и в утешение, которая бы не дошла до тебя — неминуемо. Друг, которого жаждет не своевольная мечта, а твое великое, твое любящее сердце, сожмет тебя в своих объятиях. Как разные воды, облегающие земной шар, составляют в сущности один океан, имеющий те же приливы и отливы, так и душа наша, и бытие, и веемы, с нашими потребностями, желаниями, стремлениями, находимся в хранении Вездесущего. Пред неизмеримыми возможностями души все известное нам по опыту и по описаниям за великое и прекрасное — бледнеет и исчезает. Пред этими священными небесами, предугадываемыми нашими предчувствиями, нам невозможно удовлетвориться еще ни одним образцом, представляемым нам в прошедшем. Мы утверждаем, что земля не только мало имела великих людей, но что она, положительно, не имела еще ни одного великого человека. Мы принимаем исторических полубогов и гигантов чисто по одной снисходительности. Воспоминание о них, конечно, услаждает несколько часов одиночества, но когда присмотришься к ним поближе, они не отвечают нашим ожиданиям и вскоре начинают нам надоедать.
Дух единый, безначальный, пречистый сообщается только душе одинокой, первобытной и чистой. И она радостно водворяется в Нем, живет Им и действует в полноте юности и ликования. Такая душа не только мудра: она прозорлива; не только благоговейна — она невинна. Свет просвещения называет она своею областью и говорит Я изошла из лона Всевышнего и Всеобъемлющего; Я, несовершенная, люблю Всесовершенного. Я святилище Вездесущего и, созерцая само солнце и мириады звезд, чувствую, что в сравнении со мною они не что иное, как великолепные случайности, произведения изменчивые и преходящие. Волны бесконечности вливаются в. меня все более и более; в моих действиях и помыслах все более постижения, все более человечности. Я дохожу, наконец, до жизни — в мысли; до действий — бессмертного могущества.
Так, проникнувшись почтением к своей душе и узнав, как учили древние, что ее красота беспредельна, человек дойдет до прозрения, что мир есть непрерывное чудо Вездесущего, и менее будет дивиться отдельным чудесам. Он дойдет до удостоверения, что жизнь каждого человека могла бы сделаться
ЧАСТЬ II. ПРЕДСТАВИТЕЛИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА
Польза великих людей
Верование в великих людей лежит в нашей природе. Все мифологии начинаются полубогами: обстоятельство величавое, поэтическое. Их дух носится над всеми.
Все созданное существует, кажется, для превосходных. Мир держится правдою и добротою людей: они делают землю благотворною. Живущие с ними находят, что жизнь утешна и крепительна. Она сносна и привлекательна для всех нас только верою в подобное сообщество, и действительностью или идеальным помыслом, мы жаждем жить с людьми, которые выше и лучше нас. Нашим детям, нашим странам мы даем их имена; вырабатываем их в глаголы нашего языка и храним их изображения, их произведения в наших жилищах Каждое случайное событие дня наводит на память рассказы из их жизни.
Найти великого человека — вот мечта юности и одно из важнейших стремлений зрелого возраста. Мы отправляемся в чужие края, чтоб отыскать его творения и — если можно — взглянуть за него хоть раз.
Мне хвалят практичность англичан, гостеприимство немцев, прекрасный климат Валенсии, золотые прииски холмов Сакраменто. Пускай себе! Я не пущусь в путь для того, чтобы посмотреть на раздолье, богатство, гостеприимство такого-то народа; на безоблачность таких-то небес, на слитки металла: это стоит слишком дорого. Но если был бы компас, который указал мне те стразы, те дома, где живут люди, богатые и могучие внутренним содержанием, — я продам все, что имею, куплю этот компас и сегодня же отправлюсь к ним.
Целые поколения возвышаются в цене от заслуг одного. Знание, что в таком-то городе такой-то человек изобрел железные дороги, придает вес всем его согражданам. Напротив, огромное население тунеядцев вселяет одно отвращение, как гнилой сыр, как кучи муравьев или мух: чем их больше, тем хуже.
Слышите ли вы эти возгласы на улице? Народ не может на него насмотреться. Он в восхищении от этого человека. Что за голова, что за стан! Плечи Атласа, вид героя, и душевная сила равна великому Телу! Восторг, вполне выраженный, не доставляет ли наслаждение гораздо выше тех чувств, сжатых и подавленных в повседневности нашей жизни? Он сродни удовольствию, которое испытывает читатель гениального произведения. Он неудержим: в нем достаточно огня, чтобы растопить груды металлов.
Правительства и государи с их орденами, мечами и гербовыми ливреями могут ли обольстить нас так, как мысль, обращенная к нам с известной высоты и предполагающая в нас понимание? Этою честью, оказываемою нам едва ли раза два в жизни нашими личными знакомыми, гений удостаивает нас беспрерывно; довольствуясь тем, если когда-либо, в течение столетия, предложение его бывает принято. Указатели ценности вещественных предметов понижаются до степени поваров и кондитеров при появлении указателей идей. Гений есть естествоиспытатель или географ сверхчувственных областей; он чертит их карту и, знакомя нас с новыми поприщами деятельности, охлаждает наше пристрастие к устарелому. Таких гениев принимают тотчас за ту настоящую существенность, которой дольный мир есть только отражение-Благоговение состоит в любви и поклонении таким представителям. Очищение, возвышение нашего духа — вот истинное Богослужение.
Я считаю великим человеком того, кто постоянно пребывает в той высшей сфере мыслей, до которой другие добираются с усилием и трудом. Ему стоит открыть глаза, чтобы увидеть вещи в их настоящей сущности и в их многообразных отношениях, тогда как другие должны делать тягостные поправки и остерегаться бесчисленных источников заблуждений.
Велик и тот, кто остается верен своей природе и никогда не напоминает нам собою других. На нем лежит обязанность вступить с нами в сообщение и наделить нашу жизнь каким-нибудь обетованием или пояснением. Я не могу, например, даже выразить того, что мне хотелось бы знать; между тем я замечал, что есть люди, дающие своим характером и своими поступками ответы да то, о чем у меня не стало умения предложить и вопрос. Есть люди, разрешающие такие вопросы, о каких не помышляет ни один их современник: они стоят одиноко. Иные поражают нас, как великолепные возможности; но, будучи не в состоянии управиться с собою или со своим временем, они не простирают руку помощи нашим потребностям и остаются игрушкой какого-то, инстинкта, пускающего свои законы на ветер.
Истинно же великие люди нам доступны, мы узнаем их с первого взгляда. Они удовлетворяют наши ожидания и как раз приходятся к занимаемому им месту. Все благое одарено силою творческою и производительною: оно находит себе пищу, простор, союзников. Лишь только такой человек достигнет свойственного ему положения, он становится изобретателен, плодотворен; он обладает магнетическою силою, одушевляет легионы своими помыслами, и они осуществляются. Река образует себе русло; так, каждая законная идея прокладывает себе течение и несет благодатным даром на общее употребление и оружие для защиты, и последователей для истолкования, и учреждения для своего выражения. Настоящему мастеру своего дела вся ваша планета служит подножием, между тем как авантюрист, после многих лет домогательств, стоит на одних своих подошвах.
