Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Нравственная философия - Ральф Уолдо Эмерсон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но, скажут мне, поступив таким образом, вы огорчите своих близких. Конечно, не могу же я, однако, закабалить и себя, и все силы моего духа из опасения потревожить их чувствительность. Притом на всех людей по временам находит рассудок, в такие минуты они ясно понимают, что добро, что истина, и в такие минуты я жду от них не только моего оправдания, но и подражания моему примеру.

И действительно, почти богоподобен должен быть тот, кто, отвергнув побуждения и причины, по которым обыкновенно действует человечество, решается иметь доверие к самому себе. Высока должна быть душа, тверда воля, ясен взгляд у того, кто может заменить себе общество, навыки, постановления и довести себя до того, чтобы одно внутреннее убеждение имело над ним ту же силу, какой клонит других железная необходимость.

Но, глядя на теперешний дух общества, нельзя не убедиться в необходимости этого правила. Нервы и сердце человека высохли, и все мы стали робкими, оторопевшими плаксами. Мы боимся правды, боимся счастья, смерти, боимся один другого. Много ли есть в наш век личностей великих, доблестных? Нет, нет между нами ни мужчин, ни женщин, способных дохнуть обновлением на нашу жизнь, на наш общественный быт. Большая часть людей нам современных оказываются до того несостоятельными, что они не в состоянии удовлетворить своим собственным потребностям; их самолюбивые притязания стоят в разительной противоположности с их действительным могуществом, которое со дня на день хиреет и оскудевает. Все мы — ратоборцы гостиных, и когда нужно сразиться с судьбою, мы благоразумно обращаемся вспять, не понимая, что в таком-то именно бою и крепнут силы.

Нашим молодым людям не посчастливится первая попытка, и они впадают в уныние; не повезет с первого шага новичку-купцу, и добрые люди твердят: он разорился! Если самый дивный гений, когда-либо учившийся на школьных скамейках, не имеет через год после учебного курса порядочного места в Бостоне или в Нью-Йорке, то и приятелям его, и ему самому уже чудится, что следует опустить крылья и горевать во всю остальную жизнь. О, да явятся среди нас твердые духом, которые растолковали бы людям, что в них есть множество данных и множество средств и что с доверием к себе в них обнаружатся новые возможности и силы! Да научат они нас, что человек есть слово, сделавшееся плотью; слово, назначенное для врачевания ран, нанесенных человечеству разными учреждениями, обычаями, книгами, идолопоклонствами!

С этой точки зрения нетрудно усмотреть, как большее доверие к себе и взаимная почтительность к божественности человека могут произвести самые важные перевороты во всех людских отношениях, занятиях, должностях, как могут измениться их образ воспитания, склад жизни, способы располагать имуществом и все условия их частных и корпорационных сближений; и цели их деятельности, и отвлеченные изыскания, и самая сущность их религии.

К слову о религии; посмотрим, в чем, по большей части, состоят молитвы людей и что такое молитва? Молитва есть доступ в бесконечность; она должна испрашивать у Бога даровать душе новую доблесть, поддержать, окрылить ее силою неведомою, неземною; молитва совокупляет видимое с невидимым, обыденное и знаемое с дивным и сверхчувственным. Молитва — это обзор всех событий жизни с высочайшей точки зрения, это одинокая беседа души, погруженной в созерцание и восторг от дел своего Создателя; души, согласной с Ним в духе и исповедующей, что всякое. Его даяние благо и всяк дар совершенен. Но просить себе молитвою такую-то особую утеху, вне добра вечного, — недостойно человека; но смотреть на молитву, как на орудие к достижению той или другой житейской цели, — низко и постыдно. Такая молитва есть доказательство раздвоения, а не единения внутреннего сознания с законом естества, потому что человек, слившийся воедино с Богом, радостно отрекается от своей личности: возвышение духа сопровождает его и возбуждается на каждом шагу. Лодочник при всяком напоре на весло, земледелец пред началом работы, испрашивая благословения свыше, произносят молитву настоящую, понятную для всего созданного, хотя их цель кажется маловажною и одностороннею.

Другой род ложных духовных вспомогательств составляют наши соболезнования и изъявления участия; в них виден недостаток самоуверенности и недуг воли. Сожалейте о постигшем его бедствии, если вы тем облегчаете страждущего; или принимайтесь бодро за дело и исправляйте причиненное зло. Но наше сочувствие также трусливо, как и наши сожаления. Мы стремглав бежим к тому, кто плачет, — часто из-за пустяков, — потом садимся и громким кликом сзываем к делу утешителей каких ни попало, тогда когда следовало бы наставить его на путь истины и оздоровления хорошими электрическими ударами и тем восстановить снова деятельность его души. Тайна всех удач заключается в бодрости духа. Благословен богами и людьми человек, имеющий к себе доверие. Все двери растворяются пред ним настежь, о нем говорят на всех языках, его венчают все поэты, сердца всех несутся к нему навстречу потому именно, что он может обойтись без всего этого. Мы ревностно и щедро сыплем ему хвалы за то, что он шел своею дорогою и пренебрегал нашим одобрением. Боги любят того, кого возненавидит толпа.

Наши молитвы и соболезнования доказывают недуг воли; по немощи же разума мы слишком крепко полагаемся на то, что нам внушит чужой ум, более самобытный и деятельный. Явится какой-нибудь Локк, Лавуазье, Бентам, Шпурцгейм, подчинит множество людей своей классификации и — увы! своей системе. Чем глубже лежит его мысль, чем многочисленнее разряд предметов, затронутых им и поставленных под уровень понятий ученика, тем заманчивее кажется его система. Ученик с восхищением гнет все на свете под вновь изобретенную терминологию, и точно, на время, он многим обязан учителю, развившему своими сочинениями его мыслительные способности. Но для скольких ограниченных голов классификация становится идолом, концом из концов, а не средством скоро истощаемым; за пределами своей системы их глаз перестает видеть и дальний небосклон, и беспредельность вселенной. Им становится невозможным вообразить себе, чтобы вы, незнакомый с их системою, могли тоже иметь глаза, видеть ими далеко и ясно, и они заключают, что вы, вероятно, поживились лучом их света, не замечая того, что свет незаходимый, вечно юный, чудодейственный горит над миром, как в первый день сотворения и поглощает в своем сиянии все преходящие школы и системы.

Благодаря недостатку самобытного развития еще держится страсть к путешествиям и идольское поклонение Греции и Италии. Я не восстаю против путешествий, предпринимаемых для наук, искусств или образования; я желал бы только, чтобы прежде чем пускаться в дальние края, вы установились бы в самом себе и осмотрелись вокруг себя. Тот же, кто путешествует с целью рассеяться и для того, чтобы взглянуть вскользь на предметы, которые он с собою не унесет, тот убегает от самого себя, старается на первых порах молодости, и его ум, его воля делаются развалинами, такими же дряхлыми, как развалины Фив и Пальмиры. В часы трезвого уразумения мы сознаем, что долг наш там, где мы, что приятные спутники и услады даются нам своевременно, без нашего домогательства, и что нам не годится кидаться за ними в погоню.

Страсть к путешествиям есть признак глубокой порчи, закравшейся в наши умственные способности. Наш разум сбит с толку, образ же нашего воспитания еще более мечет его туда и сюда; оттого и ум гоняется у нас за тем и за другим, хотя тело поневоле сидит дома. Мы принимаемся тогда подражать отдаленному, чужеземному; по этим образцам пьем, едим, строим себе дома, перенимая вкусы, мнения, дух народов иностранных, времен прошлых, с раболепством служанки, следящей глазами за госпожой.

Поверьте мне, душа, одна душа создала искусства, где бы они ни появлялись. Художник находил свои образцы не в дали, а в собственном своем духе, прилепляясь мыслью к задуманному труду и сообразуясь с условиями, которые надлежало соблюсти. Напирайте на самого себя, не подражайте никому! Придет тот час, когда вам возможно будет выказать дар, вам свойственный, во всей силе сосредоточенной целою жизнью, посвященною на его образование; тогда как даром перенятым вы пользуетесь на миг, и пользуетесь им наполовину. Где тот профессор, который образовал Шекспира, Франклина, Бэкона, Вашингтона, Ньютона? Изучение Шекспира сделает ли из меня второго Шекспира? Между тем как принявшись за дело, мне сродное, без излишней дерзости и самонадеянности, я могу придумать для его исполнения такую сноровку, которая, несмотря на различие, не уступит той, что облегчила Фидию ваяние, египтянам зодчество, Данту его поэзию. С другой стороны, если я вполне понимаю то, что говорят родоначальники мысли, без сомнения, и я имею способность отвечать им с тою же силою слова. Вселитесь в животворные области простоты и благородства, повинуйтесь своему сердцу, и еще раз воссоздадите вы угасшие миры красоты и стройности.

Как нет ничего самостоятельного ни в нашем богопочитании, ни в воспитании, ни в изящных искусствах, так нет ничего положительного и в духе нашей общественной жизни. Весь свет хвалится прогрессом человечества, и никто нейдет вперед. Тоже самое заметно и в обществе: зайдя далее в одну сторону, оно отступает с другой; прогресс его мнимый, оно только хвастается за беспрерывные перемены: варваризм и образованность, роскошь и наука, — все это различные положения, а не коренные улучшения. Сверх того, каждое подобное приобретение сопряжено с некоторым лишением; общество обогатится, например, новым открытием, а между тем утратит некоторое свойство, врожденное в каждом из нас. Какая разница между американцем, прекрасно одетым, пишущем, читающем, думающем, имеющем в кармане часы, карандаш, банковый билет, и обитателем Новой Зеландии, нагим владельцем одной палицы, рогожи и спящем, где случится! Но сравните здоровье этих двух людей, и вы увидите какого врожденного первостатейного преимущества лишился белый человек. Если верить путешественникам, рана дикаря, просеченного топором, заживает в день или два, тогда как такая же рана спровадит белого в могилу.

