Выпив полстакана водки и решив, что теперь неприятность с Кузякиным не будет иметь для него последствий, Жамков собрался уходить. Он полагал, что его будут упрашивать остаться, но никому в голову не пришло поступить так.
Аверкий Аркадьевич уже надевал полушубок, когда в комнату постучали, и перед монтажниками, шумно отдуваясь, очутился начальник отдела кадров Лукин.
— Ого! — воскликнул он, выкручиваясь из тесного кожаного пальто, подбитого мехом. — Тут пир горой! Угостите?
— Припоздал ты, Лукин, — на мгновенье смутившись, уронил Жамков. — Ухожу уже.
— Ну, так мы без тебя, Аверкий Аркадьевич.
Жамкову слова Лукина показались обидными, и он ворчливо сказал:
— Времени нет даже, чтоб в затылке поскрести, а не то, что…
Простился кивком сразу со всеми и твердо пошел по коридору, даже тверже, чем следовало.
Кузякин и Линев проводили его до выхода.
Когда бригадир и монтажник вернулись в комнату, Лукин спросил, набивая трубку:
— С чего это, ребята, водчонку-то пьете? Успех какой?
— Точно, — ухмыльнулся Линев. — Не без того.
Лукин подымил трубкой, сказал, косясь на бригадира:
— Полет из космоса на грешную землю?
Линев огорченно покачал головой.
— Ты что? — поинтересовался Лукин.
— Знаете уже?
— Знаю.
Выпил немного водки, спросил:
— Так о чем тут у вас речь была, космонавты?
Линев пожал плечами:
— Говорили… говорили… а о чем? Лысого чесали.
Кузякин поднял голову, и на его усталом лице отчетливо отразилось раздражение:
— Боится Жамков, Максим Андреич. Из-за меня не нагорело б. Вот и пришел.
Придвинул было к себе стакан, но нахмурился, отставил в сторону:
— Ежели, как гусь, одной ногой на земле, — то всегда упасть боязно. Вы ж его лучше нашего знаете.
— Мне положено знать. Я кадрами занимаюсь, — серьезно отозвался Лукин.
Внезапно он повернулся к Абатурину, произнес с явно прозвучавшей горечью:
— Вот ты, Паша, совсем молоденький, и времена культа для тебя — история и за пределами твоей жизни. А мне он — живая заноза душе. Саднит.
Несколько секунд сосредоточенно курил, сказал, потирая жесткие волосы:
— Но я сейчас не об этом. Культ Сталина — не только Сталин. Беда больше. Под его крылом росли люди, подражавшие ему, люди, видевшие в его деспотизме, непререкаемости высший образец для себя.
Вот ты о Жамкове спрашивал, Гордей Игнатьич. Я отвечу. Он, этот небольшой начальник, копни его душу — жалеет ведь об ушедших днях. Еще бы! В те времена всякий Жамков полагал себя царьком в своем служебном государстве. Он не говорил — изрекал истины. Он был «хозяин». Это купецкое словечко без заплотов текло в жизнь. Он твердо полагал: всякий подчиненный глупее его, и казарменное «Слушаюсь!» составляет основной словарный запас «простого» человека.
Жамковы влезают в номенклатуру, будто в дворянское звание. Для честного человека номенклатура — это только право на бо́льшую ответственность, на безупречное поведение. Для прохвостов номенклатура — прежде всего пирог, доступность которого имеет прямое отношение к размеру их глотки и крепости их челюстей.
— В точку, — усмехнулся Линев. — Не любите Жамкова?
— Не люблю, Линев. И он, Аверкий Аркадьевич, меня не любит. Тут мы квиты.
Лукин мельком посмотрел на Катю, точно решал для себя: стоит ли при этом незнакомом человеке вести такой серьезный разговор. Но Поморцева слушала его с таким вниманием и отчетливо выраженным сочувствием, что Максим Андреевич уже не стал колебаться.
— Я записался в партию в сибирской ссылке, ребята, и мы пронесли через все года мечту о мировой революции, мечту о братстве людей, о коммуне, ради которой даже можно умереть в бою. Об этом и легко и трудно говорить: немало прохвостов истрепало языками эти святые слова. Люди, которые в застенках ломали хребты коммунистам, тоже, к нашему горю, болтали о коммунизме. Мы многое теперь расчистили в этой завали прошлого. Немало еще предстоит сделать. Обычаи десятилетий входят в души людей и оседают там, как накипь на стенках котлов.
— Но ведь у Жамкова тоже партийный билет. Как это? — хмуро поинтересовался Кузякин.
— Тоже, — подтвердил Лукин. — Сегодня это билет члена правящей партии. И несмотря на заплоты, в партию иногда влезает прохвост… Что касается Аверкия Аркадьевича, то он, думаю, вступил бы в любую партию, оказавшуюся у власти. Не знаю, может, меня слепит неуважение к этому человеку, но мне кажется, что красная книжечка — единственное, что имитирует его принадлежность к коммунистам.