Иные люди одарены способностью изобразительною. Бёме и Сведенборг провидели, что всякий предмет есть символ. Так и некоторые люди служат представителями, во-первых, предмета, во-вторых, его идеи. Как растение перерабатывает минералы на пищу животным, так человек перерабатывает некоторые грубые материалы на пользу человечества. Геометр, механик, музыкант, изобретатели стекла, железа, электричества, магнетизма, льняных, бумажных, шелковых тканей прокладывают легкий и удобный путь сквозь неизведанную и непостигнутую путаницу вещественности. Каждый человек посредством каких-то еще неразгаданных уз состоит в связи с тою или другою областью природы и делается ее поверенным и истолкователем.
Так, Линней изъясняет нам растения, Губер — пчел, Фрейс — поросли, Дельтон — атомистические силы, Эвклид — линии, Ньютон — параболы.
Созданный из земного праха, человек не забывает своего происхождения, и все, теперь еще безжизненное, получит глагол и смысл. Многое в природе, еще не изданное в свет, выскажет нам всю свою тайну, потому что человек есть средоточие природы. Нити соотношений тянутся к нему через все тела твердые и жидкие, вещественные и стихийные. Земля вращается: каждый булыжник, каждый ком грязи достигает своего меридиана; вот почему пылинка, кристалл, кислота, всякая их составная часть, всякое их свойство имеет отношение к человеческому мозгу. Продолжительно их ожидание; черед, однако же, настает. Нет растения без паразита, нет такой вещи из сотворенного, которая бы не получила своего любителя, певца. Справедливость уже оказана пару, железу, углю, магниту, йоду, хлебным зернам, хлопчатой бумаге, но как еще мало материалов служат для нашего потребления и применения к ремеслам, наукам, искусствам! Массы созданного и массы их свойств все еще находятся в состоянии отчуждения, безвестности, ожидания. И кажется, будто каждое из них — подобно заколдованным принцессам волшебных сказок — зовет и чает предназначенного человека — избавителя. И ворожба будет снята, и все изыдет на свет божий в образе человека! Читая историю открытий и изобретений, можно прийти на мысль, что всякая неизвестная, но уже созревшая истина нарочно образует себя для мозга человека. Магнит делается каким-нибудь Гильбертом, Сведенборгом, Эрстедом, прежде чем всеобщее понимание явится на хранение его силы.
Чего-то недостает науке, пока она не вошла в область человечества. Возьмите таблицу логарифмов с одной стороны, с другой — ее живые проявления в ботанике, в музыке, в оптике, в архитектуре. Какой шаг вперед, сначала малоподозреваемый, делают цифры, анатомия, астрономия, зодчество, когда, соединясь с нашим понятием и волею, они водворяются в нашу жизнь и входят в состав разговоров, обычаев, законоположений!
Так, сидя у своего камина, мы обозреваем земные полюсы, тропики или что угодно. Эта
Мечта ли это? Нет, мы воистину удесятерены, усоте-рены нашими ближними. И как легко заимствуем мы их труды! Каждый корабль, идущий в Америку, воспользовался картою от Колумба. Всякая повесть одолжена своим бытием Гомеру. Плотник, стругающий рубанком, распоряжается творческою мыслью его забытого изобретателя- Вся наша жизнь опоясана зодиаком знаний, посильною данью людей, погибших для того, чтобы присовокупить свою точку света к нашему небосклону. Технолог, торговец, законовед, медик, моралист, богослов — вообще, всякий, имеющий какое-либо познание, чертит карту и определяет широту и долготу нашего положения: того, что нам возможно и доступно. Пролагая пути в разные стороны, они обогащают нас. Мы обязаны расширять поприще жизни и умножать наши отношения. Мы гораздо более выиграем, открыв новое свойство чего бы то ни было на нашей старой земле, нежели усмотрев новую планету.
Мы слишком пассивно принимаем эту материальную или полуматериальную подмогу. Как будто мы только мешки да желудки! Деятельность должна быть прилипчива. Сочувствие лучше всего, способствует подняться ступенью повыше. Беседуя с человеком сильного ума, мы приобретаем навык видеть предметы в том же свете и во многих случаях предугадываем его мысли. Наполеон сказал: «Не деритесь все с одним неприятелем; вы передадите ему все ваше военное искусство».
Наши умственные наслаждения часто обращаются, однако, в идолопоклонство к их виновнику. Примеры такого порабощения встречаются особенно тогда, когда человек обширного ума, вооружась полновластным методом, делается наставником, людей. Вспомните о господстве Аристотеля, Птолемеевой астрономии; о влиянии Лютера, Бэкона, Локка и всех сект, назвавшихся по имени своих основателей. Увы! каждый из нас более или менее становится такою жертвою. Людская глупость всегда располагает власть к заносчивости. С каким наслаждением пошлый талант любит ослеплять и ставить в тупик своих зрителей! Но истинный гений чужд всякого властолюбия; он, напротив, освободитель и знаток всего, чему нужно придать толк и смысл. Мудрец придет, например, в нашу деревушку; он тотчас же возбудит в своих собеседниках новое понятие об улучшении их быта, открыв им глаза на незамеченные отрасли промышленности. Он упрочит в них чувство неприкосновенного равенства, успокоит их насчет возможности злоупотреблений, если каждый будет чтить пределы и обеспечение своего положения. Богатый увидит ложность и скудость своих средств, а бедный — возможность избежать недочетов и достичь благосостояния.
Город, секта, политические партии еще скорее, чем обаяние односторонней идеи или системы, подчиняют себе и приводят под один уровень всех своих членов. Глядя туда, куда глядят другие, и занимаясь одними и теми же предметами, мы легко поддаемся обману, который отуманил их. Нужно притом заметить, что мнения текущего времени носятся, так сказать, в воздухе и заражают самое наше дыхание. Часто одни и те же пороки и безумства овладевают целым народом и целою эпохою. Люди еще более походят на своих современников, нежели на своих предшественников. Изберите любую, но высокую точку зрения, и наш Нью-Йорк, и тамошний Лондон, и вся западная цивилизация покажутся вам сплетением безумств. Мы держим друг друга настороже и разъяряем нашим соревнованием свирепость той или другой эпохи. Носить броню против угрызений совести вошло в универсальное употребление нашего времени. Кроме того, нет ничего легче как сделаться такими же добрыми и мудрыми, как наши товарищи. От них мы научаемся тому, что знают они, без всяких усилий вбирая — можно сказать — это знание порами нашей кожи. Зато мы и останавливаемся там, где стоят они, и вряд ли сделаем шаг вперед.
Великие люди или те, кто остаются верны природе и переступают моду и обычай из любви к всемирным идеям, — вот наши избавителя от коллективных заблуждений, наши защитники от современников. Они-то и составляют исключение, необходимое для нас тогда, когда все покоится под одним уровнем. Величие, появляющееся пред нами извне, издалека, есть противоядие от такой порчи и кабалы.
Их гений служит нам питанием, освежает от чрезмерного освоения с нашею ровнею, и мы, с глубоким душевным ликованием, устремляемся по направлению, которое он указывает нам. Один великий человек — что за возмездие за сотни тысяч пигмеев!