Образованный человек имеет экипажи, но едва владеет своими ногами. У него прекрасные женевские часы, но ему не узнать времени по солнцу; он купит астрономический календарь и, полагаясь на то, что найдет в нем все нужное, не сумеет отличить ни одной звезды на небе, не подметит ни весеннего, ни осеннего равноденствия, и все великолепные знаки зодиака не находят ни малейшего отражения на его мысли. Разумный человек всегда приходит назад к тому, что собственно необходимо для человека. Художества, открытия и изобретения суть только наружные вывески такого-то времени и не придают мощи человеку. Вред механических усовершенствований притупляет их пользу: Гудсон и Беринг, со своими простыми рыбачьими лодками, превзошли Парри и Франклина, чьи суда вмещали все пособия наук и художеств. С одною подзорною трубкою Галилей усмотрел целый ряд таких великолепных фактов, что все последующие открытия немного пред ними значат, а Колумб достиг Нового Света на самом дрянном корабле.

Еще вопрос огромные собрания книг— плодоносны ли они для ума? Общества страхований уменьшают ли бедственные случаи? Не променяли ли мы на внешнюю утонченность нравов большое количество внутренней энергии? А установив чин и обряды Богослужения, много ли поддерживаем его пламенным, бестрепетным духом? В секте стоиков каждый был стоик, но между христианами всякий ли христианин?

В законах нравственного порядка нет уклонений, точно так же, как нет их в физических законах тяготения и быстроты движения: прогресс человеческого рода не зависит от времени. Все знания, все искусства, все философии и секты XIX столетия не произведут людей выше «великих людей Плутарха». Тот, кто по духу сродни Фокиону, Сократу, Анаксагору, тот, не называясь их именем, остается просто сам собою и в свою очередь делается главою новых последователей.

По недостатку доверия к себе люди с величайшим тщанием поддерживают раз установившийся порядок: гражданский, учебный, религиозный; из боязни, чтобы удары, нанесенные этим учреждениям, не отозвались на их собственности; они до того опираются на внешность предметов, что на самый прогресс души человеческой, выражаемый в гражданственности, в просвещении и богопочтении, смотрят как на оплот своих владений. Их уважение измеряется богатством того и другого, а не внутренним достоинством человека. Но человек истинно просвещенный стыдится своих владений, своих капиталов, из уважения к своему. Еще более ненавистно ему его богатство, если оно досталось случайно, по наследству, в подарок или через преступления предков; он чувствует тогда, что оно не имеет с ним тесной внутренней связи, но держится в его руках, покамест не нашелся еще на него вор, или не похитила его революция.

Но по самому существу своему человек обязан приобретать, и его приобретения должны быть так жизненны и прочны, что никакие революции, правительства, толпы, бури, пожары и банкротства не могли бы потревожить его и чтобы такая собственность, где бы он ни находился, всюду имела силу обновления. «Будь покоен, — говорил Калиф Али, — твоя судьба ищет за тебя; так не пускайся же вдогонку по ее следам». Зависимость от благ, нам чуждых, внешних, доводит нас до рабского почтения многочисленности. Политические партии навалом являются в собрания: Ура! ура! вот уполномоченные Эссекса, — демократы Нью-Гемпшайра, — виги Мэна! — каждый молокосос приободряется, примкнув к сторукой и к стоóкой толпе. Таким же образом составляют и реформаторы собрания из своих соумышленников: обсуждают и решают полчищем.

Нет, не при таких условиях, о друзья мои, Господь удостоит прийти и вселиться среди вас, — не при таких! А на основании, совершенно противоположном, — это тогда, когда человек отвергает гнилые, внешние опоры и, ничего не прося от людей, среди беспрестанных колебаний остается несокрушимым столпом окружающего. Человек, верьте мне, есть существо многозначащее, и тот, кто знает, что могущество заключается в душе, что он слаб, когда ищет силы вне себя, и, заметив это, неуклонно предастся идее, его одушевляющей, — то, обуздав и тело, и дух, делается властелином, идет прямо и свершает чудеса. Он похож на человека, который, стоя на своих ногах, естественно сильнее того, который опрокинулся головою вниз.

Поступайте так же и с тем, что называют счастьем; много у него поклонников и гонцов: подержат его в руках и потеряют при обороте колеса. Не увлекайтесь такими преследованиями, они противозаконны; держитесь только правила причины и следствия, — вот, исполнители Божественной воли. Добывайте себе все трудом и волею, этим налагаются оковы на колесо случая, которое навсегда покатится вслед за вами. Торжество вашей партии, понижение и возвышение биржевого курса, выздоровление от болезни, возврат отсутствовавшего друга, то или другое обстоятельство радуют вас, и вы начинаете надеяться, что для вас готовятся дни счастья. Не надейтесь — не сбудется! Никто не умиротворит вас, кроме вас самих, и ничто не удовлетворит, кроме торжества ваших убеждений.

Благоразумие

Какое имею я право писать о благоразумии? У меня его не то мало, не то состоит оно во мне в положении чисто отрицательном. Все мое благоразумие заключается в том, чтобы избегать неприятностей или же идти наперекор им, а не в том, чтобы выдумывать отменные руководства и правила. Я не обладаю тайною ловко держать себя и любезно извернуться при виде сделанного мне зла. Нет у меня и умения мудро распоряжаться деньгами, домоводством; и кто только взглянет на мой сад, то немедленно сообразит, что не мешало бы мне развести другой. Однако я люблю положительность, ненавижу нерешительность и людей, не имеющих ясного, дальновидного взгляда. Следовательно, мое право писать о благоразумии совершенно то же, какое я имею толковать о поэзии, о святости. Мы пишем по влечению, и прямому, и противоположному, а не вследствие собственной опытности, и часто описываем свойства, которых у нас нет.

Итак, начнем о благоразумии!

По моему мнению, благоразумие есть добропорядочность внешних чувств; изучение наружного, видимого. Это самое объективное действие нашей души; это — божество, промышляющее о животном. Благоразумие обращается с миром физическим по законам мира физического; подчиняясь им, оно охраняет здоровье телесное, бодрость же духа охраняет оно своим повиновением законам духовным. Мир внешних чувств есть мир призрачный; он существует не сам для себя, но он облечен характером символа. Похвальное благоразумие, или знание внешности вещей, сознает соприсутствие других законов; оно понимает, что его радение второстепенно и что его блюстительность относится к оболочке, но не к самому сердцу предметов. Благоразумие, отчужденное от других качеств, есть ложное благоразумие. Оно законно лишь в смысле естественной истории воплотившейся души, лишь в своей должности развивать пред нею многоценный свиток законов природы под тесным небосклоном ее внешних чувств.

Степени для успешного ознакомления с миром бесчисленны; для настоящего нашего обзора достаточно обозначить их три. Есть такой род людей, который живет только ради пользы символа; в этом отделе богатство и здоровье почитаются наиважнейшими благами. Другой разряд, повысившись над предыдущими торгашами, прилепляется к красоте символа: сюда относятся естествоиспытатели, ученые, поэты, художники. Третий отдел всем своим бытием уже переступает за черту красоты символа и поклоняется самой сущности, для которой символ служит только отражением: это люди мудрые. Первые имеют толк, вторые — вкус, третьи — духовное провидение. Много уходит времени, пока человек добирается до вершины лестницы; но, достигнув ее, он проникает смысл символа и наслаждается им вполне. Око его отверзается для красоты нетленной, и если он водрузит шатер свой на священной и светоносной вершине видимой природы, уже не житницы, не дома примется он там строить, но возблагоговеет пред величием Творца, которое провидится ему с лучезарностью солнца, через каждую скважину, каждую расселину.

Наш свет переполнен поступками и пословицами, внушенными благоразумием унизительным, обожающим одну материю, как будто в человеке нет ничего другого, кроме ушей, нёба, носа, глаз и пальцев! Как будто единственное назначение благоразумия состоит в спросе: А выпечется ли из этого хлеб? Благоразумие такого рода, — точь-в-точь та болезнь, которая утолщает кожу до того, что уничтожает этим все прочие органы тела. Развитие же духа, удостоверяя нас в высоком начале видимого мира и устремляя человека к совершенству, как к высшей цели его назначения, низводит все остальное: здоровье, богатство, земную ли жизнь — на степень средств. Подобное развитие доказывает, что благоразумие не есть какая-то особенная добродетель, но только имя, которое принимает мудрость в своих отношениях к телесному составу и к его потребностям. И потому всякий вполне образованный человек и думает, и говорит, что богатство, вес общественный и гражданский, сильное личное влияние, увлекательная и неотразимая ловкость, имеют значение чрезвычайно важное, как свидетельства могущества духа. Но если такой человек видит, что его собрат потерял равновесие, что он мечется во все стороны за делом или за удовольствием из одной страсти что-нибудь делать и как-нибудь веселиться, то он заключает, что такой собрат еще может быть звеном или колесом в механизме всемирном, но что сам по себе он развит еще недостаточно.

Дрянное благоразумие, не ищущее ничего далее своих пяти чувств, есть божество глупцов и трусов. Над ними подшутила сама природа, и их-то по преимуществу и литература, и комедия избирают целью своих насмешек. Но законное благоразумие ставит пределы чувственности вследствие своего знания мира внутреннего, действительного. Нам стоит только раз приобрести это знание и определить своей длительности и своему времяпровождению место, им соответствующее, чтобы каждое заявление нашего внимания к условиям физического мира получило вознаграждение. Потому что бытие наше, которое, по-видимому, находится в такой зависимости от природы внешней, от солнца, от луны, от перемены времен года, но которое, однако, осваивается и обживается во всяком климате, — это бытие, всегда готовое на добро и на зло, пристрастное к роскоши, избегающее холода, голода и досадной уплаты долгов, оно тем не менее вычитывает все свои первые уроки — помимо открытых скрижалей природы — в своем внутреннем мире ощущений и сознаний.