Люди для него — только арифметическое понятие, он поставит любого из них под удар, оберегая свое благополучие и карьеру. Иной раз жамковы работают в поте лица своего, но даже это вызывает во мне отвращение: кулаки ведь тоже не были бездельниками.
— Вот что я тут не пойму, Максим Андреевич, — заговорил Кузякин, воспользовавшись тем, что Лукин поджигал потухший табак. — Вы ж не последний человек на стройке, кадрами командуете. Отчего ж миритесь, а лучше сказать — якшаетесь с такими, как этот Жамков?
Лукин помолчал, подумал, сказал Кузякину:
— И не миримся, и не якшаемся, Гордей Игнатьич. С такими, как Жамков, трудно бороться. Не ухватишь. Есть честные борцы, и есть жулики. Жулик, прежде чем выйти на ковер, намазывается маслом. Оливковым, кажется. Ты его — в обхват, а он — налимом из твоих рук. Посмотришь со стороны, — честный пот на человеке, а в самом-то деле — масло. Вот такие промасленные люди выкручиваются из почти безвыходных положений, они много вреда принесли нам и, надо полагать, принесут еще. Хотя, конечно, им с каждым днем труднее. Мы научились разбираться в камуфляже. Не до конца, но научились.
Абатурин ближе придвинулся к Лукину и внимательно слушал его слова. Спать Павлу уже не хотелось, то ли оттого, что немного отдохнул, то ли оттого, что волновали необычные и, казалось, смелые слова старика. Спросил:
— И вы, видать, Максим Андреич, горя хлебнули в те времена?
Лукин, стирая с усов капельки пота, проворчал:
— Меня никто не сажал в тюрьму, но я тоже пережил тяжкие времена произвола, карьеризма и клеветы. А теперь вот о чем подумайте: в такой мутной атмосфере наши люди все же жили мечтой, работали на крайнем пределе и круто подняли страну. А война? Неслыханная, невиданная ведь была война! А выиграли! Откуда такие силы? Народ верит в себя и в свою партию. В незапятнанность своих целей и знамен.
Он оглядел напряженно-внимательные лица своих слушателей, сказал, покашливая от возбуждения:
— Вам, молоденьким, эти знамена дальше нести. И хочу вам один совет дать: чистой цели негожи грязные средства. Каждый свой шаг выверять надо, чтоб честный был и пыли на совести не оставлял. Бой за новую жизнь — не танцульки и не прогулка. В бою убивают врага, и враг убивает тебя. На руках остаются мозоли и окопная земля. Но грязи не должно быть. Лишней и невинной крови тоже.
А вот вам совсем другой пример. Как-то был я на одном рабочем собрании. Посоветовал товарищам из месткома: не готовьте выступлений, не составляйте список президиума. Наши люди достаточно умны, чтобы говорить о своих делах без помощи бумажек и подсказываний.
Открыли собрание. Говорим: выдвигайте президиум. Люди молчат, оглядываются. Кто-то кричит: «Давай список!». Отвечаем: «Списка нет. Выдвигайте». Мнутся. Но вот кто-то назвал фамилию, кто-то — другую — и пошло.
Выбрали президиум. «Кто хочет слово?». Молчат. И тут смущает отсутствие списка. Но все же раскачались. Начали говорить. Без бумажек. Без «на данном этапе социалистического строительства», без «в разрезе сегодняшних задач». Говорили коротко, густо, о главном, о чем нельзя не сказать.
Кое-кто, конечно, пытался повернуть в прошлое, воспользоваться старыми унылыми бумажками, заготовленными впрок на все случаи жизни, но зал шикал, и люди переходили на нормальный язык.
О чем этот пример? Да все о том же: бумажки — тоже порождение культа, детище тех времен, в которые незаписанное слово могло оказаться роковым для того, кто его сказал.
Абатурин печально покачал головой.
— Ты что, Павел, не согласен?
— Нет, согласен, Максим Андреич. Я о другом. Не понимаю, как могло получиться такое горе. Как могли одни люди тиранить других?
— Как? Мне и самому трудно объяснить все толком. Придет время, и все обо всем будет сказано без обиняков. Но одно ясно: только полная вера в безнаказанность могла позволить Сталину, тысячам мелких и совсем ничтожных людей чинить произвол и спокойно спать ночами. Однако ж, может быть, и не очень спокойно.
Лукин внезапно замолчал, налил себе водки, выпил. И так же внезапно заговорил совсем о другом:
— Кузякина не тираньте. Ему и без попреков тошно. Уговорились?
Катя пристально поглядела на Лукина, сказала весело:
— Мне везет. С товарищем Рогожкиным познакомилась, а теперь с вами, товарищ Лукин.