Люди помогают нам или даром своего ума, или даром своих чувств; эта помощь действительная. Во всякой другой проглядывает обманчивая наружность. Если вы изволите снабжать меня хлебом и топливом, я скоро замечу, что выплачиваю за них сполна и между тем остаюсь таким, как и был: ни хуже, ни лучше; всякая же умственная и нравственная сила производит положительное добро. Она исходит из вас преднамеренно или неумышленно и приносит пользу мне, о котором вы никогда и не помышляли. Мы естественно соревнуемся во всем, что может свершить человек. Я, например, не могу даже слышать об отличном качестве кого бы то ни было, о власти его над собою, об энергии при исполнении долга и не воодушевиться живительною решимостью. Таково нравоучение биографий; впрочем, не следует разбирать по ниточке людей умерших и не вековечного имени, будто своего ежедневного товарища.
И нет такого уединения, где бы мы не находили тех, которые укрепляют наши природные способности и поощряют нас дивными способами. В любви есть могущество сделать судьбу другого богоподобною; сам собою он не достиг бы этого, но ее героические одобрения поддерживают его на высоте всех предпринятых подвигов! В чем состоит величайшая заслуга дружбы? В ее непостижимой проницательности и во влечении к тем хорошим качествам, которые находятся в нас. Итак, не будем думать низко о себе, ни о других, ни о жизни. Возбудим в себе чувство чести, поставив себе ту или другую добрую цель, и мы перестанем краснеть, смотря на канавщиков железных дорог.
Велико удовольствие и велика выгода обозревать умственные богатства всех родов: чудеса памяти, математических соображений, глубокую сосредоточенность отвлеченного мышления, даже игривую и поверхностную изменчивость остроумия и вымысла. Все эти действия обнаруживают нам невидимые органы и способности нашего духа, которые член к члену соответствуют частям нашего тела. Ходим же мы в школы гимнастики и плавания любоваться крепостью и красотою тела. Но здесь мы вступаем в новую гимнастическую школу и научаемся распознавать людей по самым истинным приметам; указанным Платоном: «отличать тех, которые без помощи зрения и всех прочих внешних чувств стремятся к истине и к бытию».
На челе этих деятельных сил стоят чары восхищения и оживотворения, производимые воображением. При его возбуждении могущество человека возрастает во сто, в тысячу крат. Оно одаряет нас восхитительным постижением беспредельного величия и одушевляет привычною отвагою помыслов. Мы делаемся эластичны, как пороховой газ: одна строка в книге, одно слово в разговоре — и наша фантазия окрылилась. В одно мгновение мы упираемся головою в Млечный Путь и скользим ногами по безднам преисподней. Такая прибыль положительна, потому что этот простор есть наше назначение и, раз переступив тесные наши границы, мы уже никогда в жизни не сделаемся прежними жалкими педантами.
О, как восхвалить ни с чем несравнимую благотворность возвышенной идеи! Чем и как воздать за заслуги тех, кто вносит нравственную истину в общее достояние человечества! Во всех моих предприятиях я мучусь тарифом оценки. Я работаю, например, в 'моем саду, подчищаю плодовые деревья: мне весело, и я готов бесконечно продлить мое занятие. Но вдруг я вспоминаю, что день прошел и я извлек из него одно это приятное безделие. Я скачу в Бостон или в Нью-Йорк, бегаю туда и сюда по делам; они окончены, с тем вместе кончился и день. Мне досадно думать о цене, заплаченной за пустяшную выгоду. Мне приходит на память сказка про
Я поклоняюсь великим людям всякого разбора, стоят ли они за факты или за идеи. Мне люб жесткий и мягкий и
Великие люди очищают наше зрение от себялюбия и делают нас способными обсуждать других людей и их действия. Но
Но бояться чрезмерного влияния достойных — непростительно. Нет, допустим более великодушную доверенность. Будем служить великому, не опасаясь унижения, не пренебрегая ни малейшею услугою, оказанною ему. Сделаемся членами его тела, дыханием его уст, отрешимся от самолюбия. Что заботиться о нем, если с каждым днем становишься выше и благороднее? Прочь с ней, с презрительною дерзостью какого-нибудь Босвелля! Благоговение гораздо возвышеннее жалкой гордости, которая все держит себя за подол. Отрешись от себя, иди вслед за другим: в отношении души — за Христом; в философии — за Платоном; в поэзии — за Шекспиром; в естествознании — за Декартом. Избранное стремление не остановится, и самые силы твоей инерции, опасения, любви не задержат тебя на пути. Вперед, и всегда и вечно — вперед!
Впрочем, земной наш шар знакомит нас со своими уставами и свойствами не по одним героям и архангелам, но и по болтунам, и по кумушкам. Мне хочется при этом определить два-три условия, которыми природа ограждает неприкосновенность индивидуумов в мире, где каждая особь домогается расти, тучнеть, перерасти, распространиться до края вселенной и предписать закон своего бытия всем прочим существам; в мире, где благодетель так легко становится злодеятелем, уже по тому одному, что продолжает свою деятельность там, где не следует. И, во-первых, худа разве выдумка природы наделить каждое свое создание инерциею, нужною для его самоохранения; инерциею, которая энергично противится и даже гневается, если хотят ее разбить или изменить? Независимо от умственной силы, в каждом есть гордость своего мнения и уверенность, что он прав. Нет такой бессмысленной модницы, нет такого пустейшего дурня, которые бы не употребляли искорки оставшихся в них способностей и понятий, чтобы насмехаться и торжествовать в своем собственном мнении над нелепостью прочего мира. Различие со мною — вот и мерило нелепости. Никто и не подозревает, что ошибается. Великолепна мысль слепить все бессвязности этим асфальтом, самым твердым из цементов! Во-вторых, природа не скупится на опиум и на непенф (трава забвения); и где только попортит она свое создание безобразием или недостатком, там и наложит маку на ссадину; и недужный весело пойдет через жизнь, не подозревая своей хворости и не обращая на нее внимания, хотя бы весь мир указывал на нее пальцем. Самые негодные и задорные члены общества, чье существование есть общественная язва, непременно считают себя самыми оскорбленными людьми и всегда жалуются на современников. Наконец, чем объяснить препятствие к сближению между нами и превосходными личностями, которые издали так привлекательны, что все бы готов им отдать? Можно дойти иногда до убеждения, что свои самые лучшие открытия и прозрения человек открывает и прозревает для самого себя. Они кажутся несущественными для его окружающих: он один должен осуществлять их. Как будто Божество облекает каждую душу, посылаемую им в природу, некоторыми качествами и силами, которые нельзя передать другим, и, отправляя ее свершить свое течение в кругу существ, начертывает на этих облачениях души:
Истинное усовершенствование возможно лишь при убеждении, что всякое дарование достигает где-либо своего апофеоза. Небо представляет одинаковую цель каждому созданию человеческому. И каждому тяжело и неловко, пока он не отразит своего собственного, лично ему свойственного луча под небосклоном небесной тверди и не увидит своего дарования в окончательном благородстве и величии.