Благоразумие не пойдет наперекор природе и не станет спорить о том, зачем она такая, а не другая; оно принимает ее законы, так как они есть, в ее условиях, подходящих с наилучшею соответственностью к естеству человеческому. Благоразумие чтит пространство, время, сон, телесные потребности, закон полярности, роста, смерти. Оно убеждается, что солнце и луна, эти всем известные формалисты небесной тверди, совершают свои суточные и годовые круговращения для того, чтоб очертить пределами и законами времени человека, это вечно уклоняющееся существо, что его со всех сторон облегает упорная, неподатливая материя, никогда не отдаляющаяся от своей химической рутины, что человек живет на шаре, насквозь проникнутом, везде и повсюду окруженном уставами природы, и что на своей поверхности этот шар размежеван на гражданские участки и владения, которые налагают стеснения и ограничения на каждого из его временных обитателей.

Прекрасны законы времени и пространства! Ниспровергая их, по невежеству и непониманию, мы открываем за ними мрачные вертепы и опасные логовища. Пошарьте в улье неосторожными руками, и вместо меда вы вызовите на себя рой пчел. Человек обязан в точности ознакомиться с обыденными вещами, из которых слагается наша жизнь. У него есть руки — пусть ими касается и осязает; у него есть глаза — пусть ими смотрит, измеряет. Самые слова и поступки хороши тогда, когда сказаны и сделаны вовремя. Как гармонирует с ясным июньским утром чиркание косы о точильный камень! Но как уныл этот звук в глухую осень, в руках запоздалого косаря! Люди ветреные, непредусмотрительные, всюду опаздывающие или являющиеся невпопад, портят гораздо более, нежели свои дела: они портят нрав тех, кто имеет с ними дело.

Сколько людей, преданных науке и умозрению, заставляют нас краснеть от двусмысленности своей жизни! Посмотрите на этого ученого: он превосходен, когда в нем действует побуждение, которое выше благоразумия; но в случае, где необходим здравый смысл, он нестерпим. Вчера Юлий Цезарь едва приходился ему по плечо, сегодня он валяется на свалке, жалостнее Иова. Вчера, облитый сиянием мира горнего, мира ему привычного, это был первый из первых; сегодня пришла нужда, постигла хворость, и он прибегает к похвальбе, он рисуется, потому что верно уж никто другой не станет его чествовать в теперешнем виде. Он похож на тех потребителей опиума, что шатаются по константинопольским базарам, иссохшие, пожелтевшие, оборванные, отупевшие, до того часа, как откроются лавки. Настанет вечер, они проглотят свою порцию и делаются покойны, оживленны, почти вдохновенны. И пред кем из нас не пронеслась трагедией безрассудная растрата сил у людей с гениальными способностями, которые потом целые годы маются в нужде, в лишениях, и — гиганты, заколотые булавками, клонятся долу, оскудевшие, оледенелые, не принеся своих естественных плодов.

Мы выдумали очень громкие слова, для того чтобы прикрывать нашу чувственность; но никакой талант в мире не может облагородить, привычек невоздержания. Даровитые люди делают вид, что нарушение чувственных законов считают пустяками в сравнении со своим благоговением к искусству; но искусство вопиет за себя и уличает их, что никогда не наставляло ни на разврат, ни на кутеж, ни на наклонность собирать жатву там, где ничего не было посеяно. Искусство их умаляется с каждым понижением нравственности, умаляется от каждой погрешности против здравого смысла. Пренебреженные основы мстят своим хулителям, и пренебрегавший малыми вещами погубит себя еще несравненно малейшими. Гётев «Тасс» не только превосходный исторический очерк, но и настоящая трагедия. Бедствия тысячи людей, угнетенных и умерщвленных каким-нибудь извергом Ричардом III, по моему мнению, не причиняют таких страданий, как эти страшные раны, которые обоюдно наносят один другому Антонио и Тасс. Оба, по-видимому, полны прямодушия; только один просто и откровенно живет по правилам светской мудрости, тогда как другой, пламеневший всеми божественными чувствами, предается, однако, наслаждениям материальным, хотя бы и рад не подчиняться их владычеству. Вот страдание, которое испытываем все мы! Вот узел, который мы не в силах развязать! И то, что сбылось с Тассом, часто встречается в современных биографиях. Человек гениальный, пылкого темперамента, не щекотливый насчет законов чувственных, много позволявший и все себе извинявший, в весьма скорое время становится пасмурным, задорным, недотыкой, настоящим терновым кустом для себя и для других.

Но кто осмелится обвинять другого в неблагоразумии? Кто из нас благоразумен? Те, которых мы называем великими людьми, еще неблагоразумнее прочих. Есть, есть роковой разлад в ваших отношениях с природою; он исказил весь строй нашей жизни, он сделал к нам враждебным каждый из ее законов, и теперь эти законы природы побуждают, как мне кажется, все умы и все сердца водворить между нами новый лучший порядок Да, да, нам необходимо приступить со многими вопросами к высочайшей Мудрости, испросить Ее советов, и от Нее узнать — красота, гений, здоровье, составляющие теперь исключения, — не суть ли в своем основании всеобщее достояние человеческой природы? Нам незнакомы еще до сих пор ни свойства растений, ни свойства животных, ни законы физического мира, и, несмотря на нашу любознательность и склонность к этим предметам, все, их касающееся, подлежит еще догадкам и вымыслу. Возьмем другой пример: поэзия и благоразумие должны бы быть тождественны. Если бы эта тождественность существовала на деле, законодателем был бы поэт, и самое высшее лирическое вдохновение служило бы не поводом к укору и к оскорблению, а к обнародованию кодекса просвещения и гражданственности, к распределению трудов, занятий и назначения каждого дня. Теперь же эти свойства как будто непримиримо разлучены. Мы нарушили один закон за другим, стоим посреди развалин и, если где-нибудь случайно заметим совместимость разума с вдохновением, так считаем это чудом.

Красота должна бы быть принадлежностью каждого мужчины, каждой женщины, а между тем красота — редкость; точно то же можно сказать о здоровье и о крепости тела. А гений? Разве это Отвлеченность, а не воплощение? Разве не следовало бы ему быть не гением, одиноко стоящим, взявшимся Бог весть откуда, а, напротив, законным, гениальным сыном гениального отца, и каждому ребенку уже рождаться вдохновенным? Где же теперь гений без примеси и в каком младенце может он надежно сохраниться? Из одной учтивости называем мы гением полупроблески света; этим именем величаем мы талант, променянный на звонкую монету; талант блестящий сегодня для того, чтобы славно пообедать и славно поспать завтра, и посмотрите: повсюду человеческие общества находятся в руках — как их по справедливости называют — людей партий, а не людей божественных. Такие люди пользуются своим преобладанием для того, чтобы еще более утончить чувственные наслаждения, а не для того, чтобы вести против них открытую войну. Напротив того, истинный гений — аскет по природе, аскет, полный благоговения и любви. Прекрасные души смотрят на чувственные влечения как на немощь; они видят красоту в границах, которые их сдерживают, и в нравах, которые им противодействуют.

Так не лучше ли человеку покориться при первых наказаниях и горьких проучениях, которые не замедляет насылать ему природа с целью вразумить его в том, что он не должен дожидаться других благ, кроме плодов, выработанных собственным трудом и владычеством над самим собою? Конечно, и богатство, и пропитание, и климат, и общественное положение имеют свое значение, и мы должны сообразоваться с их справедливыми требованиями. Но пусть человек более смотрит на природу, как на свою верную, неотступную наставницу, и пусть ее совершенно правильный ход служит для нас мерилом наших уклонений. Некоторая доля мудрости непременно добудется из каждого поступка естественного и благонамеренного; время, рано или поздно, открывает нам цену самых простых фактов, таких, например, что не худо делать из ночи ночь, из дня день; не худо умерять свою расточительность и убедиться, что почти столько же нужно благоразумия для хорошего управления своим частным домом и хозяйством, сколько для управления целым государством. В этом смысле можно многое сказать в защиту оптимизма и указать на тихие струи радости и довольства, которые могут повстречаться вам и на улицах предместий, и в каждом укромном уголке этого прекрасного мира, пусть только человек остается верен раз постановленным законам, и удовлетворение его не минует. Есть гораздо более разницы между качеством, чем между количеством удовольствий, почти равном для каждого из нас, несмотря на их разнообразие.

Человек обязан ознакомиться и с благоразумием высшего разряда; он должен знать, что все в мире, даже самые пушинки и соломинки, подлежит законам, а не случайности; таким образом, и он пожинает только то, что посеял. Ему будут принадлежать плоды, взращенные его трудами; ему предоставлено достижение самообладания и его охранение от посягательства других, с которыми не следует завязывать отношений горьких и докучных, помня, что наибольшая выгода, доставляемая состоянием, есть все-таки независимость. Не должно пренебрегать и добродетелями второстепенными. Сколько из человеческой жизни тратится времени на ожидание! Сколько слов и обещаний оказываются обещаниями салонов, тогда как они должны бы быть непреложны, как судьба.

Мы не беремся в наших «Опытах» касаться основных законов какой бы то ни было добродетели, уединив ее от всего прочего. Природа человека симметрична; она не любит ни односторонности, ни крайностей. Благоразумие, доставляющее внешние блага, не должно быть предпочтительною наукою такого-то кружка людей, между тем как другой кружок посвятит себя изучению героизма, святости и т. п. Нет, этим различным свойствам необходимо примириться. Конечно, благоразумие имеет в виду время текущее, лица живущие, их быт, их собственность; но так как всякий факт имеет свой корень в душе, то и самое умение распоряжаться предметами видимыми проистекает из основательного знания их причин и начала, и потому добрый человек должен быть в то же время и человеком мудрым, и великий политик — человеком великого простосердечия. Всякое нарушение истины есть не только некоторый род самоубийства для души, свершающей это преступление, но оно есть притом удар кинжала в самое сердце человеческого общества. Ход событий превращает в разорительную дань самую прибыльную ложь, тогда как искренность оказывается наилучшею политическою мерою, потому что, вызывая откровенность, облегчает взаимные, обоюдные отношения и меняет сделку на дружбу. Имейте к людям доверие, и они будут доверчивы к вам; обходитесь с ними великодушно, и они проявят свою возвышенность с вами, хоть, может быть, по исключению и наперекор своим принятым правилам.

