— Спасибо. Я выпью полстакана.
— Чего — полстакана? Протянешь и полный.
— Ну, полный много, Гордей Игнатьич.
Павел медленно выпил теплую водку и не почувствовал опьянения.
Кузякину было скучно, и он стал уговаривать Павла выпить еще.
— Я устал, — отказался Абатурин. Лег на койку, отвернулся к стене и сделал вид, что спит.
— Мелочь, — подергал себя за бороду Гордей Игнатьевич. — Все вы мелочь супротив Кузякина.
Он сидел несколько минут совершенно молча и вдруг сказал отчетливо, с трезвой силой и болью:
— Эх, все бы ничего… Мальчонков жалко!
В понедельник и вторник в техникуме были занятия. Павел сидел на лекциях и почти не слышал их. Сердился на себя и все-таки ничего не мог с собой поделать. Хорошо, что в эти дни не было контрольных работ.
В среду Павел задержался на стройке: его вызвал к себе в конторку Жамков.
— Садись, — кивнул он Абатурину на табуретку, когда тот вошел. — Почему нарушаешь уговор?
Павел вопросительно пожал плечами.
— Мы ж условились: если что нужно — скажи. Молчишь. Ничего не нужно?
— Ничего.
Жамков побарабанил пальцами по столу, спросил, хмуря широкие брови:
— Какие ко мне претензии, как к начальнику участка?
— Нет претензий.
— Это у тебя. А у других?
— Не знаю.
— Знаешь. Не можешь не знать.
Абатурин покраснел и сказал с неожиданным раздражением:
— Не знаю. Но знал бы — тоже не сказал.
— Это почему же?
— Не уважаю доносы, Аверкий Аркадьевич.
Жамков поднялся со своего места, походил по комнатке, воскликнул с подъемом и злостью:
— А ты хорош гусь, Абатурин! Не ожидал я. Комсомолец, кажется… А вот — гусь!
Он тяжело опустился на стул, сказал, резко рубя воздух рукой:
— Значит, критика руководства — донос? А я-то, дурак, в простоте душевной полагал: критика — воздух. Одно тебе оправдание — молод. Был бы постарше, влепил бы я тебе по первое число, где следует. Ну, да ладно, забудем об этом. Я к слову не цепляюсь.
— Нет, отчего же «ладно», — злясь еще больше, возразил Абатурин. — Коли нужда в критике, мы всей бригадой придем, или вы к нам на собрание зайдите. Так лучше будет. Чисто. В открытую.
— Ну, ладно, ладно. Я тебя не затем позвал. Вот о чем речь, Абатурин… Ты — новичок на участке, а все равно должен знать, какой мы кусок фронта занимаем и какая у нас боевая задача.
— Можно закурить? — спросил Абатурин.
— Кури. Так вот, о чем речь. Мой участок постоянно прописан на Доске почета. Ниже второго места не спускались. А ты думал — почему? Не думал. Скажешь, начальник толковый, руководить умеет. Ерунда. Не в том дело. Дело в коллективе, Абатурин. Коллектив, он все может, ежели люди дружно держатся и одними глазами на все глядят. Какая главная мерка нашей работы — знаешь?
— Тоннаж? — с мрачноватой иронией отозвался Павел, вспомнив спор Жамкова с Климчуком. — А мелочевка потом?
— Вот именно, — утвердительно покачал головой Жамков, презрев иронию монтажника. — Тоннаж. Начальник соседнего участка Юрин — глуп? Нет, умница и дело знает не хуже нас, грешных. А ты поди — спроси у него о процентах. Сто еле-еле натягивает и постоянно позади нас тащится.
Жамков взглянул на Абатурина, и легкая гримаса исказила лицо инженера:
— Ты слышал мой разговор с Климчуком. Тихон Тихоныч упрекает меня: от мелочных-де работ уходим, за тоннами гонимся. А ты спроси у Климчука: кто мне мелочевку делает? Дядя? Нет. Сами. На фронте всегда так: направление главного удара и дороги-боковушки. Вот это понимать надо.