Жизнь есть лестница постепенностей. Между достоинством одного великого человека и другого промежутки велики. Герои текущего часа велики относительно: они скороспелки; или такие, в которых созрело качество, потребное на известный успех. В другие дни будет запрос на другие качества. Но во все века человечество прилеплялось к немногим лицам, которые или в возвышенности и обширности идей, в них воплощенных, или по величине своей восприимчивости имели право на сан вождей и законодателей. Такие люди знакомят вас с первобытными свойствами природы, они обращают нас назад к сущности вещей. День за день носимся мы по волнам призрачности и тешимся воздушными замками, которыми обольщены все люди вокруг нас. Но жизнь — это искренность, и в минуты просветления мы говорим себе: «Пора найти доступ к существен- ности: довольно поносил я дурацкий колпак!» Наш разум сбили с толку, но были люди здравые, вполне и во всех отношениях наслаждавшиеся существованием. То что они знали, знали они для нас. С каждою новою душою просвечивает новая тайна природы, и. не закроется книга Завета, пока не родится последний великий человек. Такие люди обуздывают разгул животных сил, делают нас осмотрительными и зовут к новым целям и к новым способам развития. Благоговение потомства ставит их на самые высокие места. Доказательством тому — статуи, картины, жизнеописания, напоминающие об их гении в каждом городке, деревне, доме, корабле.
Из наших изысканий добывается один благодетельный факт: тот, что человечество избирает предметы своего поклонения все выше и выше. Но из всей группы самых знаменитых людей ни один не олицетворяет собою той полноты разума, просвещения или той сути, которую все мы ожидаем; каждый из них есть только в некоторой степени предъявление новых возможностей. О, если бы когда-нибудь отлилась в целости гигантская фигура, которую составляют все эти рельефные точки! Изучение многих личностей приводит нас к той первообразной сфере, где личности исчезают или где все они соприкасаются своими вершинами. Новые нетленные свойства мысли и чувства, которые изливаются денно и нощно из того родника, не могут быть замкнуты никаким пределом личности. Тогда становится нам понятно, как тесен союз между всеми душами: что постигла одна, не может быть утаено от другой; малейшее личное приобретение истины и доблести, в каком бы то ни было отношении, присовокупляет долю добра в общину нашего духа. Когда прекращается разлад дарования с положением, когда созерцаешь личность во всей долготе времен, необходимой для свершения поприща каждого из нас, тогда с неимоверною быстротою исчезает и кажущаяся несправедливость. Мы возносимся помыслом до центрального тождества всех личностей и познаем, что они создания Естества, которое и распределяет, и совершает.
Гений всего человечества — вот настоящая точка зрения для истории. Свойства пребывают; люди, обнаруживающие их то много, то мало, преходят, но свойства почиют на другом челе. Этот факт подтверждается на каждом шагу. Когда-то водились фениксы; их не стало, но мир не утратил от того своей волшебной силы. Амфоры, на которых вы распознаете священные эмблемы, с течением времени употребляются, как простые глиняные сосуды, но смысл этих изображений священен, вы можете еще прочесть их значение: оно перенесено на стены мироздания! Так, некоторое время служат нам своею личностью те и другие наставники, как вехи и верстовые столбы, обозначающие наш путь вперед. Некогда они считались исполинами знания и, казалось, будто упирались в самое небо. Мы подошли ближе, рассмотрели их способности, образованность, границы — и они уступили место другим гениям. Еще счастливы мы, если нам останется хоть несколько имен, стоящих так высоко, что нам никак не разобрать их вблизи и что ни века, ни сравнения не лишили их лучезарности. Но напоследок мы все-таки должны перестать искать в человеке законченной полноты, а удовольствоваться вверенным ему общеполезным качеством. Все, касающееся до индивидуума, временно; все многообетно только в будущем, как временен и сам индивидуум, восходящий из своих узких пределов во вселенское бытие. Никогда не поймем мы главной благотворности какого бы то ни было гения, если будем смотреть на него как на силу первобытную. Но лишь только перестает он вспомоществовать нам, как причина, его влияние становится сильнее, как действие. Тогда является он нам провозвестником высшего разума, высшей мудрости — и тусклая личность делается прозрачною от просвета Верховной Причины.
Не выходя, однако, из пределов назначения и развития человеческого, мы можем сказать, что великие люди существуют для того, чтоб жили люди еще выше их. Удел органической природы — улучшение, и кто определит границы ее усовершенствованию? Человек призван, человек обязан обуздывать хаос; он должен в продолжение своей жизни рассеивать во все стороны семена познаний и семена поэзии, дабы и климат, и растения, и животные, и люди улучшались, — и да размножаются всходы любви и благотворения.
Платон, или Философ
В числе книг одни творения Платона заслуживают фанатическую похвалу, сказанную Омаром про Коран:
Безбрачный, бездетный, он имеет потомками всех мыслителей из всех образованных народов, и каждый из них проникнут его духом. Сколько великих людей вызвала природа к бытию, чтоб быть его
Об Елене Аргосской рассказывают, будто она была такая всесветная красавица, что всем казалась соплеменницею и сродственницею. Таков и Платон. Читает ли его англичанин, германец, американец, итальянец, — каждый готов принять его за соотечественника. Его обширная человечность переступает все границы, делящие людей по нациям.
Странно! Отыскав человека, превышающего целою головою всех современников, мы тотчас впадаем в сомнение: все ли его творения действительно принадлежат ему? Так с Гомером, с Платоном, с Рафаэлем, с Шекспиром. Эти люди магнетизируют своих современников до того, что близкие им производят ради них то, чего никогда не могли бы сделать ради самих себя. Великий человек вследствие этого живет, так сказать, во многих телах: пашет, рисует, действует многими руками, и, по прошествии некоторого времени, трудно бывает распознать, какое творение неподложно принадлежит мастеру и какое только его школе?
Восхваляя Платона, мы, может быть, хвалим цитаты из Соломона, Софрония, Филолая, в особенности же, учителя его Сократа. Что ж! Каждая книга есть извлечение из многих книг, как каждый дом есть извлечение из каменоломен, лесов, рудников. Великий человек, Платон, совместил в себе все искусства, все науки, все знание своего времени, и сознав себя способным к еще обширнейшему синтезису, — без примера ни прежде, ни после — отправился в Италию для обогащения себя тем, что добыли и подготовили для него пифагорейцы; потом — в Египет и, вероятно, еще далее, на восток, чтобы внести в европейский дух новые элементы, в которых так нуждалась Европа.
Такой обширный кругозор дает ему право быть Представителем Философии. Он сам сказал в своей
Биография величайших гениев короче всякой другой. О них не расскажут вам ничего их двоюродные братцы. Гении живут в своих творениях; домашняя же или уличная их жизнь проста и чрезвычайно обык-новенна. Хотите ли узнать что-нибудь об их наклонностях и темпераменте? Самые пламенные приверженцы из их читателей весьма и весьма походят на них. В особенности Платон не имеет никакой внешней биографии. Любил ли он, был ли женат, имел ли детей? Ничего не известно. Все это зарисовано им как полотно картины. Хороший камин выжигает свой дым и чад, так и философ обращает ценность всего своего достояния на духовное усовершенствование.