При обстоятельствах затруднительных и неприятных благоразумие заключается не в увертках и в побеге, но в мужестве. Кто хочет вступить в светлые области жизни, тот должен приковать себя к решимости прямо смотреть в лицо тому, что наводит на него страх, и страх снимется как рукой. Латинская пословица говорит: «в битве поражение начинается с глаза»; и точно: оробевший глаз чрезвычайно преувеличивает предстоящие опасности. Ужас, наводимый бурею, по преимуществу забирается в каюты и камеры, но матросы и кормчий безустанно спорят с нею, и их силы возобновляются в борьбе, пульс бьется ровно, как в майский солнечный день.

Истинное благоразумие тоже не дозволит нам вести вражду с кем бы то ни было. Мы часто отказываем в сочувствии и в короткости окружающему, но дождемся ли мы лучшего сочувствия, большей короткости? Жизнь проходит в наших приготовлениях жить. Друзья наши и спутники умирают далеко от нас; мы становимся слишком стары, чтобы следовать за новизною или искать покровительства сильных и богатых. Конечно, в среде, нас окружающей, много найдется недостатков; конечно, в мире есть имена, восхитительные для воображения, звучные для лепета уст наших, — хороша и сладка была бы жизнь, когда бы можно проводить ее с желанными спутниками… Но если по различным особенностям характера вы не сойдетесь с ними душа в душу, они останутся для вас недосягаемы. Когда не Божество, а самолюбие завязывает узел людских сношений, могут ли они быть хороши, могут ли быть продолжительны?

Итак, истина, искренность, мужество, любовь, смирение и всевозможные добродетели служат опорою благоразумия или, говоря иначе, умения упрочить за собою земные блага. Не знаю, убедятся ли когда-нибудь в том, что весь материальный мир образован из одного газа — водорода ли, кислорода; но мир нравственный положительно весь выкроен из одного целого, неделимого: начните, откуда угодно, вам придется вскоре удостовериться, что необходимо протвердить десять нам данных заповедей.

Героизм

У старинных английских драматургов, в особенности у Бьюмонта и Флетчера, до того постоянно высказывается понимание чести и благородства, что можно прийти к заключению, что благородство поступков составляло отличительный характер общественной жизни в их время, точно так же, как в нашем американском народонаселении отличают людей по цвету кожи. Явится ли, например, на сцену какой-нибудь Родриго, Педро, Валерий, и неизвестный и незнакомый, — тем не менее, герцог или градоначальник тамошней страны тотчас воскликнет: «Вот истинный джентльмен!» и начнет расточать ему вежливости и учтивости. Некоторый героический полет в характере и в речи, что так хорошо идет к красоте и к блестящей наружности, которыми эти авторы любили одарять своих героев, например Бондуку, Софокла, Безумца-Любовника и проч., придает говорящему лицу столько пылкости, столько чистосердечия и так прямо истекает из самой сущности его природы, что при малейшем поводе, при малейшем обстоятельстве простой разговор сам собою возвышается до поэзии.

Не вдаваясь в разбор весьма малочисленных примеров героизма, представленных поэтами и прозаиками, вспомним только о Плутархе, этом преподавателе и летописце героизма. Он изобразил нам Бразида, Диона, Эпаминонда, Сципиона и других исполинов времен минувших, чья жизнь служит опровержением трусости и безнадежности политических и религиозных теорий новейших времен. Отважное мужество, бодрая твердость, не навеянные той или другою школою, а почерпнутые в самой крови, так и дышат в каждом о них анекдоте и доставили «Жизнеописаниям» Плутарха их огромную знаменитость.

Такие книги, которые возбуждают в нас здоровые, жизненные силы, гораздо нужнее для нас всех трактатов о политической или домашней экономии. Жизнь может сделаться пиршеством для одних людей умудренных; если же станешь рассматривать ее из-за угла благоразумия, она обратит к нам лицо грозное, истомленное.

Нарушения законов природы, свершенные и предшественниками, и современниками, налегли на нас и искупаются нами. Неловко и тяжело каждому живущему человеку… Что же это, как не доказательство попрания законов, и естественных, и разумных, и нравственных? И не только доказательство, но полное удостоверение в том, что нужно было нарушение за нарушением для того, чтобы дойти до накопления такой многосложности бедствий, окружающих нас со всех сторон. Война, чума, голод, холера обнаруживают какое-то озлобление в природе, которое, будучи возбуждено преступлениями человека, должно быть искуплено человеческими страданиями.

На просвещении лежит обязанность снабжать человека оружием против зла. Оно должно заблаговременно научить его, что он рожден в эпоху, когда мир стоит на военном положении, что общество и собственное его благосостояние требуют, чтобы он не прохлаждался в застое миролюбия, но, разумный и спокойный, не вызывал и не страшился бури Что жизнь и его доброе имя находятся в полном распоряжении человека и что с безукоризненною чистотою действий, с неуклонною правдою на устах и с соблюдением наилучших уставов приличий ему нечего бояться черни и ее суждений.

Что такое героизм? Вот что: человек решается в своем сердце приосаниться против внешних напастей и удостоверяет себя, что, несмотря на свое одиночество, он в состоянии переведаться с бесчисленным сонмом своих врагов. Эту-то бодрую осанку души называем мы героизмом. Первая к нему ступень: пренебрежение приволия и безопасного местечка. Затем следует доверие к себе и убеждение, что в действительной энергии есть достаточно могущества, чтобы исправлять все приключающиеся с человеком бедствия и отместь мелкие расчеты благоразумия. Герой отнюдь не думает, будто природа заключила с ним договор, в силу которого он никогда не окажется ни смешным, ни странным, ни в невыгодном положении. Но истинное величие разделывается обыкновенно, раз навсегда, с общественным мнением и нисколько не заботится исчислять пред ним то свои милостыни, то свои заслуги, чтоб принести себе оправдание и снискать его похвалу. В доблестной душе равновесие так установлено, что внешние бурные смятения не могут колебать ее воли, и под звуки своей внутренней гармонии герой весело пробирается сквозь страх и сквозь трепет, точно так же, как и сквозь безумный разгул всемирной порчи.

Героизм есть высшее проявление природы индивидуума; героизм следует чувству, а не рассуждению, и потому он прям во всех своих действиях. Сущность его — доверие к себе; средства — презрение ко лжи, к несправедливости, и сила переносит все, что ни постараются навлечь на него клевреты зла. Героизм откровенен и правосуден, великодушен, гостеприимен, воздержан; он гнушается мелочными расчетами и пренебрегает пренебрежениями. Дрянность обыденной жизни и ложное благоразумие, благоговеющее пред богатством и здоровьем, служат предметом его добродушных насмешек Герой может некоторое время стоять в разладе с целым родом человеческим, не исключая людей великих и мудрых; но он не унывает, а повинуется своему врожденному, внутреннему призванию. И кто же в состоянии усмотреть всю разумную причину такого-то действия, как не тот, кто свершает его, ясно понимая, в чем оно заключается! Вот почему даже в людях мудрых и справедливых зароняется временное недоверие до той поры, как они убедятся, что подобные действия вполне соответствуют их собственным воззрениям. Со своей стороны, люди благоразумные косятся на такой поступок; за его совершенное противоречие их чувственным понятиям о благополучии, потому что всякий героический поступок измеряется своим презрением благ внешних. Когда же, напоследок, и внешние блага не обходят героя, тогда и осторожные люди принимаются величать и восхвалять его до небес.

Если наш дух не властелин мира, то он делается его игралищем. Каждый безграмотный человек может прочувствовать не раз в своей жизни, что в ней есть что-то, не заботящееся ни об издержках, ни о здоровье, ни о жизни, ни об опасностях, ни о ненависти, ни о борьбе, что-то, заверяющее его в превосходстве и возвышенности его стремлений, несмотря на всеобщее противоречие и безвыходность настоящего положения. О, какие блага вселюбящая природа хранит для нас, своих нищих детей! Не существует, кажется, и промежутка между ничтожностью и величием. А между тем, смазливый блондинчик, умирающий с появлением проседи на голове, какими невинными глазами смотрит он на жизнь! Как легкомысленны и самоуверенны все его суетствия! Он то занимается нарядами, то печется о своем вожделенном здравии, то вымышляет хитросплетения и расставляет сети и западни, чтобы подтибрить лакомый кусочек или упиться одуряющим нектаром; то кладет он всю душу и все блаженство на приобретение ружья, верховой лошади и осчастливлен пустячною болтовнею, крошечным комплиментом… Добрые люди, живущее по законам арифметики, замечают, как невыгодно гостеприимство, и ведут низкий расчет трат времени, и непредвиденных издержек, которых им стоит гость. Напротив того, высокая душа гонит в преисподнюю земли всякий неприличный, недостойный расчет и говорит: «Я исполню веление Господа, он промыслит огонь и жертву!» По величию собственных свойств такая душа знает, что, предлагая свой дом, свое время, свои деньги не из тщеславия, а из доброжелания, точно будто на самого Бога возлагаешь долг оказать и ей, в случае нужды, такое же вспомоществование, потому что закон возмездия исполняется в совершенстве по всей вселенной. Бремя, по-видимому, утраченное, вознаграждается; заботы, принимаемые нами о других, сами собою несут благословение. Великодушные существа развевают по всей земле пламя любви к человеку и возносят над всем человеческим родом знамя общественных добродетелей. Постановив себя выше «стоимости съестных припасов и ценности драпировок», великая душа, оказывая гостеприимство, как услугу и как ласку, предлагает вам все, что она в состоянии предложить, и такой кусок хлеба, такой стакан воды слаще и вкуснее роскошнейших пиров всех столиц в мире.

Воздержанность героя проистекает не из одного уважения к своему человеческому достоинству; нет, он любит умеренность за ее изящность, а не за узкость; и не станет терять времени на то, чтобы высокопарно и горько сетовать на обычай пить вино, чай, опиум, есть разные мяса, одеваться в шелк, украшаться золотом. Сам он едва замечает, что подносят ему за обедом, что он носит на плечах, и жизнь его, нераспределенная по методе и по щепетильной аккуратности, близка к природа и к поэзии. Наш апостол индейцев Джон Элиот пил одну воду, но он отзывался о вине так «Это славный, благородный напиток, и мы должны благодарить Бога, который дал его нам. Однако сколько мне помнится, вода сотворена прежде вина».