Мягко выпроваживая Павла из комнаты, Жамков говорил:
— Ты подумай об этом и товарищам помоги подумать. Ну, не сердись, что задержал… Общее дело, не личное…
Медленно шагая домой, Павел думал о Жамкове: «Мутный он какой-то… Слова правильные, а пахнут нехорошо… Или я ошибаюсь?».
В комнате общежития никого не было. Обычно в свободные от ученья дни вся тройка, за исключением Кузякина, отправлялась по своим делам — во дворец, к девушкам, в кино. Но сегодня здесь не было даже Кузякина.
Гадая, как убить свободное время, Павел надел праздничный костюм и вышел на Московскую улицу. Решил отправиться к площади Горького и посмотреть новый фильм. Но у кинотеатра внезапно сел в подошедший трамвай и поехал на левый берег.
Выйдя на Комсомольской площади, торопливо зашагал по Пушкинскому проспекту.
Павел шел вверх, к драмтеатру, и не знал, зачем это делает. Нет, он знал, он только обманывал себя, только пытался обмануть.
На этой улице, в такое же позднее время он встретил тогда эту странную красивую девушку («не девушку — мужнюю жену», — сухо поправил он себя). Неумно получается у него: она не уходит из памяти, а жениться на ней нельзя.
«Жениться!.. — посмеялся он над собой. — Нужен я ей!».
И возражал себе:
«А почему не нужен?».
Вспомнил стесненные взгляды Люси, дочери Прокофия Ильича; откровенное желание Глаши; расчетливое чувство Алевтины — и покачал головой: «Нет, может, и нужен, кабы не замужем».
Он поднялся к театру, постоял возле памятника Пушкину, напряженно прислушиваясь к разговорам нарядных женщин, толпившихся у главного входа. Нет, ее здесь не было, он узнал бы знакомый голос даже издалека, даже в хоре многих голосов.
И все-таки Абатурин был почти убежден, что должен встретить ее здесь, нынче, сейчас же. Может быть, принимал свое желание за уверенность, а может, не хотел расставаться с надеждой, бог ведает.
Уже было совсем поздно, когда он увидел ее. Она поднималась к театру от Комсомольской площади и, заметив Павла, остановилась, настороженно вглядываясь в его лицо.
— Вы зря ходите за мной, — сказала она, нервно теребя сумочку. — Это даже неумно.
— Я не хожу, — потерянно отозвался Павел, и собственный голос показался ему чужим и фальшивым. Абатурин много раз видел воображением эту встречу, немножко пугался ее, но получилось совсем не так, как представлял себе. Вместо радости было чувство скованности и какого-то странного неудовольствия. Это было, разумеется, глупо, но он, кажется, злился на нее за то, что она — чья-то жена, злился так, будто она когда-то выбирала из двоих и выбрала того, «другого», а не его, Абатурина.
Павел, багровея, топтался возле женщины. Наконец пробормотал:
— Я увидел вас почти совсем случайно. Вы не верите?
— Нет, правда? — мягко спросила женщина, и в ее голосе на мгновение прозвучали даже нотки разочарования. — Тогда простите.
Павел не знал, что сказать еще — и потому спросил:
— Вы на дежурство?
— На дежурство? — удивилась женщина. — На какое?
— В диспансере. Где же еще?
— Вы что-нибудь знаете обо мне? — спросила она, и Павлу показалось, что голос ее снова стал неприветлив.
— Нет, но я думал, вы работаете в туберкулезном диспансере.
— Мне надо торопиться, — сухо заметила она. — Я просто гуляю.
Она бросила «прощайте» и, холодно кивнув головой, направилась вверх по проспекту.
«Куда же вы?» — хотел окликнуть Абатурин, но промолчал. Пусть идет, ни к чему все это.
В общежитии он никому ничего не сказал.
В последнее время Павел как-то незаметно для себя запустил свои студенческие дела — и теперь решил наверстать упущенное. Вечерами уходил в красный уголок и ночи напролет просиживал над учебниками по высшей математике и политэкономии. Он заметно похудел, и брови, казалось, еще ниже опустились на глаза.