Платон родился в 430 г. до Р. X., около эпохи смерти Перикла; он принадлежал к патрициям своего времени и города. Сначала он имел склонность к военному поприщу, но на двадцатом году, по совету Сократа, отложил воинственные замыслы и в продолжение десяти лет, до самой смерти Сократа, оставался его учеником. После того он отправился в Мегару и по приглашению Диона и Дионисия три раза посещал двор этих сицилийских владык, несмотря на их причудливое обхождение. Он совершил путешествие по Италии, потом по Египту, где оставался долго, как говорят, от трех до тринадцати лет. Заходил ли он далее, в Вавилонию? — это не познано. Возвратясь в Афины, он учил в академии тех, кого привлекала к нему слава, и, по дошедшей до нас молве, умер за своими письменными занятиями, на восемьдесят первом году.
Вся биография Платона — внутренняя. Но мы имеем верные данные насчет высшего превосходства этого человека в умственной истории нашего рода: заметьте, что по мере своего развития все просвещенные люди становятся его учениками. Как священный завет евреев внедрился в обыденную жизнь и в семейный быт каждого мужчины и каждой, женщины в Европе и в Америке, так творения Платона предлежали и в школах философии, и пред Отцами и Учителями Церкви, и пред любителем мышления, и пред каждым поэтом: на некоторой высоте мысли нельзя обойтись без его содействия. Он стал между истиною и умом каждого человека и, можно сказать, наложил на самый способ выражения и на первоначальную форму мышления свое имя и свой штемпель. Читая его, я поражен удивительною современностью его слога и духа. В нем зародыш всего, что выработала так хорошо известная нам Европа в продолжение своей длинной исторической жизни. Все ее главные черты легко можно распознать в гении Платона — и ни в ком до него. Постоянная современность служит мерилом достоинства всякого произведения искусства: она свидетельствует, что творец его не был жалко увлечен скоротечными и мутными условиями, но держался за суть и за характеристику непреходящую. Каким же образом Платон так воспроизвел собою Европу, и философию, и изящную словесность? Вот задача, которую нам следует разрешить.
Это могло достаться в удел только Человеку могучему, чистосердечному, всеобъемлющему, человеку, способному в одно и то же время чтить
Первый период и народа, и индивидуума есть период бессознательных сил. Дети плачут, кричат, яростно топают ногами оттого, что не умеют выразить своих желаний. Как только они научатся говорить и объяснять, что им нужно, они становятся тихи. Ту же самую беспомощность и несостоятельность, в большем размере, ежедневно можно приметить в эпоху развития молоденьких мужчин и девушек Когда понятия еще сбивчивы, они говорят с пылом, с преувеличением: завираются, ссорятся; речь их полна божбы, жесты — отчаяния. Но когда просвещение уяснит им предметы и они увидят их не в массе, не в громаде, а распределенными в порядке, — они отвыкают от слабодушного преувеличения и выражают свои мнения последовательно. «Ах, вы меня не знаете! Никто не понимает меня!» — восклицают они; плачут, вздыхают, пишут стихи и бродят одиноко. Через месяц или два, по милости своего доброго гения, они встретят того, кто их поймет и облегчит это вулканическое состояние. Сообщение установляется: они делаются порядочными людьми. Так бывает всегда. Слепое брожение постепенно уступает место порядку, познанию, истине.
В жизни каждого народа есть также минута, когда, выступив из периода грубой животной юности, умозрительные способности достигают в нем своей зрелости, и между тем еще не обратились к микроскопическому дроблению. В такой момент человек вытягивается во всю длину лестницы создания; пятою он еще касается неизмеримых сил мрака, глазами же и головою ведет беседу с солнцами и звездами. Это период совершеннолетнего здоровья и высшей точки могущества.
Такова во всех отношениях история Европы, такова она и в философии. Самые ранние ее летописи, внесенные выходцами из Азии, проникнутые бредом варваризма, по большей части погибли. То была смесь самых грубых понятий о нравственности с натуральною философией, постепенно пересиливаемая частными воззрениями одинокого преподавателя.
До времен Перикла появились семь учителей мудрости, и мы получили основания геометрии, метафизики, этики. После них властвовали делители (partialists), производившие начало всего существующего — кто от воды, кто от воздуха, от огня и проч. Все системы примешивали к этим началам мифологические картинные описания. Наконец, явился Платон — распределитель. Ему не нужно ни варварского малевания, ни штукатурок, ни возгласов: он в силах дать определение. Он предоставляет Азии огромность и преувеличение; с ним выступает отчетливость и постижение.
Философия есть определение; она — отчет, который человеческий разум отдает себе о причинах и постановлениях мироздания. Два первенствующих факта необходимо служат здесь исходными точками: 1)
Итак, ум бывает сначала подстрекаем поиском причины, производящей различные действия; потом он отыскивает причину этой причины и погружается все далее и далее, в убеждении, что дойдет наконец до причины абсолютной и самобытной, до одной, включающей все.
Побуждаемый противоположными фактами, разум обращается от
Во всех народах встречаются умы, склонные остановиться на постижении всесоздателя Единого. В восторге молитвы, в восхищенном благоговении уничтожаешь свое существование в Существе Едином. Такая склонность нашла высшее свое выражение в религиозных писаниях Востока, в особенности в Ведах Индии, которые не заключают почти ничего другого, кроме этой идеи, и касаются самых чистых, самых возвышенных струн на ее прославление.
Все Он, все Он; враг и доброжелатель тождественны, и тождественность до того велика, что пред нею ничего не значит разнообразие и видоизменение форм. «Ты способен, — говорит верховный Кришна одному мудрецу, — понять то, что вы не отдельны от меня. Я то — что ты. Таков и мир с его богами, героями и человеческим родом. Люди усматривают различие оттого, что они в безумии невежества. В словах Я и Мое заключается невежество». «Узнайте теперь от меня, в чем состоит великая цель всего. Это душа одна во всех телах, самобытная, совершенная, всепроникающая, превосходящая всю природу, неподвластная ни рождению, ни возрасту, ни смерти; вездесущая, содеянная из истинного знания, свободная, непричастная несущественности, то есть названиям, родам, видам, — во временах прошлых, настоящих и будущих. Знание, что этот дух, единый по существу, пребывает и сам в себе, и во всех других телах, — вот мудрость того, кто постигает единство вещей. Как одна струя воздуха, проходя сквозь скважины флейты, различается по тонам гаммы, так едино естество Великого Духа, хотя формы его разнообразны, ибо они происходят от последствий содеянного. Уничтожится наружный образ чего бы то ни было, и всякое несходство прекращается». — «Весь мир есть только проявление Вишну, который тождествен всему и должен быть познан мудрыми так, чтобы они не отличали его от себя, но считали его безразличным с собою. Я не ухожу, не прихожу, не пребываю на одном месте: ты — не ты, другие — не другие, я — не я».
Это значит, другими словами: «Все для души, а душа — Все; звезды и животные — преходящая живопись; свет — белый фон картины; время — призрак, форма — тюрьма и самая твердь небесная — марево.