Нам рассказывают, будто Брут, после сражения при Филиппах, закалывая себя мечом, произнес стих Эврипида: «Всю жизнь следовал я за тобою, о добродетель, и теперь вижу, что ты — мечта!» Я вполне уверен, что этот рассказ — клевета на героя: великая душа не променяет на деньги своего благородства и своей правоты; она не гонится за вкусными обедами и за мягкими постелями. Сущность величия заключается именно в убеждении, что добродетель удовлетворяет сама себя, что ее красит бедность; ей не нужны богатства; при их потере она сумеет обойтись и без них.

Из всех качеств людей-героев более всего прельщает мое воображение их невозмутимая добродушная веселость. Торжественно страдать, торжественно отважиться и предпринять еще можно и при исполнении весьма обыкновенного долга. Но великие души так мало дорожат успехом, мнением, жизнью, что не имеют и в помыслах склонять врагов просьбами или выставлять напоказ свои огорчения: они всегда просто — велики. Томас Морус шутит на эшафоте; Сократ осуждает себя за то, что принимал почести в Пританее, Сципион, обвиненный во взяточничестве, не унижает себя оправданиями, но пред лицом своих судей рвет на клочки отчет в израсходованных суммах.

Не обойдем молчанием важный факт: нашу любовь к герою. Кто из нас не забывал самого себя, читая рассказы о высоких исторических личностях и, еще ребенком, не прятал под школьные скамейки заветного романа, увлекавшего его воображение. Все описанные возвышенные качества и выспренные доблести принадлежат уже нам. Если наше сердце переполняется восторгом, слушая повествования о твердости души такого-то грека, о величии такого-то римлянина, — это знак, что подобные чувства уже сделались доступны нам самим Тогда выясняется пред нами обязанность сознать с первых шагов и от первой ступени лестницы восхождения, что одни предрассудочные мнения по одной своей привычке все обусловливают временем, местом, пространством, числом. И зачем словам Греция, Рим, Восток, Италия так сильно потрясать наш слух? Будем лучше стараться о том, чтобы в нашем, по-видимому, тесном жилище, на нашей еще незнаменитой родине устроить храм, достойный вмещать высоких посетителей. Поймем наконец и прочувствуем, что там, где жива душа, туда нисходят и Музы, и Боги, а не такое-то место, ознаменованное географическим положением. Этот факт важен — учтите его и вскоре увидите, что в том самом месте, где живете вы, не замедлят посетить вас искусства и природа, надежды и опасения, и друзья, и ангелы, и Верховное Существо.

Великий человек дарует славу месту своего рождения; он знакомит и дружит свою родину с воображением людей, и воздух, которым дышит он, кажется самою животворною стихией для развития и образования многостороннею ума и преизящного вкуса. Самая прекрасная страна та, где живут самые прекрасные люди. Те дивные образы, которые носятся пред нашим воображением, когда мы читаем про то, что мог свершить Перикл, Ксенофон, Колумб, Баяр, не доказывают ли нам, до какой степени мы опошляем нашу жизнь, без всякой надобности, тогда как живя всею глубиною жизни, мы украсили бы наши дни великолепием более нежели патриотическим, присовокупив к тому действия по таким началам/ которые касались бы и человечества, и природы, во все продолжение нашего существования на земле.

Мы сами видали необыкновенно даровитых молодых людей, или мы слыхали о них, и что же? Они никогда не достигали зрелости, и роль их, при нынешнем складе общества, отнюдь не была необыкновенна. Бывало, лишь только они заговорят о книгах, о жизни, о религии — их вид, их осанка, их речи заставляли нас дивиться их превосходству, так справедливо казалось их отвращение к порядку вещей, всемирно существующему, и так походил их голос на голос юного гиганта, имеющего власть и посольство все изменить к лучшему, Но, с получением должности, с началом карьеры, гиганты понижаются до уровня обыкновенных людей. Бывало, им служило, их окружало чарами стремление к тому идеалу, в сравнении с которым действительность кажется такою пошлою. Но закосневший свет отплачивает за это; он кладет свое клеймо на их грудь, лишь только они спустят ноги со своего огненного рысака. Не нашли они притом ни образцов, ни сотоварищей и пали духом! Так что же? Урок, преподанный их первоначальными стремлениями, тем не менее, есть сама истина, и со временем другой человек, с большею силою, чистотою и праведностью духа, осуществит их помыслы, оставшиеся в бездействии, и пристыдит этим мир. Почему и женщине оставаться в подчиненности пред другими женщинами, уже прославленными в бытописях? Сафо, г-жи Севилье и Сталь, быть может, не вполне удовлетворяют наши помыслы, но почему же не удается это ей? Обязанность разрешить множество новых и самых увлекательных вопросов лежит и на женщине. Да идет каждая возвышенная душа ясно и твердо, своим избранным путем, пускай перенесет испытания, возлагаемые на нее каждым новым опытом, и поочередно применяет все дары, посылаемые ей Богом, на укрепление своей силы и благодати. Молодая девушка, которая, гнушаясь происками, установит в себе, по собственному выбору, некоторые точные правила и мерила высокого; такая девушка, не заботясь о средствах нравиться, но оставаясь всегда искреннею и благородною, вдохнет некоторую часть своего благородства в каждого из своих поклонников. Она найдет одобрение в своем безмолвном сердце, найдет и освежение духа во всем существе своем О друг мой, не робейте при начале плавания, бодро идите к пристани или носитесь по волнам с Богом в помощники! Верьте мне, не напрасно вы живете вы веселите, вы очищаете каждый взгляд, брошенный на вас.

Нет такого человека, в котором бы никогда не прорывалась мимолетная вспышка, — трепет — припадок великодушия. Но героизм истинный, непритворный, отличается своею выдержкою. Если в вас есть величие, живите более с самим собою и не пытайтесь, из трусости, жить в мире с целым светом. Героизм — вещь не пошлая, а пошлость — не героизм. А между тем, за всеми нами водится слабость заискивать одобрение людей в действиях, превосходство которых состоит именно в том, что они выше сочувствия сегодняшнего дня и подлежат более поздней оценке правосудия. Вы решились оказать услугу ближнему? И не отступайте назад под предлогом, что умные головы вам этого не советуют. Будьте прямы в каждом своем поступке и радуйтесь, если вам случится сделать что-нибудь необыденное, замечательное и тем прервать однообразие века чопорных и лицемерных условий. Душе простой и мужественной совсем нейдет извиняться и оправдываться в том, что ей следовало исполнить; она может обозревать все свои поступки со спокойствием Фокиона, который, соглашаясь с тем, что сражение окончилось благополучно, объявил, однако же, что не раскаивается в желании и усилиях уклониться от него.

Времена героизма обыкновенно бывают временами ужасных переворотов; но есть ли такое время, в которое эта стихия человеческой души могла бы не найти себе упражнения. Говоря исторически о таких-то эпохах, о таких-то странах, — обстоятельства, в которых теперь живет человек, может быть, лучше прошедших. С большим просвещением всюду проникло более свободы; люди уже не хватаются за оружие при малейшем разногласии в мнениях, но героическая душа всюду найдет возможность заявлять свои высокие убеждения. Все доброе так еще нуждается в поборниках и в мучениках, и гонения все еще продолжаются. Не вчера ли еще храбрый Ловеджой[2] выставил грудь свою на пули черни для охранения прав свободы мысли, свободы слова и умер, потому что предпочел смерть — жизни.

Говорить правду, даже с некоторою строгостью, вести образ жизни умеренный, но вместе с тем благородно-щедрый, — вот что нам кажется духовным подвигом, предписываемым благою природою всем, кто находится в довольстве и в избытке, хотя бы для одного того, чтобы прочувствовать свое братство с большинством людей, пребывающих в нужде. Такой подвиг необходим не только для упражнения души добровольно возложенным искусом уединения, воздержания, постоянного хладнокровия, но и для того, чтобы подготовить свой дух и к исключительным напастям, которым мы можем быть подвержены: мучительные и отвратительные болезни, крики ненависти и проклятий, насильственная смерть.

Я не нахожу никакого другого средства достигнуть совершенного мира души, как следовать ее собственным указаниям. Если окружающее общество стоит в разладе с такими естественными правилами, лучше от него отшатнуться и пробираться своею избранною тропою. Чувства простые и высокие, беспрепятственно возникающие в сердце, служат закалом для характера и научают действовать с честью, — если того потребует необходимость, — и в народных волнениях, и на плахе. Все бедствия, когда-либо постигавшие людей, могут постигнуть и нас, и весьма легко, особенно в республике, где обнаруживаются признаки религиозного упадка. И потому не излишне каждому; а тем более молодому человеку, освоить свою мысль с бесстыдною клеветою, с огнем, с виселицею, с кипящею смолою и убедиться в необходимости так твердо установить в себе сознание долга, чтобы не оробеть и пред подобными муками, если завтрашнему журналу или достаточному числу соседей заблагорассудится провозгласить вас мятежником.

Впрочем, сердце самое трепетное может успокоить все опасения грядущих бедствий, усмотрев, с какою скоростью природа кладет конец чрезмерным ожесточениям всякого зла. Мы так быстро приближаемся к пределу, за которым не погонится за нами ни один из наших врагов. «Пусть их себе безумствуют, — говорит поэт, — твой сон безмятежен в могиле!» Среди мрака нашего неведения, того что будет, в те грустные часы, когда мы глухи к божественным голосам, — кто из нас не завидовал предшественникам, чьи великодушные усилия достигли желанного конца? Глядя на мелочность нашей политики, кто не поздравит в душе своей Вашингтона, не сочтет его счастливцем, потому что он давно обернут саваном и сошел в могилу, прежде чем в нем вымерла вера в человечество? Кто из нас никогда не завидовал тем добрым и доблестным, уже не страдающим от треволнений земного мира, но с благосклонным любопытством выжидающим в областях высших окончания перемолвок и отношений человечества с природою вещественною? А между тем, Любовь, которая может оскудеть здесь, от умножения беззаконий, уже отнимает у смерти ее жало и мощно заверяет, что она бессмертна и исходит из глубины неиссякаемого лона Существа абсолютного и предвечного.