— Это комплимент? — спросил начальник отдела кадров.
— Комплимент.
— Ну, тогда мне пора соглашаться на пенсию.
— Это отчего же?
— Если женщина хвалит тебя в присутствии… в присутствии молодых людей и не боится ревности одного из них… что ж… мне и в самом деле уже шестьдесят.
— Нет, что вы… — смутилась Поморцева. — Я совсем не об этом…
— И я не об этом, — рассмеялся Лукин. — Мне, знаете, вот что кажется: легко помогать счастливому да удачливому. И, может статься, выгодно помогать. Но ведь в поддержке больше всего нуждается человек неустроенный, выбитый из колеи, человек на распутье, неокрепший, может быть, человек. Вот такому и помочь — большая честь… Не смущайся, Гордей Игнатьич, это я говорю не о тебе, это вообще, к слову пришлось.
Лукин на минуту задумался и сказал, даже с удивлением посматривая на монтажников и девушку, доброжелательно слушавших его:
— Мне, знаете ли, иногда в голову черт знает какие мысли приходят. Забываешь обо всем плохом и вдруг — весь в радости! Отчего же? Никак нельзя поначалу понять. И все же догадаешься.
А что вы думаете, — и догадаешься! И «Аврора» — это я, и Магнитка — это я, и Гагарин — это моя фамилия!
Взглянул на ручные часы, поднялся, сказал, конфузясь:
— Поздно! Будет мне выволочка от старухи.
Все тоже встали — проводить Лукина.
Начальник отдела кадров покосился на девушку, покачал головой.
— Нет, тебе нельзя, голубушка. У меня жена. Крайне ревнивая женщина. Увидит рядом с тобой — и никакие мои объяснения не помогут. Сиди здесь.
Все, за исключением Кати и Блажевича, вышли из комнаты.
— Екатерина, — обнял девушку сварщик. — Я дурень. Не бачил тебя пять дней и не звонил. Чистый дурень.
— Я это знала, Гриша, — засмеялась Поморцева. — Но думала, ты поумнеешь.
Они целовались и шутили до тех пор, пока не услышали за дверью густой громовой кашель всей тройки.
— Хлопцы! — крикнул Гришка. — Вы можете занести сюды́ инфекцию. Покашляйте яшчэ́ за дверью!
Вскоре Катя простилась с монтажниками, и Гриша ушел ее провожать.
Все быстро разобрали постели. Кузякин улегся первый и отвернулся к стене.
Неожиданно поднялся с кровати, сказал, почесывая рыжую грудь и глядя в сторону:
— Низкий мой вам поклон за все. И тебе, Линев, и тебе, Абатурин.
— Чегой-то? — смутился Павел. — Житейское дело. Мало ли что бывает.
— Я не о том, — возразил Кузякин. — И я бы то же самое для вас сделал. А спасибо за то, что языки в рану мне не совали. Это я навек запомню.
И снова отвернувшись к стене, проворчал хрипловато:
— Может, и Кузякин, даст бог, вам когда-нибудь сгодится, ребята.
Я НЕ ЛЮБЛЮ ТЕБЯ
Вася Воробей и Климчук как-то пригласили Павла прямо со смены к себе. Жили они неподалеку от Комсомольской площади. Через полчаса, миновав главную проходную, монтажники уже поднимались на второй этаж рубленого дома постройки тридцатых годов.
Павлу неловко было идти в гости в рабочей одежде, но монтажники уверили его, что дома «все — свои люди», и Абатурин зайдет просто проведать, где живут товарищи.
— Вон сколько вместе робим, а считай, вовсе и не знакомы, даже детишек наших не знаешь, — сказал ему рослый Вася Воробей, таща под руку. — Так не пойдет. Так мы и до коммунизма не доберемся.
Павел подивился странному в […] коммунизм, но спорить не стал.
Обе семьи монтажников об […] них были дети — маленькие […] Это впечатление усиливалось […] одеты совершенно одинаково: в красные мальчишечьи костюмчики с начесом; у обеих в косичках белели одинаковые капроновые бантики.
— А что, — сказал, усмехаясь Воробей, — во-первых, пусть ничем не отделяются друг от дружки, а, во-вторых, швейные наши фабрики еще плохо работают: штампуют костюмчики. Ну, не беда.
Квартира была трехкомнатная. Климчук объяснил:
— Каждой семье — комната, а третья — общественное помещение.
В этой, третьей, комнате стояли дешевый диван, пианино, стол для гостей и несколько венских стульев. Угол комнаты был отгорожен деревянным штакетничком. Там, в углу, монтажники устроили своим девочкам крошечный детский городок. В нем теснились столики и стульчики, на которых чинно восседали резиновые, тряпичные и пластмассовые куклы.