Это значит, что душа жаждет разлиться бытием, вознестись над формою превыше Тартара, превыше небес: она жаждет высвобождения из природы.
Но если спекулятивное созерцание устремляется к ужасающему, всепоглощающему единству, то деятельность, напротив, прямо отклоняется от него к многообразию. Каждый ученый по расположению или по навыку примыкает к одному из этих двух кумиров мышления. Религиозное чувство указывает ему единство; рассудок или внешние чувства — многообразие. Слишком быстрое единение или чрезмерное пристрастие к частностям и к дроблению — две одинаковые опасности для спекулатизма.
Таким наклонностям соответствует и история народов. Страна единства, неподвижных учреждений; родина философии, с наслаждением теряющейся в отвлеченностях, и людей — по убеждению и по применениям, — проникнутых верою в идею глухого, неутолимого, нескончаемого фатума, — есть Азия, осуществившая свои верования общественным установлением каст.
С другой стороны, гений Европы полон деятельности и творчества; ее образованность противится кастам; ее философия — поучение, а не верование; это страна изобретений, торговли, искусств, свободы. Европейская цивилизация состоит в торжестве дарований, в расширении систем; изощренное понимание, приспособленное знание, наслаждение формами, наслаждение видимою природою — все проявляется в результатах удобопонятных. Перикл, Афины, Греция жили и действовали в этой среде, бодрые и веселые духом, еще не озабоченным предвидением вреда, происходящего от всякого излишества. Пред их глазами еще не было ни зловещей политической экономии, ни рокового Мальтуса, ни Лондона или Парижа. Они не помышляли о безжалостном подразделении народа с долею, определенною ткачам, пряхам, угольщикам, шерстобитам, чулочникам, слугам; ни о нищете Ирландии; ни об индийских кастах, сопротивляющихся европейским усилиям ниспровергнуть их. В ту пору разум был в полном цвете и кротости; искусства — великолепною новизною. Они резали пентиликейский мрамор как снег, и гениальные произведения зодчества и ваяния казались делом обыкновенным, ничуть не более мудреным постройки нового корабля на Мидфортской верфи или новой мельницы в Ловелле. Да, в те времена произведения греческого резца считались делом обыкновенным, делом в порядке вещей. Римские легионы, византийское законоведение, английская торговля, Версальские салоны, парижские кафе, паровые мельницы, паровые суда, паровые кареты виднелись в далекой-далекой от них перспективе, вместе с митингами каждого городка, с избирательными шарами, с журналами и дешевыми изданиями.
Тем временем Платон в Египте и в своих странствиях по Востоку проникался идеей о едином Божестве, в котором поглощается все и вся. Единение Азии и дробление Европы; безокончательность духа в представлении азиатском с определительностью европейцев, с их требовательностью результатов, с наклонностью посещать оперу и довольствоваться внешностью — вот что Платон явился примирить, сочетать, и своим прикосновением он возвысил энергию обоих. Его ум вмещал в себе все, что было превосходнейшего и в Европе, и в Азии. Метафизике и натуральной философии, которыми выразила себя первая, он подвел основанием религиозность второй.
Были или не были слышны голоса на небе в минуту его рождения? Видела ли во сне его мать, что ее ребенок — сын Аполлона? Сел ли рой пчел на его младенческие уста? До этого нам нет дела. Важно одно: родился человек, усмотревший обе стороны каждого предмета. Дивное сочетание разнородностей, столь свойственное природе; тесное единение невозможностей, неразлучное со всем видимым; его реальная и идеальная сила — было теперь преподано во всей своей целости сознательному постижению человека.
Если в нас нет веры в души, достойные всякого удивления, тому причиною недостаток нашей опытности. Они так редки при теперешнем образе жизни, что кажутся нам невероятными; в первобытные же времена не только не было предубеждения против них, но была весьма сильная уверенность в возможность их появления.
И явилась душа, дивно уравновешенная, которая одним взглядом обнимала всю сферу мысли и постоянно видела оба полюса: причины и следствия. В руках Платона два сосуда: один с эфиром, другой с красками, и всегда и непременно он черпает из обоих. Мысль силится доискаться единства в единстве; поэзия же, напротив, указывает на его разнообразные проявления посредством видимого или символического. Это обладание обоими элементами объясняет могущество и обаяние Платона.
Если он любил отвлеченные истины, то вполне оправдал сам себя, возвестив простейшее и общепонятное из всех начал, — возвестив абсолютное добро, правящее правителями и судящее судей. Возьмем пример: натурфилософы начертали, каждый по-своему, теорию мироздания — теорию атомов, огня, воды, теорию механических и физических сил. Платон, отличный знаток математики, знаток естественных законов и причин, чувствует, что все эти системы мира, основанные на причинах второстепенных, суть не что иное, как реестр, как опись. Следственно, первым догматом при изучении природы ставит он: «Провозгласим причину, подвигшую Верховного Распорядителя сотворить и устроить вселенную. Он благ: благость несовместна ни с каким родом зависти. Непричастный зависти, Он пожелал, чтобы все созданное, насколько то известно, было подобно Ему самому. Тот, кто поученный людьми мудрыми, признает эту первенствующую причину исходом и основою сотворения мира, тот будет обладателем истины. Все создано ради добра: оно причина всего, что прекрасно». Этот догмат живит и служит олицетворением его философии.
Характерное отличие ума Платона — синтез, обозначающийся во всех его особенностях. Разнообразие умственных даров со всем их превосходством легко сочетаются между собою в живом человеке, но если взяться за их описание, они покажутся несовместимы. Даже китайский каталог не исчислит всего, что заключалось в уме Платона. Его можно только постигнуть, представив себе первобытный ум в полном и свободном упражнении своих первобытных сил. В нем самая свободная непринужденность и доступность соединены с точностью геометра, а отважное воображение способствует ему овладеть с наибольшею ясностью самыми неопровержимыми фактами. Его учтивость патриция, его врожденное изящество, оттененные тончайшею ирониею, но колкою и меткою, придают красоту здравомыслию и силе его красноречия. Справедливо изречение древних: «Если бы Юпитер сошел на землю, он стал бы говорить языком Платона».
Рядом с этим тоном образованного царедворца и согласно прямой цели различных его творений, слышится через все их содержание некоторая важность, которая в «Федоне» и в «Республике» возвышается до благоговения. Платона обвиняли, будто он притворился больным во время суда над Сократом. Но все рассказы из того времени свидетельствуют, напротив, о мужественной защите учителя пред народом; в этих рассказах упомянуто даже о яростном крике сборища на Платона; и собственное его отвращение к народному правлению во многих местах сочинений выражает его личное жгучее негодование. Прямодушный почитатель справедливости и чести, уже по самой своей природе он был до того человеколюбив, что по кроткой снисходительности не хотел бы лишить простолюдина и некоторых его невинных суеверий. Прибавьте к этому его верование, что дар поэзии, пророчества, высокого провидения проистекают от умудренности, независимой от человека, но что эти чудеса совершаются небесным наитием. Воссев на своего крылатого коня, он проникает через области мрака, посещает миры, неприступные для плоти; видит страждущие души, внимает приговору судей, налагающему на них кару переселений; видит Судьбы, с прялкой, и ножницами, и слышит предопределенный шум их веретен.