Любовь

Каждая душа — небесная восходящая звезда другой души. У сердца есть свои дни субботние, свои юбилеи; в продолжение их весь мир кажется ему брачным пиршеством, на котором и шелест листьев, и журчание вод, и голоса птиц напевают ему эпиталамы. Любовь присуща всей природе как побуждение и как награда. Любовь — высшее выражение из всего дара слова человека. Любовь — это синоним Бога.

Каждое стремление, каждый обет нашей души получает исполнения неисчислимые; каждое приятное удовлетворение соответствует новой пробудившейся в нас потребности. Природа, эта неуловимая, но безустанная прорицательница, при первом движении нежности в нашем сердце, уже внушает нам всеобъемлющее благоволение, которое поглощает в своем сиянии все расчеты себялюбия. Преддверием к этой полноте блаженства служит личная наклонность к любви между всем живущим на земле; наклонность эта делает жизнь человека очаровательною; в некоторую эпоху его существования она одушевляет его почти божественным восторгом, производит переворот в его душе и теле, скрепляет его связь с человеческим родом и племенем, убеждает его подчиниться обязанностям семьянина и гражданина, вселяет в него новое сочувствие к природе, удваивает силу его органических способностей, вдохновляет воображение, присовокупляет к его свойствам полеты героические, священные, служит основою брака и продолжением человеческого общества.

Естественная связь чувства любви с пылкостью крови, может быть, требует от того, кто хочет описать эту страсть яркими красками, такого качества, которое не отвергнет мгновенно полученная опытность молодой девушки или пламенного юноши. Я говорю о качестве молодости в самом живописце. Восхитительные мечты юности отклоняются от терпкого вкуса зрелой философии и обвиняют ее в желании охлаждать своими годами и педантством кипучую пурпуровую кровь молодых сердец. Почти уверен, что таким членам Двора и Парламента. Любви я покажусь холодным и жестоким; но на этих непреклонных судей я подам апелляцию тем, кто еще старее меня. Потому что нужно взять в соображение то, что чувство любви, начинающееся в ранней молодости, не оставляет в пренебрежении и старость, или, вернее сказать, оно ограждает от старости своих истинных поклонников, а воспламеняет людей, несмотря ни на какой возраст, хотя весьма велика разница в понимании и в степени благородства любви между неопытною молодостью и умудренною зрелостью.

Любовь — огонь вечный. Сперва случайная искра, вспыхнув в одном сердце, заронится в другое и истлеет потихоньку в его уютном уголке; потом этот огонь разгорается, он блестит, он сияет на бесчисленное множество мужчин и женщин, отогревает их душу и весь свет, всю природу озаряет своим великодушным пламенем. Итак, мы будем заботиться об указании, какова бывает любовь в двадцать, в тридцать лет и какова она в восемьдесят; описывая ее проявления в самом начале или в конце жизненного поприща, можно упустить из виду многое из главных или из завершающих ее черт. Мы будем надеяться на одно, что посредством тщательного изыскания и с помощью вдохновительницы — Музы — нам удастся проникнуть в самое святилище закона любви, который представит нам истину вечно юную, вечно прекрасную и до того составляющую средоточие вселенной, что к ней устремляется взор, под каким бы углом ни смотреть.

Для достижения этой цели мы поставим первым условием откинуть слишком робкое и слишком узкое соглашение его с фактами, с существующим, а рассмотрим чувство любви так, как оно вносится в душу со своими обетами, со своими упованиями, без применения его к событиям. Ибо почти каждый из нас воображает себе, что его жизнь смята, обезображена, хотя в сущности жизнь человека не такова, и ему самому доля других кажется прекрасною, идеальною, тогда как в своей собственной он видит, какою грязью заблуждений покрыты малейшие плоды его опыта. Так, перенесясь воспоминанием к той дивной встрече, к той краеугольной красоте бытия, чье сердце не встрепенется опять и опять! Но, увы! Бог знает почему, в зрелые годы бесчисленные сожаления изливают свою горечь на все воспоминания любви и облекают трауром каждое милое имя. С точки зрения разума и в смысле истины, все оказывается прекрасным; но до чего печально все изведанное по опыту! Какое уныние навевают подробности, хотя целое полно достоинства и благородства. Тяжело признаться, до чего наш мир — мир скорби и горести; до чего утомительно это царение времени и пространства и сколько в нем кишит всеподтачивающих червей страха и забот! По милости идеала и мысли, в нем благоухает и роза упоения, поочередно воспеваемая всеми музами; возможна и ненарушимая ясность духа; но по влиянию имен и лиц, по раздроблению стремлений на вчера и сегодня, сколько, сколько в нем печального!

Меня укоряли в том, что основание моей философии — нелюдимость и что даже в публичных лекциях моё поклонение сути вещей делает меня неправым и равнодушным к отношениям живых людей. Теперь я трепещу, припоминая такие приговоры, потому что область любви состоит из живых людей, и самый черствый философ, излагая обязанности юной души, затерянной в природе и жаждущей любить, готов карать как противоестественное вероломство все, что удаляется от стремлений к общежительности.

Можно судить о могуществе этой прирожденной всем склонности по месту, какое занимают в разговоре рассказы о сердечной связи двух личностей. Слыша о замечательном человеке, мы более всего любопытствуем узнать историю его любви. Какие книги читаются по преимуществу? И сколько прочувствуется нами при чтении правдоподобного романтического вымысла? Что в течении жизни наиболее может привлечь наше внимание, как не тот случай, который обнаружил пред нами взаимную истинную любовь двух душ? Может быть, мы уже перестали их видеть и никогда более не увидим, но они обменялись взглядом, они выказали глубокое потрясение души, и они уже нам близки, понятны, мы принимаем живейшее участие в ходе их романа. Весь род человеческий — это бесспорно — любит образцового героя любви. И действительно, несмотря на то, что этот божественный восторг, нисходящий на нас с неба, по большей части застигает нас в молодости, и несмотря на то, что за тридцать лет мы едва ли встретим красоту, вне всякого сравнения и критического разбора, однако память о таком видении превосходит все прочие воспоминания и обвевает мимолетным цветом молодости лица, давно увядшие. И как бы ни были горьки плоды частной опытности, никто в мире не забывает той поры, когда сила небесная охватила его сердце и думы, возродила в глазах его всю вселенную, озарила пурпурным светом всю природу, пролила неизъяснимые чары на поздние часы ночи, на ранний час утра и стала для него предрассветною зарею поэзии, музыки, изящных вдохновений. Никто в мире не забывает той поры, когда от одного звука голоса так сильно билось его сердце, когда самое ничтожное обстоятельство, соприкасаясь с милым существом, хранилось как клад в сокровищнице памяти; когда недоставало глаз, чтоб налюбоваться; когда юноша делается часовым у окна, любовником перчатки, ленточки, колес экипажа; когда нет места, достаточно уединенного, и нет такого затишья, где бы он мог вдоволь предаться наплыву новых мыслей, досыта наговориться с воображаемою собеседницею, с которою ведет сладкие, нескончаемые речи, какие и не приходили ему на ум с наилучшими друзьями: «ибо, — как говорит Плутарх, — образ, движения, малейшие слова возлюбленной не рисуются, подобно прочим предметам, на поверхности вод, они врезаны в ярком пламени и становятся целью полуночных дум».

Позднее, гораздо позднее, уже на склоне жизни, мы трепещем при воспоминании о том времени, когда счастье еще не было полным счастьем, но жаждало слез и волнений для своего пополнения. Хорошо понял тайну этого чувства тот, кто сказал: «Все остальные радости жизни не стоят печали любви».

Любовь пересоздает мир для молодой души, всему дает жизнь и значение. Природа делается одушевленною. Пение птички находит отзвук в любящем сердце, несущиеся облака расстилают пред ним образы; травы, деревья, цветы одарены смыслом, и ему страшно проговориться перед ними о тайне, которую они так и хотят выведать. Глаза открываются и не на одни красоты природы; чувство любви пробуждает склонность к гармонии, к поэзии. По факту, часто замечаемому, многие, под вдохновением страсти, писали превосходные стихи, каких не писывали никогда ни прежде, ни после.

Любовь действует так же сильно и на прочие способности. Она расширяет чувство, дает ум шуту и храбрость трусу. Она может до того воодушевить мужеством и решимостью, что для снискания благосклонности влюбленный, по природе малодушный, даже низкий, бывает, готов померяться с целым светом. Но всего важнее то, что когда человек приносит ее в беззаветный дар другому, любовь осыпает собственно его самыми щедрыми дарами. В нем обновляется все бытие, являются новые воззрения, новый образ понятий, отчетливость, выдержка и стремления, проникнутые священною торжественностью. Теперь он уже не порабощенное достояние семьи, общества; он сам стал нечто: он человек, он душа.

Присмотримся ближе к свойству этого влияния, имеющего столько власти на молодые годы человека. Вот она, красота воплощенная! Мы поклоняемся ей с удивлением, благословляем ее появление нашему взору всюду, где соизволяет она воссиять. Как дивно ее очарование! Самой ей кажется, ничего не нужно, но сердце, благоговеющее пред нею, может ли представить ее себе в бедности, в одиночестве? Чистая, прелестная, как весенняя роза, она всему дает жизнь, всюду пробуждает кроткое умиление и делает понятным для своего поклонника, почему красоту всегда изображали окруженную амурами и фациями. Красота есть одно из сокровищ мира; тот, кто с любовью поклоняется ей, может равнодушно смотреть на все остальное и находить его ничтожным, не стоящим, внимания; она вознаграждает за все лишения, перенося его в сферу вольную, широкую, всемирную, где стираются личности, и одна эта красота делается олицетворением всего, что нас манило и привлекало. Друзья могут находить, что она похожа на отца, на мать свою, напоминает даже такое-то постороннее лицо, но тот, кто ее любит, тот знает, что она может иметь сходство лишь с тихим летним вечером, с солнечным утром, пышущим золотом и алмазами, с небесною радугою, с соловьиною песнью.