Это беспокоило и сердило Линева.
— Все в меру делать надо, — ворчал он, косясь на осунувшееся лицо Абатурина, — и учиться в меру, и любить тоже. Не спишь ночами, а на работе качает. Поглядись в зеркало: сине под глазами.
— Ладно, — хмурился Павел. — Не сочиняй. Я свой план не проваливаю.
Страна нетерпеливо ждала, когда строители сдадут стан металлургам. Огромный цех, равный по мощности десятку крупных европейских заводов, должен был катать стальные листы и полосы. Тракторостроители, Уралмаш, предприятия Горького и Москвы уже планировали использование магнитогорского листа, и ЦК не простил бы Магнитке задержки монтажных работ.
Штаб стройки почти ежечасно передавал по радио сводки, и фамилия Линева все чаще и чаще упоминалась в них: бригада давала почти две нормы.
Возвращаясь с работы, Линев говорил Кузякину:
— Ты уж не подведи нас, Гордей Игнатьич, не пей пока. Знаешь, небось, что́ строим?
— Знаю, — отвечал Кузякин, — а и не знал бы, так все одно тебе не о чем беспокоиться. Негоже мне, старику, меньше вас получать. В кассе.
— Да не в том дело, — сердился Линев, — касса — кассой, да не все дело в ней. И не наговаривай на себя зря, Гордей Игнатьич. И ты ведь за дело болеешь…
— Ежели и болею, так то моя боль. Не агитируй.
Некоторое время шли молча. Потом Линев осторожно брал Кузякина под руку, спрашивал:
— Ты вот, как думаешь, Гордей Игнатьич, сколько металла стан за год накатает? Ну, скажем, если из этой стали трубы газопровода наделать, какой длины газопровод будет?
— На сто верст, — бездумно откликался Кузякин.
— Эх, ты! — укорял Линев. — Всю нашу землю по экватору охватят те трубы. «Сто верст»!
— Брось ты! — удивлялся Кузякин.
Бригадир еще сообщал Кузякину, что в новом цехе все будет автоматизированно и всюду будут работать телевидение, счетно-вычислительные и управляющие математические машины.
Было заметно, что слова Линева заинтересовали Гордея Игнатьевича. Медленно шагая по заводской дороге, он несколько раз оглянулся на стан и в удивлении покачал головой.
— О чем ты? — спросил Линев.
— Скажи-ка! — искренне удивился Кузякин. — Вон что могут наши руки. И мои, значит.
— А раньше знаешь, что на том месте было? Скала. Холмишко из камня. И вот мы с тобой пришли и на века громаду эту сработали. Все поближе к коммунизму. А ты — «касса»!
— Касса — коммунизму не помеха, — усмехнулся Кузякин.
В начале зимы темп монтажных работ сильно ускорился. Стан готовили к сдаче, и работать приходилось нередко в две смены.
На стройку теперь ходили в ватниках, ушанках и валенках: из южных степей летели к Магнитке быстрые и резкие ветры. На высоте угрюмо свистел сиверко, и стальные цепи монтажных поясов позванивали от его ярых порывов. Снег нарастал на бровях, жег глаза. По-настоящему удавалось отоспаться только в выходные дни.
В первое декабрьское воскресенье никто никуда не ушел. Все брились, приводили себя в порядок, за исключением Кузякина. Тот, охмелев, говорил Павлу:
— Опять на весь день в красный уголок? Гранит науки грызть? Смотри, зубы обломишь. И глупо.
— Что — глупо, Гордей Игнатьич?
— Вот станешь ты техник, скажем. Ну так что? Булки вместо хлеба есть будешь? На двух кроватях лежать? Или бабу какую необыкновенную возьмешь? Все одно, с какой спать.
— Спать, может, и все равно, — сухо сказал Абатурин. — А жить — разница.
Кузякин посмотрел на него с иронией, усмехнулся:
— Мне всякие попадались: и дуры, и умные. Один черт.
— Помолчи, — останавливал его Линев. — Не морочь человеку голову.
— А чего молчать? — крутил рыжей головой Кузякин. — Я не лишенный голоса.