И между тем осмотрительность никогда не покидает его. Так и кажется, что он прочел надпись на вратах Вузирисова храма:
С какою умеренностью и самообладанием сдерживает он свои громы в момент их раскатов! Как добродушно дал он и царедворцу, и простому гражданину оружие против философских школ: «Философия — вещь очень приятная, когда обходишься с нею с приличною скромностью; но если сойдешься с нею короче, чем бы следовало, она портит человека». Конечно, мог быть щедро великодушен тот, кто, утвердившись в своем солнцеподобном средоточии, и с таким протяжением зрения, сохранял безоблачную веру. Ясны и точны его убеждения, ясна и точна его речь. Он смеется над сомнением, он шутит с ним, рисует, играет словами, и вдруг раздается изречение, потрясающее землю и море: «Следовательно, Калликс, я вполне убежден на этот счет и помышляю о том, как представить пред судиею душу свою в состоянии здравом, неповрежденном. Потому, пренебрегая почестями, которые ценит большинство людей, и устремляя глаза на истину, я действительно должен стараться жить сколь возможно добродетельно и таким же образом умереть, когда настанет смерть моя. И всеми силами, находящимися во мне, зову я других людей, зову и тебя, Калликс, на эту борьбу, которая, верь ты мне, превышает все прочие здесь сражения». Дивная важность такого убеждения прорывается не промежуточно, для подтверждения или отрицания толков беседы; нет, она льется потоком света.
И заслуживает большего вероятия человек, который к наилучшему образу мыслей присоединяет соразмерность и равенство всех своих способностей! Люди по нем могут судить, какова польза их собственных провидений света, мыслей, внезапно их посещающих, и какую должно придавать им цену. Безукоризненно здравый смысл служит ему ручательством и руководством при истолковании вселенной. Он разумен, как бывает вообще разумен поэт и философ; но преимущественно перед ними он обладает могучим, всепокоряющим искусством примирить свою поэзию с земным правдоподобием: он умеет навести мост от городских улиц до Атлантиды и никогда не пренебрегает постепенностью. Будь бездна, с одной стороны, обаятельна, сколько угодно, — подымаясь с долины на гору, он удержит свою мысль на скользкой покатости.
Он постиг факты первостатейные. Простертый на земле, закрыв глаза, он приносил поклонение Неизмеримому, Неисчислимому, Неизведанному, Неизреченному. Он называл его Верховным Естеством и всегда готов был доказывать, как, например, в «Пармениде», что это Естество превосходит пределы нашего разумения. Никто из людей не сознавал с такою полнотою Неизглаголанного. Но, отдав, как бы от лица человечества, поклонение Беспредельному, он выпрямлялся и, снова, от лица человечества, утверждал: «Однако многое можно познать в природе». То есть, воздав, во-первых, по духу Азии, честь и поклонение — океану любви и могущества, превосходящему и образы, и знание, и волю — Ему, Благому, Единому, — теперь, освеженный и укрепленный этою данью благоговения, он снова возвращался к врожденному побуждению европейца, — а именно к потребности просвещения и восклицал: «Однако многое можно познать в природе!» Да, многое, потому что, получив бытие от одного, все видимое имеет к нему отношение. Это — чаша весов, и соответственность земли к небу, материи к духу, части к целому — вот наше руководство. Как есть наука о звездах, называемая астрономией, количествах, называемая математикой, о свойствах веществ — химией, так есть и наука из наук я назову ее Диалектикою, с помощью которой Разум различает ложное и истинное.
Все высшие науки — математика, астрономия — похожи на состязателей бега: схватят данный приз и не знают, какое сделать из него употребление. Диалектика объясняет его: «Природа хороша, но разум лучше; как законодатель выше законоприемлющего».
Платон возвестил человеческому роду возможность уразуметь; возвестил благо познать духом творца природы. Я приношу вам радость, о сыны людей! Знайте, что истина всегда благотворна, что мы имеем надежду отыскать то, что должно составлять истинную суть всего видимого. Бедствие человека заключается в удалении от лицезрения Естества и в натиске разнородных предположений. Верховное добро — вот существенность; всякая добродетель, всякое блаженство зависят от познания этой сути. Мужество есть не что иное, как познание: высочайшее счастие, могущее выпасть в удел человеку, состоит в том, чтобы под руководством своего
Лучший пример вспомогательных сил человеческой природы находится в разговоре Сократа с Феагесом, желавшим сделаться его учеником. Сократ прямо объявляет, что если некоторые исполнились мудрости от беседы с ним, то они обязаны этим не ему и не его содействию, но что они просто стали мудрее во время пребывания с ним, по причинам ему неизвестным: «Потому, — прибавляет Сократ, — что он (его демон) недоброжелателен ко многим; и мое сообщество не благотворно для тех, кому противится мой гений, так что и мне становится невозможно жить с ними. С иными людьми он не возбраняет мне сообщаться, а между тем, моя беседа ни к чему им не служит. Таково-то, о Феагес, сближение со мною. Если будет угодно Богу, ты сделаешь большие и быстрые успехи и не сделаешь никаких, если. не угодно ему. Рассуди же сам: не лучше ли тебе обратиться к кому-нибудь из тех, кто имеет способность доставлять пользу своим преподаванием, тогда как я то доставляю ее, то нет — как случится». Другими словами это значит: «У меня нет системы. Я не могу за тебя поручиться. Ты будешь тем, каков есть. Если между нами есть сочувствие, наши беседы будут невыразимо пленительны и прибыльны для тебя; если же нет его, твое время пропадет даром, а мне ты только надоешь. Я покажусь тебе глупым; молва обо мне ложною. Далеко выше нас и вне твоей или моей воли заключается тайна влечения или тайна оттолкновения. Все доброе, доставляемое мною, — магнетизм взаимности: я поучаю, не задавая уроки, а занимаясь своими обыкновенными делами».
Это приводит нас к той личности, которую Платон поставил средоточием своей Академии, сделав ее орудием для обобщения всех главных пунктов своего учения. Исторические факты, касающиеся этой личности, — личности Сократа, — теряются в сиянии ума Платона. Сократ и Платон неразлучны, как двойные звезды. Первый своими гениальными чертами еще раз представляет нам наилучший пример совместимости разнородностей, которая составляет неотразимое могущество второго. Сократ был человек смиренного, но довольно порядочного происхождения, самого обыкновенного быта и образа жизни; его некрасивая наружность вызывала остроты других тем скорее, что знали: смышленый и веселый грубиян сам не останется в долгу. Актеры передразнивали его на сцене, горшечники вылепляли его непригожее лицо на глиняных кружках. Он был малый хладнокровный; и к своему равнодушию и шутливости присоединял полнейшее понимание каждого своего собеседника, которого вовлечет в прение и непременно поразит. Молодые люди без ума любили Сократа и приглашали на свои пиры, на которые он являлся потолковать, что безмерно ему нравилось. Он мог пить сколько угодно и, оставив всю компанию под столом, уходил с совершенно свежею головою начинать новый толк с другим, неохмеленным собеседником. Одним словом, он был то, что деревенский народ называет
Чрезвычайно бедный, но закалив себя, как воин, он в точном смысле слова питался хлебом и водою или несколькими оливками, кроме тех случаев, когда его приглашали. С простотою квакера, с практическою мудростью Франклина, умеренный, как никто, он почти ничего не издерживал на себя: носил летом и зимою одно верхнее платье за недостатком другого, нижнего; ходил босоногий, и время от времени возвращался в свою мастерскую ваять, хорошо или худо, статуи на продажу, чтобы доставить себе любимое удовольствие после, на досуге, толковать по целым дням с самыми изящными и самыми образованными афинскими юношами.