И всегда красота останется тем, чем считали ее древние: божественною, называя ее порою цветения добродетели.

Кто изъяснит нам это непостижимое трудное действие, которое при виде такого-то лица, такой-то осанки поражает нас, как внезапный луч света? Мы проникнуты радостью, нежностью и не знаем сами, откуда взялось это сладостное умиление, откуда сверкнул этот луч. И действительность, и воображение решительно запрещают нам приписывать такое ощущение влиянию организму не проистекает оно и из тех поводов к любви и к дружбе, которые известны свету и общеприняты в нем. Как мне кажется, оно веет на нас из среды прелести и нежности неземной, из сферы, не сходной с нашею и для нас не доступной; из того края волшебств, которому здесь служат символом розы, фиалки, лилии, возбуждая в нас о нем предчувствие.

Нам не наложить цепей на красоту; сходная по своему существу с переливчатою игрою голубиных крыльев, она склонится над нами и исчезнет. В свидетельство своей однородности со всем, что есть обаятельного на земле, она дарит нас радужными проблесками, но обращает в тщету усилия человека овладеть ею и сделать из нее свое обыденное употребление. Слова наши подтверждаются тем, что сказал Жан-Поль Рихтер о музыке: «О смолкни, смолкни! Ты нашептываешь мне о вещах, которых я никогда не находил, которых мне не найти никогда*.

То же самое можно заметить о произведениях пластического искусства. Статуя прекрасна тогда, когда циркуль и аршин не могут служить ей мерилом, но когда силою воображения находишься в состоянии постигнуть ее и воспринять то действие, которое она готовится свершить. Ваятель всегда изображает своего героя или полубога в состоянии переходном между тем, что видимо, и тем, что невидимо нашим внешним чувствам; при таком условии статуя перестает быть камнем. Эта заметка может отнестись и к живописи. Что касается поэзии, то успех ее не верен, пока она довольствуется услаждать нас и баюкать; но он несомненен тогда, когда она поражает нас изумлением, восторгом и наполняет жаждою недостижимого. Убежденный в этом факте, Лендор[3] ставит вопрос не имеет ли поэзия отношений к чему-то чище ощущений и выше опытности?

Такова должна быть и воплощенная красота, предмет любви своего поклонника. Она восхитительна, когда, при полной естественности, кажется, однако, недоступною; когда, отторгая нас от всякой определенной цели, она будто начинает нам сказывать бесконечную волшебную сказку и, вместо того, чтобы удовлетворять наши земные желания, будит в нас предчувствия, предвидения, а сама сдается нам «слишком превосходною, слишком роскошною для насущного хлеба человека»; наконец, восхитительна она тогда, когда зароняет в любовнике сознание, как он ее недостоин, как невозможно ему — будь он сам Цезарь — укрепить за собою права над нею, потому что невозможно же ему присвоить себе и твердь небесную, и великолепный закат солнца.

Есть пословица: «Если я вас люблю, какое вам до того дело». Говоря так, мы хорошо понимаем, что любовь наша не зависит от вашей воли, но преобладает над вашею волею, потому что мы любим тот луч, исшедший из вас, — не собственно вас, не вашу личность, но то нечто, которое вы даже не сознаете в себе и, может быть, никогда не сознаете.

Это согласуется как нельзя лучше с возвышенными понятиями о красоте, которыми услаждались древние философы. «Душа человека, — говорили они, — окованная на земле плотью, блуждает туда и сюда в поисках другого мира, своей настоящей родины, которую она покинула для пришествия сюда; но, ослепленная светом вещественного солнца, она может различать одни предметы здешнего мира, которые не что иное, кактень предметов существенных. Затем-то, навстречу души, Божество посылает Юность и Красоту, дабы прекрасные телесные образы служили ей крыльями для возношения воспоминаний о добре и о красоте небесной. Вот почему при виде красавицы мужчина стремится к ней и вкушает величайшее наслаждение от созерцания лика, движений, разума прекрасной женщины, оттого, что ее присутствие наводит на его мысль отражение красоты несотворенной и источника всякой красоты».

Но если, слишком обживясь с телом, душа человека огрубела и предполагает все свое наслаждение в материи, единственным ее достоянием будет тоска и разочарование, потому что телу невозможно осуществить обетов красоты. Если же, достойно приняв дары, приносимые ей красотою в предвидениях и вдохновениях, душа, проникнув сквозь плоть, прямо устремляется к отличительным чертам свойств и любящие оценивают друг друга по выражению души в словах и поступках, тогда вступают они в храм красоты нетленной; любовь их все более возрастает, усиливается, и как от блеска солнца меркнет пламень очага, так в сиянии такой любви угасает унизительность склонностей, и все становится чисто и свято.

От беспрерывной беседы с прекрасным, великодушным, возвышенным и чистосердечным, любящий достигает весьма тонкой оценки всего благородного, священного и объединяется с ними все теснее и горячее. И в довершение, вместо того чтобы любить все прекрасное в одном предмете, он полюбит его во всех предметах; таким образом, прекрасная душа, обожаемая им, делается преддверием, через которое он проникает в святилище, где пребывают сонмы душ правды и чистоты. С другой стороны, вследствие короткого сближения с подругою, изощряется его проницательность. Он начинает различать недостатки и пятна, наложенные на нее человечностью; однако С взаимною радостною готовностью и без тени оскорбления, даже помыслом, они замечают друг другу погрешности, несовершенства и простирают руку помощи на обоюдное уврачевание. Напоследок, улавливая почти в каждой душе черты красоты божественной и отделяя божественную часть от порчи, заимствованной от земли, по различным ступеням высоты душ человеческих, любящее сердце восходит до вершины любви, красоты и постижения божественного.

Все истинные мудрецы, во все времена, не преподавали о любви иного учения. Оно ни ново, ни старо. Его излагали Платон, Плутарх и Апулей; его исповедывали Петрарка, Микеланджело и Мильтон. В наши дни необходимо развить такой взгляд и твердо противопоставить его тому подземному благоразумию, по внушению которого устраиваются нынешние браки, где все слова взяты случайно, где не слышится ни малейшей посылки на мир высший и где глаз до того уставлен на хозяйство, на обиход, чтоб самом обмене наиважнейших мыслей все еще пахнет кухонным чадом. Горше этого то, что такое чувственное и грязное благоразумие проникает в воспитание молодых девиц, иссушает наилучшие надежды и стремления всего человечества толкованием, будто бы брак значит хорошо устроенное хозяйство и будто бы цель жизни женщины заключается единственно в этом.

Видение любви, как оно ни прекрасно, составляет, однако, лишь одну сцену в драме жизни. На пути своего развития из внутреннего во внешнее, как свет, исходящий из небесного светила, как кремень, брошенный в лоно вод, душа наша беспрестанно расширяет круг своих действий и обозрений. Лучи ее сначала озаряют предметы ближайшие игрушки, домашнюю утварь, кормилицу, слуг, дом, сад, прохожих, словом, круг семейного быта; потом они падают на науку, на знания политические, исторические, географические. Но, по условию нашего бытия, все группируется около нас по законам высшим и неотъемлемо нам принадлежащим. Мало-помалу соседственное, численное, привычное, личное теряет над нами свое могущество, и настает пора властвования причины и следствия; пора сочувствий истинных, желаний установить гармонию между потребностями души и внешними обстоятельствами; пора. стремлений возвышенных, прогрессивных, идеализирующих все, чего они ни коснутся, — о, тогда попятиться, снизойти от отношений высших к отношениям низшим становится решительно невозможно. Так и с любовью: обоготворение известного лица незаметно и бессознательно, со дня на день становится все безличнее.

Молоденькие девочки и мальчики, которые из конца в конец многолюдной залы перебрасываются такими значительными взглядами, и не помышляют, и не предугадывают, какой драгоценный плод созреет со временем из их теперешнего суетного желания нравиться наружностью! Так в царстве растительном жизнь сперва пробуждается от раздражительности коры и возникновения листьев. Обменявшись взорами, они доходят до изъявлений внимательности, до угождений; наконец, взаимная склонность завершается брачным союзом. В пылу страсти предмет ее кажется всесовершенным единством, в котором душа телесна, а тело духовно: «Ее кровь, чистая, красноречивая, так ясно выражалась рдением щек, что было видно, как все ее тело дышит думою».

О, как хотелось бы Джульетте, чтобы тело умершего Ромео раздробилось в звезды, на освящение небес! Так и для этой четы в жизни нет другой цели: Ромео не ищет ничего, кроме своей Джульетты, Джульетта живет одним Ромео. Ночь и день, наука, искусства, судьба царств, религия — все сливается в этой форме, преисполненной души, в этой душе, которая вся обаятельная форма! Сладостны для любящих обоюдные внимательность, признания, ласки; их разлука облегчена воспоминанием и беспрерывным обращением друг к другу. Видит ли он эту звезду, это облако? Читает ли он ту самую книгу, то же ли чувствует теперь, что я? Они погружаются в измерение, в постижение своей любви; умышленно воображают себя обладателями несметных богатств, почестей, друзей и удостоверяются с восторгом, что охотно и радостно отдали бы все эти блага за него, за этого единственного друга и, напротив, никак не потерпели бы, чтобы хоть один волосок насильственно был снят с его возлюбленной головы.