Эти разговоры сделались его исключительным наслаждением; он завязывал их под притворным предлогом совершенного незнания и осаждал и побеждал всех щеголей-философов Азии, Малой Азии и Греческих островов. Никто не отказывался побеседовать с ним: он такой честный, и, право, любопытно познакомиться с человеком, который приходил в совершенное замешательство, лишь только промолвит не истину; но который приводил в совершенное замешательство и других, когда подтверждал их ложное мнение, и между тем, чрезвычайно радовался своим и их смущением, потому что, по его убеждению, самое важное, самое горшее зло, могущее постигнуть человека, состоит именно в ложном понятии о том, что справедливо и что несправедливо.
Каков бы ни был этот простак-старина со своими длинными ушами, молва шла, что раз или два во время войны с Виотиею своим присутствием духа он прикрыл бегство афинского войска. Рассказывали также, что прикинувшись сумасшедшим, он имел твердость в одном заседании городского управления один возвысить свой голос против голоса целого народа, который едва не растерзал его.
Впоследствии, оказалось тоже, что этот вечный балагур, забавлявший своими странными повадками, проказами и простодушием молодых патрициев, тогда как изречения его мудрости и остроумия ежедневно разносились повсюду, был прям и честен с непобедимостью его логических выводов, что он нимало не был помешан, но что под покровом этого вымысла он был страстным поклонником своих религиозных верований.
Обвиненный пред судилищем в ниспровержении народной религии, он провозгласил бессмертие души, наказания и награды жизни будущей; отказавшись отпереться от своих слов по прихоти народного правления, он был приговорен к смерти и заключен в тюрьму. Сократ в тюрьме снял позор с этого места наказания, которое не могло быть темницею, пока он был в нем. Критон подкупил тюремщика, но Сократ не хотел выйти из тюрьмы обманом. «Каковы бы ни воспоследовали бедствия, нельзя ничего предпочесть правде. Ее голос внятен мне, как звук труб и литавров, и я глух для всего, что вы говорите мне». Величие этой тюрьмы, величие огласивших ее слов Сократа и эта выпитая цикута — одно из самых драгоценных событий в истории мира.
Редкое сочетание, и притом в безобразном теле, балагура с мучеником, уличного или рыночного говоруна с бесподобнейшим праведником, где-либо известным по истории тех времен, поразило Платона, умевшего давать цену таким противоположностям, и он поместил это лицо на первом у себя плане, как наилучшего распределителя умственных сокровищ, которые ему предлежало обобщить. Счастлива для обоих — для Эзопа черни и для сановитого ученого — была эта встреча: она сделала бессмертными их обоюдные способности. Дивный синтез характера Сократа выказывается перемежаясь с синтетическим духом Платона. Кроме того, Платон мог прямо и без всякой зависти опираться на признанный ум и вес Сократа, которому, вероятно, он многим обязан; заслуги же Учителя получили свою главную ценность отсовершенства искусства ученика.
Слава Платона основана не на превосходстве силлогизма, ни на художественном изложении учения Сократа, ни на той или другой великолепной теме, как, например, бессмертие души. Он более чем знаток, чем ученый, или математик, или мудрец, которому вверено то или другое особенное представительство. Он являет собою редкое преимущество ума, а именно могущественный дар поставлять каждый факт на последовательную высоту и через то обнаруживать в каждом из них залоги дальнейшего развития. Развитие — естественная принадлежность мысли: оно такая же органическая сущность. Ум не создает то, что он усматривает, точно так же, как зрение не создает розу. Это развитие или расширение мысли обостряет духовное зрение там, где для обыкновенного глаза уже смыкается горизонт, и это второе зрение усматривает, чта продленные линии законов тянутся во все направления.
Признавая за Платоном заслугу провозвестия подобных дум, мы признаем его человеком полного развития; человеком, который к изучению видимого приложил всю гамму и внешних чувств, и постижения, и разума. Строгий чтитель определительности, Платон любил беспредельность; он видел, какой придаток силы и благородства проистекает собственно из истины, собственно из добра; со стороны разума человечества он воздал подобающую честь неизмеримой душе, и воздал ее достойно разума. Тогда он сказал: «Способности наши уносятся в бесконечность, и оттуда возвращаются обратно в нас. Мы можем определить весьма малое; но есть один факт, который упустить из виду все равно, что совершить самоубийство. Все созданное находится на лестнице и идет все выше и выше, откуда бы ни было начало. Все созданное есть символ; и то, что мы называем выводом, есть только новое начинание».
И каждая мысль Платона носит на себе отпечаток такого восхождения: излагая в «Федре» учение о красоте, пленительной очаровательнице, изливающей своим появлением радость, восторг и упование во вселенной, — а в некоторой степени, она проявляется в каждом предмете, — он говорит, что есть другая красота, настолько превосходящая красоту видимую, насколько эта превосходит хаос; эта красота — мудрость, скрытая от удивительного органа нашего зрения, но которая, если бы мы могли ее увидеть, восхитила бы нас совершенством своей существенности. Так и в «Пире» он поучает в том же духе, — теперь всемирно усвоенном и поэтом, и проповедником, — что земная любовь есть зачаток и отдаленный символ обожания души к тому необъятному океану красоты, которая существует и манит душу. Вера в Божественное никогда не покидает помыслов Платона; она составляет предел каждого его догмата. Он всюду стоит на пути, которому нет конца и который беспрерывно огибает всю вселенную. Поэтому каждое его слово служит истолкованием мироздания. Все, на что он не посмотрит, являет свой второй смысл и дальнейшие, последующие значения.
Он постигнул и происхождение из противоположностей: смерть возникает из жизни, жизнь из смерти — закон, по которому тление есть возрождение. Он уследил и то, что малое содержится в большом, большое в малом, заключая о государстве по гражданам, о гражданах по государству, так что вводит в сомнение, не есть ли его устав «Государства» аллегория воспитания одной души? Его превосходные определения идей, времени, формы, фигур, линий не уступают определениям добродетели, мужества, справедливости, воздержности; все его апологи, к которым он охотно прибегал: Пещера Трофония; Перстень Гигеса; темпераменты — золотые, серебряные, железные и медные; видения Аида, Судеб и проч. — напечатлеваются на человеческой памяти, как знаки Зодиака. Его взор лучезарен, как солнце; его душа светоносна. Он верил в прирожденные воспоминания; он ясно провидел закон возмездия или возвратности; закон, обусловливающий свершение правосудия по всему протяжению вселенной, и разделял убеждения Сократа в том, что верховные законы, правящее