Но и эти дети имеют удел, общий всем смертным. Их не обходит горе, опасность, страдание Любовь прибегает тогда к молитве и в своих мольбах делает договоры, воссылает обеты к Силам вышним;, им поручает она охранение любимого существа. Связь, скрепленная таким образом и придающая такую цену каждому атому в природе, потому что она превращает в золотой луч малейшую нить всей ткани отношений и омывает душу стихиею новою, более чистою, — и такая связь есть только состояние временное Цветы, перлы, поэзия, страстные клятвы, даже то святилище, принявшее нас в сердце другого, не могут навсегда удовлетворить величественной души. Пробуждение настает: она высвобождается из тесных человеческих объятий, облекается во всеоружие и ищет цели всеобъемлющей и бесконечной. Души супругов, жаждущие блаженства и совершенства, не могут не подметить одна за другой недостатков, странностей, неполноты гармонии. Это не обходится без болезненного удивления, столкновении, страданий; между тем то, что с самого начала привлекало их друг к другу, то есть проблески добра и любви, хоть и не с прежним4 обаянием, но все продолжают появляться и поддерживают их союз; однако внимание, прежде сосредоточенное на одном, начинает переноситься с проблесков на суть. Она врачует неудовлетворенное или раздраженное чувство. Тем временем жизнь идет своим чередом, беспрестанно изменяя обстоятельства, положения, отношения обоих супругов, и, становя их друг перед другом во всевозможных видах, дает им способ изведать всю полноту их силы и их слабости. И таковы сущность и конечная цель брачного союза, чтобы каждый из супругов олицетворил другому весь род человеческий. Все, находящееся в мире, должно быть познано человеком, который сам есть вместилище всего, что находится в мире. «Друг, данный нам любовью, подобно манне, представляет на наш вкус все, что ни есть на свете».

Земля совершает свои круговращения, обстоятельства меняются ежечасно. Все ангелы, обитающие в храме тела человеческого, проглядывают в окна; проглядывают из-за них и духи зла и пороков. Основанием брака служит добро. Если есть оно, супруги откровенно сознаются в своих недостатках и стараются избежать их. Любовь, прежде слишком пламенная, очищается временем и, теряя свой избыток, вознаграждается опытностью и делается взаимным добрым согласием. Они устанавливают без малодушного ропота обмен теми услугами, которые мужчина и женщина — каждый в духе своего пола — должны оказывать друг другу, и страсть, которая, бывало, искала себе пищи в одном лицезрении обожаемого предмета, обращается в менее ребяческую и более дельную опору, предлагаемую обоюдно и в присутствии, и в отсутствии. Наконец, они удостоверяются, что обаятельные чары и священный призыв, которые так сильно влекли одного к другому, преходящие по своему применению, имеют, однако же, цель определенную, походя в этом отношении на подмостки, необходимые для возведения здания, но которые должны быть сняты, когда окончено здание.

Очищение сердца, просветление разума — вот истинная цель брака; цель предусмотренная, предуготовленная от начала и без их ведома. И когда я подумаю о достижении подобной цели посредством брака, которым мужчина и женщина — два лица, одаренные свойствами столь различными и столь относительными, — соединяются на житье под одним кровом в продолжение сорока или пятидесяти лет, я не удивляюсь тому, что сердце с самого раннего детства пророчит нам это верховное свершение; я не удивляюсь тому, что столько чар и приманок инстинктивно увлекают человека к брачному ложу и что все изящные искусства, все произведения ума наперерыв несут свои дары и свои песни на хвалу Гименея.

Это путь к той любви, которая уже не знает ни пола, ни лиц, ни пристрастий, но которая всюду ищет добро и мудрость, не заботясь более ни о чем, как о приращении добра и мудрости. Склонные по природе к наблюдательности, мы, следовательно, способны из всего извлекать поучения. Вот наша постоянная опора.

Нам случится дойти и до сознания, что чувства, бесценные в глазах наших, были одним кратковременным отдыхом. Не без борьбы, не без боли предметы нашей привязанности изменяются, как предметы нашего мышления. Бывает пора, когда чувство вполне властвует над человеком, поглощает все его существо и делает его зависимым от одного или от нескольких лиц. Но отрезвление настает, дух снова начинает прозревать неизмеримую твердь, сияющую незаходимыми светилами. Жгучие привязанности, жгучие опасения, которые надвигались на нас как тучи, теряют свою земную грузность и обретают Бога, венец совершенств.

Не будем бояться развития души под какими бы то ни было видами; доверимся ей до последней крайности с полным убеждением, что чувство, прекрасное, неотразимое чувство любви, может быть заменено и замещено только такими чувствами, которые еще прекраснее, еще возвышеннее его.

Дружба

Мы не сознаемся ни себе, ни другим, до какой степени мы доступны привязанностям. Наперекор эгоизму, остужающему землю, как северные ветры, стихия любви своею божественною атмосферою обтекает весь, род человеческий. Сколько у каждого из нас сохраняется в памяти таких личностей, с которыми едва обменялся словом, и между тем знаешь, что любишь их, а они нас. Сколько людей попадутся нам то на улице, то в церкви, и в нас вдруг пробудится чувство радости, и всегда от безмолвной встречи с ними опять становится весело на душе. Вникните в смысл многих случайно бросаемых взглядов: он очень понятен сердцу.

Человеческое сочувствие коснется вас — и все вокруг приветно улыбается. Впечатления, производимые на нас поэзией, дружескою беседою или знаком участия и доброжелательности, можно сравнить с благодатным действием тепла и огня. Но еще живительнее, еще ярче озаряет душу и вызывает ее на деятельность и на подвиг то лучшее благо жизни, наша способность чувствовать, начиная от простого движения доброго расположения до высшей степени пламенной любви.

Сами наши умственные силы увеличиваются от меры привязанности. Сочинитель садится писать; он долго обдумывал предмет, но прекрасных мыслей нет и следа; выражения не ладятся, как ни бейся; вдруг он принимается за письмо к другу — и прелестнейшие мысли, образы стекаются со всех сторон и находят себе слова, как на подбор. Посмотрите, в том доме, полном радушия и уважения к человеку, готовятся принять в первый раз знаменитого гостя. Что за волнение в добрых сердцах, что за суета! «И тот и другой наговорили уже нам о незнакомце, но мы одни в состоянии вполне оценить его прекрасные редкие качества. Он олицетворит нам наконец образец человечества… Но что же сделаем мы? Как вступим с ним в разговор, в близкое сношение?» На нас почти находит страх и беспокойство. По счастью, они подстрекают, одушевляют нас. Изжит на время любимый наш дух молчания: мы говорим лучше, чем когда-либо, выносим из хранилища давнишней и самой затаенной опытности целые кипы богатых, задушевных, остроумных замечаний; знакомые и родственники не надивятся: откуда у нас все это набралось; мы готовы не смолкать целые часы. Но, по мере того как знаменитый гость начинает перед нами обнаруживать здесь — пристрастие, там — недостаток, а там — присяжную систематичность, очарование прерывается, оно исчезает.

В первый и уже в последний раз слышал он от нас превосходные наши речи. Увы! он для нас уж не великий Неизвестный: ограниченность, недоразумения, грубая пошлость — какие старинные знакомые! Теперь, когда он опять придет, его примет моя прибранная и принаряженная обстановка, мое праздничное платье, мой хороший обед; но трепета сердца, но излияний души — их он уже не дождется.

Если о дружбе, то, каюсь, я по природе склонен к чрезмерному увлечению. Для меня почти опасно приближать уста к сладкому яду опрометчивых привязанностей. Новое лицо всегда бывает для меня событием огромной важности и всю ночь не дает мне заснуть. Еще недавно замечтался я после встречи с двумя-тремя добрыми малыми, но к утру восторг мой охладел и остался без последствий: он не оплодотворил во мне ни одной мысли, он ни в чем не улучшил моего образа действий. Такие непостоянные вспышки хороши для любопытства, но не для жизни; им не должно поддаваться: это ткань паутинная, а не прочная одежда.

Иногда я сильно досадую на общество и бегу в уединение; однако во мне еще держится справедливость и я никогда не запру своих дверей для людей милых, мудрых, благородных по природе; и тот, кто меня выслушивает, и тот, кто меня понимает, становится моим всегдашним, моим достоянием вечным. Природа не бедна! Время от времени она посылает мне это наслаждение, и тогда мы принимаемся кроить общественную ткань по нашему мерилу, по новому образцу отношений. Разнообразные мысли как звенья примыкают одна к другой и сами собой образуют сплошное целое: смотришь, мы сами уже очутились вслед за ними в мире новом, сотворенном нами; мы уже не иноплеменники, не бездомные скитальцы на планете, покоящейся на преданиях нам и довременных, и чуждых.

Возможно ли не обращать внимания на порывы чувства, воссоздающего для каждого из нас мир во. всей его юной прелести? Что может сравниться с пря- мым и твердым соединением двух душ в одном стремлении, в одной привязанности, в одной мысли! Самые шаги существа правдивого, одаренного свойствами неба, отдаются в сердце ликованием; от одного его вида светлеет солнце. В то время, когда мы изведываем, что такое истинное чувство, вся земля преображается; мы не замечаем ни мрака, ни зимы, забываем о житейских драмах, о томительной скуке; забываем о самих обязанностях. Светлые образы наших любимцев одни носятся пред нами в вечности, и если бы душе нашей далась непоколебимая уверенность хоть когда-нибудь, в какой бы то ни было области вселенной, навсегда соединиться с возлюбленным существом, она бы рада, она бы готова провести в одиночестве целые десятки столетий.

Со всевозможным благоговением благодарю я Бога за моих друзей, старых и новых, и называю Его, ежедневно украшающего жизнь мою новыми дарами, красотою верховною. Друзья обретаются мне без моих поисков: их приводит ко мне Господь всемогущий. Я схожусь с ними в силу неразрывного родства всех добродетелей между собою и в силу непоколебимых прав их — одной на другую; или, говоря лучше, схожусь с ними не я, но то божественное начало, находящееся и в них и во мне, рушит разделяющие нас преграды обстоятельств, лет, пола, нрава, внешнего положения и внезапно сливает многих воедино. О, с каким восторгом восхваляю я вас, превосходные мои друзья! Вы, которые открыли мне новый и глубокий смысл жизни и обогатили мой разум возвышенными понятиями!

Друг? Это не такой-то человек, сухой и чинный; это поэзия, только что излившаяся из лона Божества, поэзия свежая, как ее источник, вольная, как сама муза; это гимн, ода, эпопея.

Настанет ли разлука для меня и для друзей моих — не знаю, но я не боюсь ее, потому что наша связь основана чисто и просто на сродстве душ; и знаю еще я, что это же средство возымеет свою силу в отношении и других мужчин и женщин, превосходных, как и мои первые друзья, и всюду, где бы я ни находился.



Поделиться книгой:



Регистрация